Текст книги "Убийца-юморист"
Автор книги: Лилия Беляева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Что у меня было в голове, когда мы расстались с моей несчастной подругой? Каша, конечно. Возможно, та самая, которую рекламирует теле: "Эта каша – прекрасная каша для вашего ребенка, так как содержит в себе..."
Честно говоря, я совсем запуталась во всей этой истории и не видела даже тропки, по которой следовало идти, чтобы добраться хоть до какой-то разгадки. Могла ли я отбросить прочь откровеннейшие откровения издерганной Дарьи? Нет, конечно. То, что она не сразу рассказала о последнем разговоре матери с братом, а только сейчас – понять было можно. Не решалась... А кто решится даже во имя истины, предать родного брата и в неожиданном, ожесточенном виде продемонстрировать постороннему человеку родную, покойную мать?
Все так все логично. Но дальше-то что? Вагон метро, переполненный людьми, нес меня не к дому, а тоже словно бы в неизвестность. Громко, просительно, на ломаном русском языке выкрикивала черноволосая молодайка с ребенком на руках:
– Люди и гражданочки! Помогите ребеночку лечь на операцию! Будьте добрые, помогите маленькому ребеночку! Мы не здешние, у нас все сгорело!
Народ безмолвствовал. Лишь один парень в кожаной куртке вынул из кармана мелочь и сыпанул в протянутую грязноватую, но с маникюром, руку. Я, было, тоже хотела отдать свой кровный рубль этой быстроглазой цыганке, но опамятовала. С некоторых пор москвичи, и я в том числе, изменились круто. Это в первые годы "перестройки-перекройки", когда в уши тебе с утра до ночи вбивали – "мир ныне принадлежит волевым, сильным, слабые – прочь с дороги в канаву!" – мы только посмеивались. И даже когда пошли лозунги покруче, вроде того, что быть бедным – стыдно, а богатым – в самый раз, – тоже держались, тоже посмеивались, считая, будто бы те, кто эти лозунги ввел в обращение – наглые придурки и не более того.
К тому сроку нищих уже расплодилось видимо-невидимо, так как и за их счет, и за счет бедствующих врачей-учителей-ученых выперли в богатеи и отдельно взятые, разворотливые гешефтмахеры. В России же, как известно, испокон веку сострадание в почете, ей эта западная модель – "побрезгуй и иди мимо" – невпроворот. И как же стремительно, с каким смущением-огорчением москвичи в те годы, помнится, рылись в своих тощих кошельках и с какой даже извинительностью во взгляде протягивали рубли-грошики вовсе несчастным людям. Да ведь в диковинку это было – нищие и там, и тут!
Но настал час прозрения. Обнаружили москвичи, что к подлинно нуждающимся людям примкнула армия фальшивых попрошаек, успевших даже на подаяния купить кто машину, кто ещё что полезное и недешевое. Но ведь и цыганки-просительницы и молдаванки-работорговцы оказались на высоте! Первые, почуяв облом, перерядились в монашенок, нацепили на шею веревки с ящичком, а на ящичке надпись: "Подайте на храм". И первое время опять москвичи проморгали обман, клюнули на черные одежды, возомнили, будто их копеечки пойдут на святое дело...
Но сколько ж нас можно обжуливать ! сколько можно нагло-просительными голосами лгать нам в лицо!
Теперь вот кончилась лафа для фальшивых попрошаек. Окаменевшими лицами встречают их в некогда сердобольных вагонах метро. Я – не исключение. Моя мать успела в свое время снести к знаменитому авантюристу Мавроди сколько-то деньжат в расчете на высокий процент и прогорела заодно с теми, кто в эту достославную игру в "пирамидки" кинул те ещё деньжищи и остался у разбитого корыта. Но запах гари от "сожженных" купюр и надежд я чую до сих пор. Я помню, что мать отдала наглецу Мавроди свою надежду приобрести взамен ломаной, старой стиральной машины – новую, полуавтомат, с какими-то особыми, лестными ей приспособлениями и способностями... Бедная, бедная моя мать! Как она плакала без звука, забившись в старое кресло с ногами! Какой униженной и оскорбленной чувствовала себя!
За что тут размазывать! Сколько простодушных попало в "мавродиевы" ловушки только потому, что дело агитации и пропаганды в эпоху идеологических отделов было на высоте и приучило людей с почтением относиться к печатному и прочему "казенному" слову! Вечная слава элите КПСС! Система одурачивания нижестоящих, всякой там "массы" работала как часы! Каждого "винтика" страшок обязан был пробирать, едва он рискнет усомниться в чистоте помыслов и точности цифирки очередных сверхдостижений! Дрессированные людишки побежали за халявой в отворившуюся черную дыру "демократии"!
Но – спохватились. Но – грабли как ударят по лбу. И окаменели некогда неразборчиво сердобольные москвичи и москвички. И я признаюсь, со всеми заодно. И вот почему не смущаются при виде очередных "погорельцев" девчонки-москвички, а продолжают щебетать о своем, о том, что абсолютно зря народ старается ставить металлические двери. Оказывается, они все равно все на виду у мафии! Оказывается, есть такие дискеты, в них каждый житель "расписан" от и до: имя, отчество, фамилия, год и место рождения, какую жилплощадь занимает, один живет или с семьей, работает и где, а если не работает, то где работал в последний раз... "Обалдеть! – невесть отчего веселятся девчонки. – Во придумали! И не надо толстую адресную книгу за пазухой таскать!"
А ведь по последним милицейским сводкам, получается, мрут от голода нищие люди, даже в переходах метро мрут... Дожили! Доборолись за очередное "светлое будущее"! И у расхожей фразы "!Москва слезам не верит" и появился зловещий смысл... людоедский какой-то...
Отвратительное, унизительное ощущение, что хоть ты и живешь в столице, поблизости от воротил политики и экономики, хоть и накипело в тебе, а что можешь по большому-то счету? Что?
И все-таки, все-таки Бог так устроил, что, как это ни банально звучит, а ведь истинно говорю вам: за темной, даже черной полосой рано или поздно забрезжит беленькая, как небо перед восходом, и что-то да возродит в тебе желание действовать, а не соваться в кадушку с ядохимикатами...
Раздраженная, черт знает какая, пришла я домой. Мне казалось, что все-то мои желания-начинания ни к чему, что я вся, по макушку, сижу в трясине всяческой неразберихи, бессмысленности, бестолковщины. Хотя понимаю, что иного ни мне, ни другим обыкновенным женщинам в нашей стране не дано. Нам посоветовали, порекомендовали очередные политбонзы не жить, а выживать. Так чего ж?
Со зла неизвестно на кого я даже чашку с чаем уронила и разбила.
Но жизнь, видно, догадавшись, что где-то пережала, что надо бы поберечь нервишки у Татьяны Игнатьевой, ещё они ей пригодятся, – взяла вдруг и ненавязчиво так, но указала путь толковому решению многих моих проблем...
Сразу после того, как я собрала с пола осколки чашки, зажгла огонь под кастрюлей с остатками борща и включила телевизор поставленный на холодильник.
Впрочем, не в один миг пришло ко мне спасение. Еще я должна была очень захотеть швырнуть в телеокошко сиротливое блюдце, оставшееся от разбитой чашки прямо в толстомясую физиономию штатного юмориста Фазанова, который уж точно днюет и ночует там, даже не снимая носков и прочего. На этот раз он не пересказывал чужие тексты, а отвечал на вопросы телеведущей красотки. Она ласково спрашивала у него, расслабляя в улыбке медово блестящие губки: "Что, вам кажется, сейчас более всего не хватает россиянам?" Я, вроде, предугадала ответ. Сейчас, думаю, о пище заговорит, о бедственном положении детей, стариков и так далее. Ничего подобного! Этот сытенький дядечки с двумя подданствами, нашим и израильским, мягонько, улыбчиво поведал оплошавшей и, видимо, до смешного непроницательной девице – мол, о пище о говорить не будет, физическое это не главное, а будет он говорить о духовной пище, что есть главное "для россиян на текущий момент"... Ах ты... ексель-моксель, блин, как говорит неистовый Андрей Мартынов, безусловно, темпераментный любовник Ирины Аксельрод-Михайловой...
А потом вылез на экран последний секретарь ЦК ВЛКСМ и принялся воспевать комсомол и скорбеть по его кончине. И моя ярость вскипела по новой. Я же ещё застала этого чинушу в деле! Он был дядькой всем известной Ольки Петуховой из нашей школы. Он не только сам хапал всяческие привилегии, но и родных не забывал. Олькина семья из трех человек вдруг получила четырехкомнатную, Олька, троечница, вдруг поехала в Артек как отличница и общественница... А потом – в Болгарию, а потом – в Англию, как "передовая"... Теперь этот хапужник скорбит по былому... ексель-моксель, блин!
Так как жизнь вытаскивает человека из трясины неувязок и злости? А как бы смеясь и подпрыгивая.
Только-только я протянула руку, чтобы выключить поганого трепача, как вошла мать и бросила:
– Вера звонила. Просила отозваться. Выключи борщ – перекипит.
Я бросилась к плите... и забыла про телек. А когда налила тарелку и села к столу и поглядела в этот "ящик для идиотов" – сомлела от признательности к этому моему "ящику"... так как в нем попарусила белая тюлевая занавеска, покрасовалась вблизи неё синяя ваза с розовыми пионами, а далее – о чудо! – возникает большеглазое, темнобровое лицо Ирины Аксельрод-Михайловой.
Звучит вальсок Грибоедова, сообщая моменту очарование ностальгии по былому. Наклонив аккуратно, гладко зачесанную головку с клубом волос на затылке "а ля балерина", она вдовица моя загадочная, что-то пишет... Оператор камерой вправо, выхватывает из небытия мраморную девушку, вероятно, музу, которая улыбается немножко по-змеиному. Ветерок шевелит листы книги, вроде как случайно оставленной на садовой скамейке... Далее облака, кроны деревьев и опять облака... И наезд на Ирину, и очень близко её задумчивый, направленный в сторону, надо полагать, в былое, взгляд... Голос диктора:
– Перебелкино... знаменитый писательский городок. Здесь все связано с именами дорогих нам, россиянам. Прозаиков, драматургов, поэтов. Здесь они работали и... умирали. Ничего не поделаешь – мы все уходим понемногу. Но в тех стенах, где создавались известные нам произведения, где горело вдохновение – и до сих пор чувствуется какая-то особенная обстановка, какая-то особая аура... Невольно кажется, что вот-вот и, как совсем недавно, мы увидим издали высокую сухощавую фигуру Владимира Сергеевича Михайлова... услышим его хрипловатый голос...
На экране под баховскую токкату и фугу ре минор, под эти водопадные, бурлящие звуки, возникают кадры кинохроники: сквозь березовые ветки лицо маститого писателя, он все ближе, ближе... Писатель задумчиво глядит перед собой, трогая пальцем седую щетину усов. Его блекло-голубые глаза, слегка прищуренные, полны печали.
Но вот иной кадр, иная музыка. Под щелканье кастаньет и страстные переборы гитары В.С. Михайлов сходит с трапа самолета, судя по всему, в Испании. Он, ещё довольно молодой, черноволосый, ясноглазый, улыбчивый, пожимает руки встречающим... А вот он уже на улице Мадрида. А вот – в Лондоне, на фоне решетки королевского дворца... А вот он совсем молодой и худой в окружении пионеров и школьников.
Звучит колыбельная. На экране – младенчик, положенный на живот. Он повернул головку к нам, зрителям, и глядит радостными глазками-пуговками.
Текст: "В прежние, доперестроечные времена нельзя было говорить, что происходишь из дворян... Это противоречило бы воспеванию главного исторического двигателя – рабочих и крестьян... И хотя Владимир Сергеевич никогда не скрывал своего дворянского происхождения, но только в период перестройки почувствовал себя свободно и перестал хранить тайны своего дворянского рода. Вот он..."
Далее череда фотографий – вот прадед в эполетах, вот дед в эполетах, вот прапрабабушка в кружевном чепце, вот прапрадедушка в мундире с кружевным жабо...
Я, как и всякая обывательница советско-горбачевско-всяческого периода, воспитанная, однако же, Александром Сергеевичем Пушкиным в весьма ироничном отношении ко всяким чинам-званиям, тем не менее с некоторым трепетом отношусь к своим подружкам и знакомым, которые в последние годы окончательно рассекретились и оказались потомками даже князей и графов. Ибо у меня ничего такого нет. Самый высокий титул был лишь у одного моего предка, прадедушки Василия Кузьмича, а именно – телеграфист. Остальные – и вовсе крестьяне, потом городские мещане...
Но самые эффектные кадры кинохроники, посвященные жизни и деятельности В.С. Михайлова, были те, где он, окруженный почитателями, не успевал давать автографы, где он стоял на трибунах разных собраний, в том числе и во Дворце съездов, и говорил правильные слова о роли и значении литературы в деле нравственного совершенствования общества. Тут дистанция между ним и другими такими же избранными и прочей шелупенью, которая никогда не будет допущена в те красивые, просторные залы, превращалась в пропасть... Как-то так уж от веку идет: слуги народа, болеющие за него незнамо как, живут припеваючи, непременно в коммунизме, где и их жены и их детки-внуки срывают без счета цветы удовольствия и привилегий...
Но это я так, к слову. В.С. Михайлов, естественно, не относился к категории везунчиков, потомственных захребетников. Он, если взять во внимание количество написанных им книг, был выдающимся трудягой.
На экране как-то очень кстати появился сам писатель за большим, знакомым мне столом. Он склонил седую голову к бумагам, писал что-то. По обе стороны – стопки книг. "Разрешите задать вам вопрос, – обращается к нему невидимый интервьюер. – Как вы оцениваете сегодняшнюю молодежь? Вы разочарованы в ней, как многие интеллектуалы, или не очень?"
Писатель пристально вгляделся во что-то дальнее, видимо, еле проступающее в тумане, и веско возразил: "Не имею права хаять молодежь оптом, гуртом. Во все времена она была разная. Были свои умники и умницы, а были свои оболтусы. Кто-то тянулся к знаниям, а кто-то тянулся к бутылке. Я – счастливый человек. До сих пор вижу вокруг себя молодых людей, серьезно интересующихся проблемами морали, нравственности... Мое сердце греют молодые прозаики, поэты... Они приходят часто ко мне, и мы ведем беседы, полезные всем нам..."
На экране – большой овальный стол на даче писателя в Перебелкине. Посреди – букет пунцовых гвоздик. Вокруг стола – юноши и девушки, всего четверо. Все взоры устремлены к нему, мэтру...
Когда камера стала приближать лица, я углядела Андрея. Но не бритого, как нынче, а в темных усах и бороде. За широким окном падал сизоватый пушистый снег зимнего дня... Второй парень тоже был в бороде, но в светло-русой и очень похож на Андрея. Впрочем, мне почему-то все бородатые люди кажутся братьями.
После слов мастера сказала свои девушка, стриженая под мальчика, в белом свитере, из которого стеблем тянулась её худая шея:
– нам очень помогает общение с нашими старшими товарищами. Мы учимся более объемно, конструктивно воспринимать мир и более бережно обращаться со словом. Владимир Сергеевич – человек бывалый. Он многое рассказывает нам. Особенно впечатляют его встречи с выдающимися деятелями культуры...
Андрей, как я и ожидала от него, не высказался, а дал залп изо всех орудий:
– Слишком много оказалось придурежников среди тех, кто назывался писателями! Обыкновенных крохоборов! Они и при советской власти рвали себе куски, и при новой приладились. Бездари! Вон критик такой Ленька Сидоров! При советах все про коммунистические идеалы верещал и все у кормушки сидел! А как струхнул, когда в Дом литераторов Ельцин пришел выступать! Ельцин тогда в опале был у парторганов... Ребята из литинститута рассказывали, как он убегал из Дома прочь, на ходу ширинку застегивал, чтоб только комначальство его поблизости с Ельциным не увидело. А пришли к власти демократы – вылез в первые ряды, пошел лизать демократические зады, Ельцина воспевать – и стал аж министром культуры! Или взять шайки-лейки из издательств. Они же только и делали при Советах, что друг дружку издавали. Кто в редакторах сидел в "Московском рабочем", тот издавал редакторов и прихлебателей в "Советском писателе" и наоборот. Вот кто мечтает вернуть советскую власть, ту, конечно, когда им опять позволят барахло всякое сочинять и издавать, орденки и медальки на брюхо вешать. Им честная власть никакая не нужна! Многие из них, эти шаечники, и сейчас при сладком куске кучкуются, орденки друг другу чеканят!
– Не слишком ли вы категоричны? – звучит голос интервьюера. – Жестоки даже?
Андрей взорвался как граната:
– Я же им верил, поймите! Я всей этой московской и прочей писательской шараге с детства верил! Я думал, раз они такие правильные книги пишут, то значит и сами живут по совести! А они в душу мне наплевали! Лучше б я в эту Москву и не приезжал! Я же под их героев-праведников подстраивался, я же в танке в Чечне горел не за так, а за красоту жизни, за этих же самых писателей! А как столкнулся с ними лоб в лоб, е-мое... Жлобы в общем и целом! Вон тут, в Перебелкине... захватили внаглую общие дачи, словно свои кровные, а сами сдают квартиры в Москве за доллары! Бизнес! На крови, страданиях своих меньших братьев, которые не имеют, как они, клыков и когтей"! хотите по фамилиям? Бакланович, Гешоков, Келлер, Гуспенская-Шанина, Дуркевич...
– Хватит, хвати, а то мы далековато от темы уходим, от жизни и творчества Владимира Сергеевича! – остановил интервьюер.
– Да никуда мы не уходим! – взъярился Андрей, сверкая очами. – Тут стоим. Потому что Владимир Сергеевич совсем другой человек! Он вон сколько томов наворочал! Я его роман "Последняя пуля" взахлеб прочитал. Я над его "Миллиардерша приехала в социализм" хохотал изо всех сил!
– Да, да, да, да! – радостно, податливо всполошились и остальные поклонники творчества Михайлова, сидевшие за столом. А темноглазая девушка с крупным пунцовым ртом и черной родинкой над верхней губой проговорила нараспев, с украинским акцентом:
– Владимир Сергеевич знал даже Алексея Толстого! Даже Шостаковича! Он с Паустовским ходил вдоль реки Оки!
Андрей коротко и веско:
– Классный мужик Владимир Сергеевич! По всем статьям классный!
При этих словах он глянул на Ирину, а она – на него, словно бы в желании прочесть одобрение на лицах друг друга. Или мне это только почудилось? Я же все о своем, о своем...
На экране телевизора замела метель, завыла, застонала. У окна, лицом к метели, – женская фигура. Голос комментатора:
– Вечности нет для нас, живых людей... Но это так кажется. Вечность в нас самих, если мы умеем ценить и любить того, кто принес к нам счастье...
Метель сменяется колыханием белоснежной яхты на голубизне морских волн. На яхте, лицом к солнцу, – двое: Михайлов в белых брюках и белой рубашке и молодая его жена Ирина в белом кружевном, с огромной соломенной шляпой на голове. Шляпу она придерживает рукой за поля, а другой – обнимает своего любимого за талию. Улыбаются, смотрят друг на друга и снова в даль, которая, уж точно, сияющая...
Потом – он и она, держась за руки, поднимаются по лестнице, устланной пурпурной дорожкой, – идут на прием к... французскому премьеру. Вот и премьер с супругой. Ирина и премьерша целуются...
Мать честная! А дальше-то, дальше! Ирину и Михайлова принимает сам испанский король! Умереть можно от счастья! А каково было Ирине беседовать с Патриархом всея Руси! А вот чета Михайловых среди звезд американского кино, то есть в Голливуде! На Ирине прекрасное платье из черного бархата, обнажающее её плечи и спину почти до пояса, на котором особенно ярко сверкает бриллиантовая брошь... Уж, конечно, бриллиантовая, а то какая же...
Я, признаюсь, упивалась чужой жизнью, которая недоступна мне, как и миллионам других российских женщин. Я искренне изумлялась неожиданному и столь блистательному повороту Судьбы мало кому ведомой Ирины Аксельрод! Как говорится, из грязи да в князи!
Щипнул вопросец: "Она заранее знала, что с Михайловым вознесется в самые верхние слои атмосферы? Или сама удивилась, когда обнаружила, что автоматом попадает в сливки общества?"
Разумеется, после того, как эта оригинальная пара. С высокой горы наплевавшая на пресловутое общественное мнение, появилась среди нашего отечественного бомонда, впритирку к Ростроповичу, Глазунову, Вознесенскому и прочим, – у меня уже не было сил даже нашептывать про себя: "Ну надо же!" Лишь когда наш президент приспосабливал какую-то награду к лацкану "большого общественного деятеля и большого писателя", когда президент принаклонился перед Ириной, затянутой в бежевый, строгий костюм, чтобы поцеловать ей руку, я ахнула уже вслух:
– Обалдеть! Прямо обалдеть!
Хотя, по правде, что тут особого? Выдающиеся мужья уж непременно тешат самолюбие жен открывающимися перед ними перспективами, вводят в круг, так сказать, высшего света...
Передача о Михайлове завершилась сугубо ностальгической нотой: балалаечный наигрыш, призванный, судя по всему, углубить нашу зрительскую мысль о преданности Михайлова родной русской земле, и видеоряд соответствующий: чернильница в форме самовара, чистый лист бумаги, стопка книг, а у распахнутого окна, спиной к зрителям, лицом к перебелкинским соснам и березам, – силуэт женщины, разумеется, вдовы писателя...
Я вырубила телевизор. У меня разболелась голова. Я окончательно запуталась во всем, что называется "работа над материалом". Я чувствовала полную свою беспомощность перед всем этим навалом фактов, событий, перед чередой людей, с которыми столкнулась по ходу дела. Мне больше ни с кем не хотелось общаться. Решила и про Веру-Верунчика: "Небось, не прокиснет до утречка. Девушка в самом соку, ядрененькая. Позвоню, как встану".
Из последних сил заползла под простыню. А вот занавеску закрыть, чтоб в комнату так нагло не заглядывала полная луна, яркая, словно раскаленная добела сковорода, – не смогла, рука как поднялась, так и упала. Сон тотчас сдунул меня с этой планеты и прямиком в какую-то черным черную, но теплую дыру мироздания, где тела твоего нет, а одно мягкое вселенское колыхание то ли под музыку Вивальди, то ли под далеко-далекие балалаечные переборы...
И почти сразу я вскочила как полоумная. Но на самом-то деле вовсе не сразу, а проспав часов шесть. Возможно, это луна вынудила меня вернуться к брошенным, было, проблемам и загадкам. Ее ядовитенький свет проел веки у спящей красавицы и добрался до зрачков.
– Ладно, – сказала я ей, – так и быть, скажу тебе "спасибо". Действительно, надо на свежую голову разобраться, что к чему и куда бежать или семенить дальше.
Села к столу, включила лампу, утренняя свежесть полилась из форточки на мои открытые плечи. Простуживаться, однако, не хотелось. Натянула шерстяную кофтенку. Положила перед собой лист чистой бумаги, взяла в руки зеленый карандаш. Я люблю зеленый цвет, чтоб как майская трава при солнце. Зеленым карандашом вывела "Виктор". И задумалась, вспоминая, что наговорила о своем брате-раздолбае его сводная сестра Дарья. Вспомнила самое важное, как показалось. Его разговор с матерью, покойной поэтессой Никандровой. Когда она обозвала его даже "дрянью", как никогда, если он только посмеет выполнить что-то задуманное. И ещё его слова: "Козлов надо подвешивать за яйца, мамуля! Чтоб все прочие козлы знали – возмездие грядет, как бы они ни колбасились, нерентабельно от козлиной вони отмахиваться только веером. За яйца и на фонарь!" А что же ответила обычно кроткая Нина Николаевна? "Прибью!"
Какой же из этого следует вывод? Если учесть, что это был последний разговор матери и сына, который слышала Дарья? Потом Виктор уедет на Север, к поморам, что ли...
Я сделала такой вывод, показавшийся мне веским, убедительным: "Виктор решил кому-то за что-то отомстить. Мать просила его не делать этого. Даже требовала. Но он стоял на своем. Вопрос: кому и за что? А если эти самые "козлы" опередили его? Если именно они убили Нину Николаевну?"
Маленькая неувязочка: а за что её было убивать? Полунищая старая женщина с грошовой пенсией...
За что, за что обыкновенно убивают женщин? Известное дело – из-за дорогих вещей, денег, из ревности, наконец...
Я посмотрела на ясный лик луны, и она вдруг подсказала мне: "Еще за тайну. Если человек владеет какой-то тайной, опасной для другого. Элементарно, Ватсон!"
Я поблагодарила подсказчицу кивком головы. Дальнее шоссе уже шипело под шинами несущихся к цели машин.
"Хорошо, – сказала я. – Пусть так. Пусть дело в тайне. И Нину Николаевну отравили из-за этой тайны. Но тогда за что отравили Пестрякова-Боткина и Семена Шора? Или... или они тоже были держателями какой-то опасной, общей тайны?"
Я подождала, когда натечет хоть какой-то ответ на этот вопрос, но не дождалась.
Однако воспоминание о беглом, блудном Викторе согрело: "Вполне вероятно, он кое-что знает на этот счет и когда явится..."
Но когда он явится? И явится ли вообще? Дарья рассказывала как-то, что он в самый шторм поплыл на моторке за мешками с мукой к пароходу, что стоял на якоре. В поселке кончилась мука, и он с каким-то тоже бедовым помором дядей Филей "побурили" на "дорке", и их перевернуло, еле спасли. А однажды её братец Витюша ухнул в прорубь... Тоже случаем спасся...
Подозреваю, как возопят некоторые мамзели: "Ах, ах, какая она эгоистка, эта журналистка Игнатьева! Ради успеха своего расследования она переживает за этого Виктора, а не потому, что Виктор – живой человек!"
Пусть так. Эгоистка. Ради успеха расследования. Но я жарко помолилась, глядя в лицо подружившейся со мной луне, за то, чтобы Виктор, несмотря ни на какие страшные случайности, уцелел, вернулся в полном здравии и смог ответить мне на мои вопросы... Захотел и ответил...
На тот, раннеутренний час ясность для меня была в одном – Ирина Аксельрод и Андрей Мартынов – любовники. И я, признаюсь, не спешила осуждать красивую сорокалетнюю женщину. Уж больно необычный достался ей паренек, восторженный поклонник её покойного мужа. С каким пылом неистового правдоискателя он клеймит позором приспособленцев с членскими билетами Союза писателей! Какую прекрасную порет горячку, перечисляя прегрешения по сути ничтожных людишек, чистых самозванцев! И как капитально при этом предан В.С. Михайлову, судя по всему, единственному, в ком не ошибся, кто не испоганил ни словом, ни делом его вымечтанные в глубокой провинции высокие представления о настоящем писателе!
Он ведь и меня заставил засесть за Михайлова! С его подачи я не пошла ни туда, ни сюда, а опять открыла мемуары Владимира Сергеевича. И убедилась – захватывающее чтение. Написанные ярким, сочным языком, воспоминания были полны глубоких прочувствованных мыслей. Мне понравилось, что автор, не в пример прочим, спешно приноравливающимся к новой обстановке, перечислил достижения Страны Советов наряду с её ошибками, оплошками, преступными замыслами и их воплощением. Открыто и честно он признался в том, что любил и любит "державность" и "государственность", а не разброд и шатание в умах и судьбах, что с удовольствием слушает советские песни, полные человечности и оптимизма. Что войну выиграла никакая не партия, а если уж как на духу, то великая любовь нардов, и прежде всего русского, к своему Отечеству, как велось от веку.
Признался, что отнюдь не претендует на высокие слова в свой адрес, осознает, что "до классиков не докарабкался, высоковато слишком", но счастлив, что дети в детсадах и школах знают его стихи, что он учит добру, состраданию, честности самых маленьких граждан страны.
Вообще размышления о характерах, судьбах детей, подростков, юношей ему особенно удались. Он никого не ругает, не судит, не насмешничает, как это частенько делают старые люди, над подрастающим поколением, упрекая его во всех тяжких грехах. Наоборот, Владимир Сергеевич восторгается потенциальными возможностями юных, он видит, как много они могут.
"Нельзя, опрометчиво судить свысока о своих детях и не видеть в них личность. Тот, кто воспитывается окриком, кулаком, чье человеческое достоинство унижается изо дня в день, рано или поздно отомстит свои "угнетателям", а значит, и обществу в целом, – пишет Владимир Сергеевич. Умные родители, напротив, стараются всячески укреплять веру ребенка в собственные силы, возможности, а не глушат их".
Я невольно вспомнила, как однажды мы с отцом набрели в лесу на речонку. Она текла в глубине оврага. Перейти её можно было лишь по двум бревнам, переброшенным с одного берега на другой. Отец легко перебежал на ту сторону и стал ждать меня. Но я, едва ступив на эти бревна и глянув вниз, закричала в испуге:
– Не пойду! Не хочу! У меня не получится!
– Неправда, Татка! У тебя все получится! У тебя замечательно все получится! – ответил отец. – Ты только не смотри вниз, а гляди себе под ноги! Ну, давай! Жду! Не тяни кота за хвост!
И я, десятилетняя, поверила в себя и благополучно перебралась туда, где, раскинув руки, ждал меня мой веселый отец...
И про свое участие в войне Владимир Сергеевич написал умно, достойно, без хвастовства. Признал, что, конечно же, тяжелее всего было пехотинцам, артиллеристам, всем тем, кто воевал на "передке", а он – газетчик, только и всего... Хотя, конечно, и газетчиков фашистская пуля, осколок не щадили...
Понравилась мне и глава о молодых литераторах. Их Владимир Сергеевич не поучает с высоты своего писательского опыта, а сердечно зовет действовать, добиваться и опять же не робеть:
"Наш писательский труд, дорогие вы мои, и мука, и наслаждение, и постоянный источник жизненных сил. Только нельзя расслабляться. Надо работать и работать. Перефразирую слова Олеши "Ни дня без строчки!" так: "Ни дня без страницы!" Надо сделать свой труд привычным, необходимым, без которого теряется смысл жизни.
Я долгое время преподавал в Литературном институте имени Горького и наблюдал за будущими литераторами, как они боролись за высокое звание "писатель". И я заметил, что те, кто относились к своему дару без должного уважения, кто "рожал" свои стихи, рассказы, повести не в муках, а легко, они оставались позади. Потому что им чужда была работа над словом, кропотливая, утомительная, но в коечном итоге такая благодарная. Но те, кто бился над каждой фразой, чтоб она "звенела и пела", кто старался отшлифовать словесно каждую мысль и чувство, – тот в конце концов и становился настоящим мастером пера.
Меня часто спрашивают: "Как вы добились того, чего добились?" Я отвечаю: "Да вот так и добился! С раннего утра – "к станку"! И ни дня без четырех страниц!"
Одним словом, я прочла мемуары человека доброго, великого труженика и уникального оптимиста. Кончались они таким удивительно точным наблюдением: "Всем, всем, всем! Знайте, надо ненавидеть слова – "спать", "не могу", "скучно". Из этой святой ненависти родится любовь к другим словам "действовать", "все могу", "жить всегда интересно и весело!". Тот, кто мне поверит, проживет долго и счастливо, как я..."