Текст книги "Убийца-юморист"
Автор книги: Лилия Беляева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Тогда я "живьем" увидела знаменитого Евгения Евтушенко, знаменитого Андрея Вознесенского. И подразочаровалась... Потому что мне нравилась в поэтах неустроенность, смятение, неприспособленность. А все эти полустарые и староватые гении были отлично одеты и никакого бунтарства в их рифмованных речах не нащупала... И сердце мое остыло к концу "представления"... Хотя тот же Евтушенко очень страстно, до ярости, читал свою "Братскую ГЭС", прославлявшую, естественно, советскую власть, а Андрей Вознесенский в своих "треугольных" стихах пылко славил Владимира Ильича.
И когда началась перестройка и вдруг я опять своими ушами услыхала, какие все это были страдальцы, как им испортила жизнь эта самая советская власть, – моему, пусть наивному изумлению не было конца. Мне думалось: "И это поэты? Врали и поэты выходит, и такой симбиоз возможен?"
... На этот раз меня Дом литераторов встретил сумраком вестибюля, где пахло нежилым, плесневелым. Парень в черной форме с "билайном" в руках, подошел тотчас и спросил:
– Вы к кому?
– А вы кто тут будете? – резонно отозвалась я.
Он сморгнул белесыми ресницами:
– Охрана. Ресторан охраняем.
– Начиная от входа, что ли?
– Ну!
– Интересные дела, – сказала я. – От кого ресторан-то охраняете? От писателей, что ли?
– Юмор? – сурово спросил он и нехорошо прищурился. – От грабителей. Ваши документы.
– Фига! – сказала я, злясь. – Сначала твое удостоверение! Быстро!
Он подрастерялся... Я полезла в чащу напролом, так, что все затрещало вокруг:
– Кто тебя тут поставил? Кто дал тебе право спрашивать документы? Неужели писатели? А ну пошли в твой ресторан!
И он не осмелился мне перечить. Сила силу ломит. Тот самый случай.
Директор ресторана оказался невеликим мужичком с бегающими глазками:
– Газета? Очень приятно... Нет, нет, ресторан уже давно не принадлежит писателям... Он приватизирован.
– Боже мой! Как замечательно! – сказала я.
– Правильное слово, – встряла толстая тетка с цепучими глазками, крашеная в полублондинку. – Если бы не мы... Если бы не директор Алешенькин...
– А вы кто?
Она потупилась, но призналась:
– Его жена.
Да вовсе не мое это было дело – выяснять, как писательский ресторан захапали чужие верткие люди! Но так ведь интересно же!
Прошла в зал. Ах, какие здесь маялись в безделье белоснежные столы и черно-белые молодцы официантской гвардии!
– Что так маловато публики?
Он тоже по примеру своей родной жены потупил на миг темные смышленые глазки:
– Дороговато...
– Кто же здесь тогда изволит есть?
– Ну... разная публика.
– Стало быть, рэкетирам по карману, а писателям нет?
Алешенькин даже как бы заалел от прилива праведного гнева:
– И писатели едят! Как же! Евтушенко, Вознесенский, другие...
– Понятно. При Советах тут же ели, и при демократии все одно богатенькие. Тогда почему они плачутся-то? Будто только и делали, что страдали?
– Этого не знаю. Это не мои разборки...
Этот типчик давно знал, что неуязвим, а суетился вокруг меня так, на всякий случай, возможно, по старой памяти, когда ещё газетное слово чего-то стоило...
– Если хотите – взгляните на меню, – предложил он мне.
Я взяла в руки глянцевитую расписную обложку, под которой скрывались листы с чарующими наименованиями блюд и не менее чарующими ценами. Читала я про бифштекс "а ля князь Болконский", кисель "а ля Лев Толстой" "куриная грудка в соусе а ля Федор Достоевский" со свистом. То есть буквально присвистывала, вбирая в себя нечаянные, необыкновенные сведения. Окончательно доконал меня "тушеный свиной язык а ля Николай Васильевич Гоголь" и проставленная рядышком баснословная цена.
– Ого-го! – сказала я. – Ого-го!
– Потише, – извинительно попросил меня хозяин этого по-своему уникального произведения. – Здесь... вон там... именно сейчас изволит кушать сам Отушенко... Из Америки приехал... Он в основном в Америке живет, хотя весьма одобряет прогрессивные рыночные тенденции в России.
Я глянула вкось и впрямь обнаружила полосатую длинную спину, загораживающую оранжевый полусвет настольной лампы... И пришла к выводу, что в этом нашем полубезумном мире, где давно уже нипочем человеческая жизнь и совесть, все-таки хорошо именно тем, кто давным-давно раскусил практическую бесполезность всяческого идеализма и употребил это знание себе во благо.
– А знаете ли вы поэта Тимофея Лебедева? – спросила я процветающего ресторатора Алешенькина.
У него сейчас же заболел зуб. Во всяком случае, он покривился лицом и молвил:
– Этот... это... не подарок! Мелюзга у нас там, в подвале.
– Какая мелюзга?
– Ну... всякие малоизвестные писатели, поэты... всякие безденежники... Мы им, отметьте, все-таки оставили подвал. Там буфет. Там можно тоже поесть... Но у них даже на буфет не бывает. Даже на чашку кофе... Они пьют и все. Балласт для общества – я так понимаю. А этот Тимофей Лебедев... простите за выражение... бесштанник и плебей!
– О! – сказала я.
– Я не кручу динамо! – тотчас упредил мое возможное недоверие успешливый ресторатор. – Я вынужден периодически вызывать милицию! И из-за Тимофея Лебедева в том числе!
Тимофей Лебедев становился мне вдвойне интересен. Я поблагодарила разговорчивого господинчика за полезные сведения и спустилась в буфет, а точнее – в подвал, темноватое, низкое помещеньице, оставленное ничтожным писателям-поэтам лишь из величайшего и только эмоционально обоснованного человеколюбия процветающего ресторатора Алешенькина.
Здесь не пахло евроремонтом, в этом скучном помещении, заставленном старыми столами безо всяких скатертей. Здесь витал дух дешевейшей столовки примерно девятнадцатого года. И первое, что бросилось в глаза, были лысые дядечки в усах, устаревшие ещё до перестройки, и дядечки в волосах, но седеньких, порядком поиздержанных. И ничего бы особого в этих персонажах не было бы, если бы они, немного внаклон, не ворковали с абсолютно молоденькими девицами.
Я так поняла: старички эти, будучи членами Союза писателей, возможно, в последний раз в своей жизни звенят шпорами, чтобы очаровать молоденьких, ещё восковой спелости, милашек, обольщенных уже одной возможностью находиться в знаменитом, малодоступном Доме литераторов и беседу беседовать с настоящим поэтом или писателем, который способен читать стихи или даже объяснять разницу между хореем и амфибрахием. Знала я, проходила... В свое время моя школьная подружка Ася сумела почти без памяти влюбиться в испитого старичка-поэта, километрами читавшего ей свои свежевыпеченные стишата о том, как он тоскует без родных деревенских березок... В конце концов она не выдержала и спросила:
– Отчего же вы не купите билет и прямиком в ту деревню? Это же просто!
– Девочка моя дорогая, – оскорбленно ответил поэт. – Нельзя подходить к творчеству столь примитивно, не вовлекая в процессе некие подкорковые ощущения...
Аська расхохоталась. На том и кончился её "литературно-поэтический роман"...
... Еще я углядела на столах весьма скудный ассортимент пищи. У иных пожилых и моложавых мужчин под рукой кроме полупустых белых чашечек с кофе вообще ничего не было. Но кое-кто держал у рта тонюсенький, с расческу, кусочек белого хлеба с налипшими на нем желтоватыми крылышками бабочки, которые оказывались тончайшим ломтиком сыра...
Бедностью пахло здесь! Обрывом всех путей и дорог, ведущих в мир достатка, относительного комфорта и веселой суеты тусовок, организуемых богатенькими Буратино!
А ещё я увидала, что за совсем отдельным столом сидит давешняя крючконосая мадам Алешенькина и на виду у прочего непрезентабельного, полуголодного люда жует и глотает какую-то явно мясную пищу да ещё под соусом... Мать твою...
А ещё я вдруг углядела в воздухе топор... Когда навстречу мне поднялся буйноволосый, широкоплечий мужик с сизоватым носом и ехидным выражением светлых глаз.
– Никак вы! Никак меня! – побежал словесной опрометью. – Никак есть у широкой общественности интерес к дну общества!
Ему мало показалось пожать одну мою руку одной своей рукой – он заграбастал обе мои и сжимал их своими обеими до тех пор, пока я не ойкнула.
– Что? – закричал он на весь этот тухленький подвал для неизбранных. Удивляетесь, как новые хозяева жизни жрут при всем честном народишке? А мы чего можем-то? Россия кончилась! Настоящие российские патриоты спились и залегли по могилкам! Так начертано в письменах мировой закулисы! Чтоб никакого духу русского нигде! Чтоб один ростовщик с домочадцами в ермолках и там и тут! Чтоб гусинские-березовские размножились в неимоверном количестве и заселили всю землю русскую. Задумано и осуществляется!
Из-за стола приподнялся розовощекий старичок, только что бормотавший лупоглазенькой девице что-то интимное, и поинтересовался с долей задора:
– И вам не совестно? Ругать нынешнее, когда всем нам дадена свобода, когда нас не преследуют "тройки", когда мы не вздрагиваем при слове "Сталин"...?
– Во дурень! – обрадовался Тимофей Лебедев. – Опять про Сталина! Про тридцать седьмой! Чеши чаще, где чешется!
– Да! Да! – раззадорился обольститель малолетних. – Про Сталина! Про поганую советскую власть! Ее уже за одно то надо было уничтожить, что она плохо относилась к евреям!
– Ах, ты, трепло! – Тимофей Лебедев вскочил на стул. – Гляньте сюда! Здесь сидит и жрет неблагодарная тварь, у которого в кармане два паспорта! Он меня опять и опять пугает Сталиным и тридцать седьмым в то время, как Россия вымирает сегодня, сейчас, под семь сорок, под чавканье сволочных, подлых интернационалистов-космополитов! Ну, все! Достал! Сейчас буду морду бить!
Батюшки-светы, что тут началось! Зальчик немедленно разбился на два лагеря, и они пошли друг против друга, подняв вверх стулья, бутылки и ещё какие-то предметы. И неизвестно, как далеко зашло бы дело, если бы не возникла в дверном проеме плотная, крепко сбитая фигура милиционера.
– Оружие на пол! – гаркнул страж порядка. – Или всех увезу в отделение!
Сначала, вгорячах, я, было, решила, что именно этот милиционер помешает моему рандеву с Тимофеем Лебедевым. Но вышло совсем наоборот. Поэт и впрямь стих, поставил стул на место и жестом пригласил меня сесть. Мы начали разговор о Семене Григорьевиче Шоре. И если бы не появление все в том же дверном проеме высокорослого молодца с розоватым фарфоровым лицом, ясными глазами, отутюженного согласно самым высоким стандартам светских приличий, наша беседа текла б себе и текла...
Но это оказался не просто "фирмач", новый русский при деньгах и кураже, но чистый совратитель душ с пути праведного.
– Господа поэты, а также писатели! – возвестил он. – Гуляем по случаю дня ангела моей прабабки по отцовской линии! Садимся в круг! Плачу за всех и за все!
Тут-то и обнаружилось самое, в общем-то, очевидное – водка сближает, исключительно и независимо от пола, вероисповедания и прочего. Присутствующие быстро, споро придвинули друг к дружке несколько столов и скоро в благоговейной, чинной тишине зажурчали ручейки аккуратно разливаемой влаги... А затем грянула в десяток глоток песнь песней нашенской раздольной, российской сторонки:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны.
Надо отметить: гневливый, розовощекий старичок сохранил свой суверенитет – как сидел со своей завлекательной крошкой перед двумя полупустыми чашечками с темной кофейной жижей, так и продолжал сидеть и, призакрыв, как петух перед дождем, веки, что-то пел и ворковал, и я даже издали слышала, как бренчат под столом его гусарские ржавенькие шпорки...
Между тем писательская беднота очередного переходного периода, на этот раз из социализма в коммунизм, кидала лозунги, чокалась стаканами-чашками и глотала любимый напиток:
– За матушку-Русь! За то, чтоб передохли все подонки, которым наплевать на будущее нашей великой страны! Чтоб удавились все те, кто нашу страну называет "эта"! Пошли они все на ...
И отправили в очень уж нехорошее место.
Где была я? Сидела рядом с Тимофеем Лебедевым и тщательно делала вид, будто своя тут в доску, чтоб потрафить поэту, во всяком случае не раззадорить его вспыльчивость до поднятия стула как орудия убийства именно меня.
И вот что ценно: деловой, бодрый "фирмач" Игорек, как его тут величали, довольно скоро услыхал что-то весьма требовательное, приложивши ухо к черному сотовому, встал из-за стола, пожал сам себя за руки почти под самым низким потолком, символическим этим жестом как бы обещая и дальнейшие свои дружеские чувства не тратить где-то на стороне, а в целости приносить их сюда, к писателям-поэтам заодно с готовностью поить их и немножко подкармливать...
Наконец-то мы с Лебедевым остались наедине, друг против друга. Однако этот тихий миг опять едва не оказался под угрозой, когда Тимофей глянул в сторону стихотворца:
– Старичок! Опять новый галстучoк! Опять ты, паучок, жаждешь и сладкой жизни и чтоб тебя считали расейским патриотом? Только потому, что у тебя фамилия не Шницельшнауцер, а Попков? Не выйдет! Не обманешь! Не на тех напал! Вот из-за таких, как ты, хамелеонов, и нет на Руси лидера! Все места вы, штукари, позахватывали, залезли в телевизор и морочите людям головы!
– Уймись, Тимофей! Научись пить в меру! – отозвался отечески Попков. Как больному сказал, с которым связываться неловко, стыдно даже. И улыбнулся своей спутнице, девице-симпатуле... А она – ему. Она его, старенького, но неунывающего, уже научилась жалеть, судя по всему... А от жалости до любви, как известно, только один шаг...
Это понял и мой пьяненький Тимофей Лебедев, кротко посочувствовав молодой красоточке:
– Правильно поступаешь, мамзелечка. Не настаиваешь, чтоб разделся. И не настаивай. При таком галстуке он хоть куда! А без галстука-пиджака такой пейзаж-пассаж, хоть в омут головой...
Поэт-телевизионщик сделал вид, что на такую чепуху он тратить свой драгоценный для телемасс голос не станет. И я получила, наконец-то, возможность задать свой перекипевший вопрос Тимофею, у которого в седоватой бороде билась в истерике заплутавшая муха. Впрочем, она довольно скоро выскочила из волосяных дебрей и принялась как ни в чем не бывало расхаживать по краю моей чашки.
– Почему вы, Тимофей Егорович, дружили с драматургом Шором? Вы же весь такой...
– Не шали! – поднял он руку щитком. – Не кроши Тимофея совсем мелко! Тимофей хоть и пил, но разум не пропивал. Я против тех, кто живет в России, как в колонии, обирает "туземцев" и шикует по заграницам. Шор был другим. Он презирал ростовщиков! Он смеялся над хапальщиками! Он, может, первый изо всего российского народа сообразил, зачем главным лозунгом перестройки стал "Не гляди в чужой карман"! Он поинтересовался здесь вот, за рюмкой: "Любопытствую узнать, а почему не заглядывать-то? Если к тому же этот самый карман сшит вот только что из красного знамени?" Головастый мужичок он был! Со слезой при взгляде на обездоленных, бедствующих! За эту-то слезу я к нему со всей душой! Слеза такая дорогого стоит! А ещё – острый его язык. Как скажет – так в самое яблочко!
– По-вашему, он своей смертью умер? Или...
Тимофей Егорович затянулся дешевейшей сигареткой, прищурил один глаз, а другим, сияющим яростью, уставился на меня:
– Запросто! Это "или"! Запросто! Попортил кровушки всяким лизоблюдам, рвачам, подхалимам в звании писателей, поэтов, а также драматургов! Попортил! Резал напрямки, что думал про них!
– Но ведь и сам, насколько мне известно, писал не сказать чтоб как Мольер или Розов... Не блистал...
– В "обойму" не попал, вот и не блистал! – словно зарыкал на меня пьяненький поэт. – "Обойму" созидали вполне сознательно, её создавали, как надгробие. К примеру, первая двадцатка поэтов. Их и поминали во всех докладах, а о других, не менее талантливых, – ни слова. Получалось – все прочие бездари. А это неправда. Искусственные рамки, где все "свои". То же самое делается сейчас. Идет искусственный отбор тех поэтов, к кому благоволит, к примеру, телевидение. Вот их и показывают. Где остальные? А их "не дают". Нетути их как бы! Называется "паблисити", если по-иностранному. А по-блатному – "раскрутка". Разве вам, газетчику, это неизвестно? А вы сядьте и почитайте пьесы Семена Шора. Они с блестками нешуточного таланта. Правду говорю. А пал и пропал, словно и не бывало... Это наглецы, знать номенклатурная, умеет раскручивать сама себя или своих приятелей, чтоб потом всей стаей хватать сладкие куски от славы, привилегий... На них насмотришься – в петлю потянет. А посидишь, поговоришь с Шором – и человечество покажется не таким уж безнадежно пакостным...
– А что вы можете сказать о поэтессе Нине Николаевне Никандровой? Которая тоже умерла не так давно?
– Нина Николаевна? – Тимофей Лебедев прихватил губой завиток бороды, пожевал, выплюнул. – Ну писучая дама... Ну детская такая... Звезд с неба не хватала, но её печатали... Почему вы про неё спросили?
– Я вообще интересуюсь пожилыми писателями, поэтами, драматургами, как им живется, почему умирают...
– Понятно.
– Она с Шором могла где-то встречаться?
– Не видел. Не знаю. На собраниях разве... Или где-нибудь в Доме творчества, если приезжали на один срок...
– А вы с ней были в каких-нибудь отношениях?
– Здоровались. Не больше. Я ведь хоть и седой, а годочков на десять её моложе... Она о "букашках-таракашках", а я о деревне, стогах, звездах, солдатах всех войн... О жизни и смерти, если по большому счету... Только толку-то! – поэт вскочил со стула, ляпнул кулаком о стол. – Зачем мы все?! Зачем?! Корчим из себя что-то! Нам помирать-подыхать сам Бог велел! И оплакивать нас, таких, не надо! Прокакали, мягко говоря, державу, Россию, Отчизну! Туда нам и дорога! Под колокольный звон прокакали! Клятвопреступники! Ни одного не нашлось из политиков, литераторов, чтоб рванул рубаху на груди и голым вышел на трибуну, абсолютно голым! Сколько их, что бьют себя кулаком по ребрам, вопят, будто из чистого бескорыстия, токмо лишь из любви к народу пролезли туда и сюда, пусть мелкое, но все одно кормное местечко! Клятвопреступники! Опоганили высокое понятие "русский патриот", "российский патриот"! Дискредитировали! Сбили широкие массы с панталыку! Заняли чужие постаменты! Захватили! Единственно для того, чтоб не утерять сладкий кусок, к которому присосались ещё при советской власти! Из-за них Россия гибнет! Из-за этих придурежников!
– А Шор кем был? В смысле патриотизма?
– Чистый российский, русский патриот! Потому что тут налицо: жалельщик всего живого, почитатель задушевного поступка и слова, презиратель всякого лицемерия... Одним словом – широкий русский человек. С ним поговорить было за той же рюмкой, вот тут вот, – уже хорошо; пи души и так далее... Он ни одной цацки не носил. Считал, уже тем обязан погибшим, что жив. Гляньте вбок. Видите старикашку в очках? Весь в орденах-медалях... Сам себе биографию сочинил. Ордена-медали купил. Теперь, не переставая, сочиняет про свои подвиги, будто был разведчиком в тылу врага, славу, деньжонки зарабатывает. Все врет! Внаглую! Служил немцам в качестве переводчика, носил форму немецкого офицера. СМЕРШ его зацапал в сорок четвертом. Его должны были расстрелять. Но спустили на тормозах. Папаша его высоко сидел. Сходил к Сталину.
– И как же Сталин?
– От расстрела увел. Но десяток лет этому "разведчику в тылу врага" дали. Отсидел. Реабилитацию не получил. Стал стишки про Родину писать. Автор всем известной песни, которую прежде крутили с утра до ночи.
– Какой песни?
– Да этой вот... Музыку к ней приладили хорошую, она и пошла... Ну как же вы не знаете! Эту песню весь народ знает!
Как радостно жить нам
Под сталинским солнцем...
Потом, при Хрущеве, эту строчку выправили в соответствии с новыми историческими реалиями:
Как весело жить нам
Под радостным солнцем...
– Так ведь, в сущности, чушь какая-то... "весело", "под радостным"...
– Мелодия больно хороша! Вывозит весь этот словесный утиль!
Уходя от Тимофея Лебедева, я невольно ещё раз оглянулась на круглый угловой столик, где сидел старый старикашка в сером костюме, увенчанном блеском орденов и медалей. В его дрожащей руке колебался фужер с темным винцом... "Не судите да не судимы будете..."? Но это я, живая, собственно, чудом уцелевшая, как и все мы, что вокруг, могу подумать столь кротко... А те, миллионы убиенные, что рухнули нам под ноги? Рухнули как необходимейшая жертва во имя справедливости? Интересно, они бы, восстав из праха, как посмотрели бы на кроткого ныне старичка, увешанного фальшивыми наградами, сочиняющего сочиняйки о подвигах, которые он не совершал? Положа руку на сердце: с той же роковой беспощадностью по отношению к самим себе они бы пошли на смерть во второй раз?
Конечно, думать обо всем этом мне было вовсе не обязательно. Но последний вопрос, который задала взъерошенному поэту с плачущими глазами, был по существу затеянного мной дела:
– Вы ничего особенного не заметили на похоронах Шора?
– Да нет... Тихо все прошло... мирно... пристойно. Не то что, кстати, когда Михайлова хоронили. Вот там, говорят, вышла эпистола!
– Какая "эпистола", если не секрет?
– А когда его величавый гроб опускали в могилу – кто-то громко хихикнул, так громко, что, говорят, некоторые вздрогнули.
– И чем вы это объясняете?
– Высшая сила! Знак! В отместку за то, что Михайлов, пуст земля ему будет пухом, умел, умел приноровляться к смене политических декораций с исключительной, прозорливой ловкостью!
– Но ведь он был даровит?
– А разве одно другое исключает?
– Нет, конечно... Но он-то был на удивление "съедобен" и для Сталина, и для Брежнева, и для Хрущева, и для всех прочих. Это надо уметь! Это феномен нашего времени! Уникум! Предполагаю – все его худпроизведения, включая стишата, пьесы, романы, передохнут, но сам он как явление будет изучаться потомками ещё лет двести, не меньше! Вот почему, считаю, и подхихикнула некая Высшая сила в тот самый, вроде, неподходящий момент, когда в могилу опускали гроб с телом "известного, талантливого" и прочая...
– За Россию, самодержавие, православие и нар-родность! – неслось мне вслед из буфета-"клоповника", как это тусклое, убогое помещение именовал Тимофей Лебедев. А ещё грохот и лязг и добавочные разноголосые вопли:
– В морду их! В морду! Коммивояжеры из Тель-Авива! А, боишься один на один?! У, сволочи продажные!
Мимо меня, пролетом через ступеньку, пронеслись два господина, одетые опрятно, и один из них на ходу бросил другому:
– Они взялись свою Русь спасать! С прокисшими от водки мозгами!
– Все идет как надо! Как надо, Давид! – отозвался другой.
Я вышла из Дома литераторов и попала в тишину московской вечерней улицы, озвученную только летучим шипением шин проносящихся мимо машин. Я пошла по Поварской, свернула на Тверской бульвар... Мне хотелось присесть где-нибудь тут, в уличном кафе, где белеют столы и стулья как-то приветливо по-южному, и выпить чашку кофе... Однако я знала, что мои среднестатистические финансы не позволят сделать этого. Просто обидно за одно сидение ухлопать столько же рубликов, сколько уйдет в домашних условиях за целых пять чашек вполне полноценного кофе...
"Мелочная ты становишься, Татьяна!" – упрекнула я себя, проходя мимо ажурной загородочки, где за пластиковыми ветвями плюща полускрывались эти милые белые столики и стулья. Но сейчас же и похвалила себя: "Правильно поступаешь, девушка! Это когда-то при разбитном социализме колониальные товары стоили гроши. Ныне же, вступая в какую-то там очередную стадию развития капитализма, – следует, как это делают цивилизованные американцы, англичане и прочие, считать каждый цент, франк, тугрик".
Увы! Смалодушничала! Шла, шла и... зашла в уютный закуточек под раскидистым кленом, села на белый пластмассовый стульчик и белого пластмассового стола... Кофе в белой чашечке пах так чудесно... Закатное солнце просквозило ярко-зеленые округлые листы пластмассовой повилики, и они стали очень похожи на настоящие. От голубой вазы с искусственным голубовато-желтым ирисом на белый столик легла врастяжку бледно-сиреневая тень.
Первый глоток горячего, горько-сладкого, пахнущего Бразилией, – и можно "забыться и заснуть", как сказал поэт... А там и помечтать: вот сейчас с тобой, Татьяна, и произойдет нечто необыкновенное... Например... вол всем белоснежном откуда-то... оттуда... с небес... спустится некто... не человек, а одна сплошная наинежнейшая улыбка, предназначенная тебе, одной лишь тебе...
"И конечно, это Нечто окажется тобой, Алешка, потому что только ты способен как-то уживаться со мной... как-то гладить... и еще, вдобавок, любить... Только ты..." – думала и посмеивалась про себя.
Как это получается – не понять, но получается именно так: мало кто из мужчин способен рискнуть и подойти ко мне, чтобы познакомиться. Чутье подсказывает им: "Остановись! Это не настоящая женщина! Это – журналистка! С такой намаешься!"
И впрямь сидела я с чашечкой одна-одинешенька под пение Эдит Пиаф, которую здешние хозяева заставили изображать французский стиль и... сортировала знания, сведения, полученные за день и касающиеся весьма любопытной личности малоизвестного драматурга и отчасти переводчика С.Г. Шора.
Что же получалось? А то, что С.Г. Шор мог умереть сам по себе, ибо пил крепко. И человек, который сидел с ним за бутылкой в последний для Семена Григорьевича вечер, мог и не травить его сознательно ядовитой водкой...
Только вот... только вот... почему имя С.Г. Шора оказалось в том "предсмертном списке", который кто-то, юморист какой-то, приклеивал несколько раз подряд к кресту на могиле В.С. Михайлова? случайное совпадение?
Нечаянная подробность: В.С. Михайлова не очень-то, выходит, чтили в писательских кругах. Это он для неосведомленных читателей казался едва ли не гением, личностью светлой до ослепления... А ведь вот кто-то, разумеется, не небожитель, осмелел или обнаглел до того, что взял и хохотнул в самый неподобающий момент, словно имел на это какое-то право или знал про Михайлова нечто...
Значит, что? Значит, следует уделить особое внимание жизни и творчеству В.С. Михайлова, пообщаться с его многими женами, детьми, близкими знакомыми...
... Жизнь, представьте, иногда тотчас выполняет ваш заказ. Едва я покинула кафешечку, едва ступила на тротуар – мне навстречу дама в лиловом, в черной шляпке с вуалью на рыжих крашеных волосах... Я, было, оторопела на миг, но моя журналистская беспардонность уже преградила дорогу этой самой даме, и я произнесла не без лицедейского надрыва:
– Как я рада! Извините, конечно, но именно сейчас я думала о вас...
– Кто вы? – нахмурились аккуратно подвыщипанные темно-шоколадные бровки.
Как же кстати оказалось то, что я запомнила её имя-отчество!
– Софья Марковна! – воскликнула я. – Как я рада, что встретила вас! Как я рада! Я журналистка... Я пишу статью о Владимире Сергеевиче... Я же права не имею обойти вниманием вас... ваше мнение... А зовут меня... Вот удостоверение... Я видела вас на похоронах Владимира Сергеевича...
– Да, да, – дама вздохнула. – Да, да... Конечно... Очень кстати... Но не сейчас же? Я сейчас спешу на прием в посольство...
Тут только я всерьез восприняла фигуру в темном, стоявшую рядом с ней, – толстого лысоватого господинчика в блестящих черных полуботинках. Тут только я углядела, что место свое на данном отрезке асфальта занимаю не по праву – здесь, в трех шагах, – посольство, и к тротуару то и дело подъезжают почти сплошь черные лимузины. И Софья Марковна, судя по всему, только что покинула такой же лимузин, ибо в столь длинном платье и в черной кружевной накидке по улицам не ходят...
Однако бывшая предпоследняя жена покойного писателя-драматурга-поэта неожиданно сменила свой полугнев особого избранного существа на милость, проронив:
– Ну а как без меня? Мы прожили с Владимиром Сергеевичем целых шестнадцать лет! Как меня можно сбросить со счетов? Это лишь старая стерва, его вторая жена Клавдия способна переписывать историю, как ей взбредет на ум! Дура и ханжа! Выдает себя за первую жену Владимира. Но она у него вторая! Она буквально вытащила его из постели первой, простой девушки с кондитерской фабрики "Рот Фронт"! Девушка осталась с ребенком! Он сам мне рассказал, как все это было... Он совестился, что бросил эту девушку. Но не бросить не мог. У этой Клавдии отец замминистра был. Ну обычная история... Чем ему могла помочь работница-кондитерша? А дочка замминистра... Хотя... Клавдия внешне была недурна. Врать не хочу. Что правда, то правда. Он вообще на дурнушек даже не смотрел. Умел ценить красоту. Хотя Клавдия была для него старовата. На целых пять лет старше его! Сумела! Охмурила!
– Софочка, мы опоздаем, – напомнил о себе толстоватый господин в блестящих полуботинках, с брезгливо оттопыренной нижней губой. На меня он не смотрел. Я как бы исключалась из тех предметов, которые он удостаивал своим вниманием.
– Сейчас, сейчас, Осик, – Софья Марковна матерински снисходя глянула в его сторону, быстрым жестом поправила черную "бабочку" на его короткой шее. – Я должна рассказать девушке про Владимира... Я же столько знаю... Я просто не имею права молчать!
– Когда я могу вам позвонить? – перебила я, действительно, не к месту разговорившуюся женщину. – И ещё один вопрос: сын Михайлова от первой жены жив?
– Чего не знаю на сегодня, того не знаю, – ответила Софья Марковна, уже полуобернувшись, исчезая в проеме высоких, торжественных посольских дверей. – Звоните!
"Итак, вот ещё кто мог быть не очень лоялен к Михайлову – его сын от девушки с фабрики "Рот Фронт", – итожила я, спускаясь в метро, в гущу рядовых, замороченных людишек, к которым никогда-никогда не доведется мчать в черных лимузинах и входить в респектабельные двери каких-либо посольств... Ну разве что если кому-то из них... как-то... почему-то... ну и так повезет...
Не скрываю, да и ни к чему – я – девица настырная, неуступчивая, с весьма малым запасом деликатности, когда речь идет о деле... Я позвонила Софье Марковне уже на следующий день, в одиннадцать утра. Она отозвалась сразу и посоветовала немедля:
– Ни в коем случае, дорогая, не носите эту зеленоватую кофточку! Она вас бледнит. Особенно при вечернем освещении. Вы очаровательная блондинка! Вы потрясете всех, если наденете алое! Вы не пробовали алое?
– Пробовала, – сказала я. – Было.
– Что за тон! – возмутилась рыжеволосая дама на том конце провода. Почему я не слышу нот радости? Ах вечная неувязка: молодость мало знает и понимает и думает, что все радости впереди. Но это неправда! Это большой обман, Танечка! Я к вашим услугам. Звоните! Встретимся!
... Самым "нераскрученным" у меня оставался третий покойник из списка некоего зловещего забавника – Пестряков с пресловутой прибавкой "Водкин". Как мне сказали в Союзе писателей, у него есть дочь, которая и нашла умершего отца на даче. "Бутылка, стаканы, а он под столом"... Она, как говорила секретарша секции прозы, замужем за бывшим летчиком-испытателем, женщина очень энергичная...