Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Роберт Рождественский
Какие памятники
ставятся волшебникам?
Из мрамора?
Из бронзы?
Из стекла?
Довольствуемся
слабым утешением,
Что нас позвали
Важные дела.
Так повелось,
что вечера задымлены,
И опровергнуть
ничего нельзя…
При жизни –
Рядовые собутыльники,
А после смерти –
Лучшие друзья…
Однажды в полдень
сказку встретить можно.
Не проходи и запросто присядь.
А сказка
курит,
Пьет коньяк с лимоном
И спрашивает:
«Как живешь,
босяк?..»
И вот уже
Сначала жизнь задумана!
Построен за ночь
город на песке…
Сидит на стуле
Добрая,
Сутулая
Романтика
в усталом пиджачке.
Она и не кончалась – время
не было.
Она не отдыхала –
Век
не тот.
Она, прервав остроты,
нежно-нежно
На солнце
руку тонкую кладет.
Молчит.
А пальцы слушаются слабо,
И непривычно тихо
за столом…
Струится и подрагивает
слава,
Как воздух
Над пылающим костром.
СВЕТ ТАЛАНТА. Вера Инбер
В 1922 году я поселилась в Москве. Нелегкое время… Хотя у меня было уже три поэтических сборника, я переживала некий кризис. Старый мой читатель был утрачен, новый не приобретен, а главное – не было обретено ощущение времени…
В зтом же году в Москве появились два молодых поэта, два Михаила – Светлов и Голодный. Они были моими земляками по Украине, как и я, приехали оттуда. Приехали завоевать Москву и литературу. И они несравненно легче завоевали то, к чему стремились, нежели такая «хрупкая попутчица», как я. И несравненно легче жилось и дышалось им. Они неразрывно сливались и с эпохой и со средой, о которой писали.
Прошло десять лет. Шел пятнадцатый год революции. Весной 1932 года вместе со Светловым и Иосифом Уткиным я совершала поездку по Украине, которую мы покинули в 1922 году. Мы выступали в Харькове, Киеве, Брянске, в моем родном городе Одессе. В своих старых записях я читаю:
«8 марта 1932 года. Харьков. Гостиница. Сегодня вечером выступаю с Уткиным и Светловым. Все билеты проданы.
Я боюсь не потому, что не уверена в себе. А потому, что мое положение ложно. «Беспринципный блок». Как же: два комсомольских поэта и «мелкобуржуазная» Вера Инбер».
Но все страхи и опасения мои оказались ложными.
Мы выступали каждый день и поневоле были вынуждены слышать друг друга, читающих в основном одно и то же. Я отлично помню, что читал Светлов. Особенно запомнились мне два стихотворения: «Гренада» и «Живые герои».
Странное дело: слушая ежедневно, ежевечерне «Гренаду» и «Живых героев», я каждый раз ждала их появления. И каждый раз мне не терпелось узнать, чем кончатся стихи. А главное, я не переставала волноваться за судьбу крестьянского парня, который в России
…пошел воевать,
чтоб землю в Гренаде
крестьянам отдать…
и за судьбу «Живых героев».
В тесной темнице
Сидит Кочубей
И мыслит всю ночь о побеге,
И в час его казни
С постели своей
Поднялся Евгений Онегин:
– Печорин, мне страшно!
Всюду темно!
Мне кажется, старый мой друг,
Пока Достоевский сидит в казино,
Раскольников глушит старух!..
Мало сказать, что Светлов был талантлив. Конечно, талантлив. Но он был добр и умен. Из этого складывалась тайна его очарования, его влияния на сердца читателей. Стихотворения, написанные им в двадцатые годы, свежи, как будто созданы только-только.
В этой поездке мы сблизились со Светловым больше, чем живя на одной лестничной площадке в доме 2 в проезде Художественного театра, куда оба переселились в 1931 году.
Шли годы. Десятилетия. Говоря словами Светлова, «на стене ходики отсчитывали годики». Но злокозненные годики теряют свою силу там, где присутствует талант. Они не накладывали, казалось, никакого отпечатка на лицо Светлова.
Старость нас не застанет в сорок,
Чуть покажется в шестьдесят,-
поется в застольной студенческой песне, написанной Светловым.
Чуть покажется в шестьдесят,,.
Старость едва показалась, когда Светлова не стало. Но он в моей памяти навсегда остался живым.
…24 августа 1941 года я приехала в Ленинград. Через четыре дня дорога на Мгу, последняя наша дорога, была перерезана немцами. Сама Мга была взята ими чуть ли не на следующий день после моего приезда.
Началась жизнь в осажденном городе. По нескольку тревог в день – по десять, пятнадцать. Вернее, одна сплошная тревога с короткими передышками.
4 сентября я была в редакции военной газеты Балтфлота как раз тогда, когда с передовой вернулись писатели Михаил Светлов и Лев Славин. Оба в шинелях, у каждого за поясом граната. У шофера, шедшего позади, их было четыре, в руках ручной пулемет.
Впервые я видела Светлова мрачным: на участке фронта, куда он и Славин выезжали, наших потеснили. Кроме того, они оба были голодны.
– Вы-то зачем здесь? – спросили они меня.
Я не успела ответить. Зазвонил телефон: сообщили, что одна наша зенитная батарея сбила пятнадцать вражеских самолетов. Неслыханная цифра!
Подхватив гранаты и пулеметы, забыв про голод и про меня, все устремились к двери: поехали на батарею.
Через два года Светлов написал, пожалуй, самое любимое мое стихотворение «Итальянец».
Молодой уроженец Неаполя!
Что оставил в России ты на поле?
Почему ты не мог быть счастливым
Над родным знаменитым заливом?
Я вновь и вновь перечитываю «Живых героев» и «Итальянца». И мне кажется, что вернулись мои молодые годы. Вот поднимаем бокалы на встрече Нового года в Тбилиси (выездной пленум Союза писателей на руставелиевских торжествах)… Вот Светлов предоставляет в распоряжение молодежи свою квартиру для танцев – моя дочь Жанна выходит замуж за молодого талантливого прозаика Григория Гаузнера…
Я прохожу через двор нашего дома и вижу двух стариков – это отцы Миши Светлова и Миши Голодного греются на весеннем солнышке. Они обсуждают последние события в Союзе писателей. Все бы хорошо, слышу я, но «формализм» мешает жить спокойно… Вот Светлов ведет своего старенького отца в Камерный театр на «Египетские ночи». Я сижу неподалеку, слышу, как вздыхает Светлов-старший при виде Клеопатры – Коонен. Он явно не одобряет ее. Вижу, как ласково-иронично глядит на отца Светлов…
В стихотворении, посвященном памяти Иосифа Уткина, Светлов говорит об искусстве. По существу, он обращается к своему читателю, к каждому из нас:
Я тебе расскажу
Все свои сокровенные чувства,
Что люблю, что читаю,
Что мечтаю в дороге найти.
Я хочу подышать
Возле теплого тела искусства,
Я в квартиру таланта
Хочу как хозяин войти.
Михаил Светлов вошел в эту волшебную квартиру и обитает в ней по праву. Его любили при жизни. О нем не забывают после смерти. Об этом говорит и Ленинская премия, которой он удостоен посмертно.
Светлова часто рисовали, было и несколько дружеских шаржей, где он изображен в виде полумесяца.
Действительно, Михаил Светлов был ясным месяцем нашей поэзии. И в самой фамилии его есть свет, неугасающий свет умного, доброго таланта.
СТИХИ ОБ УЛИТКЕ. Мих. Матусовский
Я мог бы вспомнить о том, как в редакции фронтовой газеты «За Родину» Михаил Светлов приходил к нам в землянку, вырытую в лесу неподалеку от деревни Ситенка. Моя жена встречала его радушно, угощала всем, что оставалось от офицерского доппайка и скромного пайка вольнонаемной, в основном состоявшего из ячневой крупы и селедочных хвостов, как будто интендантам удалось вывести особую породу рыб – без головы, только с одними хвостами, потом она стирала его заношенный, когда-то бывший белым подворотничок и снова пришивала к гимнастерке, укрепляла обрывающиеся, держащиеся на одном честном слове солдатские пуговицы, после чего Михаил Аркадьевич, подзаправившись и обогревшись, щурясь от света и тепла, собирался снова в зимнюю вьюжную дорогу в Первую ударную армию, где он служил военным газетчиком, шутливо приговаривая: «Спасибо за все. Теперь бы дали еще немножко деньгами!»-и уходил в древнерусский мрак валдайской ночи.
Или вспомнить о том, как мы ехали с ним однажды трамваем на Беговую, мимо Ваганьковского кладбища. Погода была омерзительной. Дождь мог бы пробить насквозь самый плотный, непромокаемый плащ. Земля пресытилась влагой по горло и отказывалась больше принимать ее. Кладбище в сочетании с осенним дождем выглядело особенно безнадежно. Ежась от всепроникающей сырости, я заметил: «Наверное, лежать там сейчас очень неуютно», на что Михаил Аркадьевич тут же отозвался: «Почему же? Какие ты имеешь для этого основания? Ведь за все время ни одна жалоба оттуда не поступала».
Или же вспомнить о том, как мы собрались отметить первую годовщину смерти Владимира Луговского. Светлов поднялся из-за стола с невеселой улыбкой, которую можно было принять за плач, и произнес тост: «Что бы я сделал, если бы был богом? Самое страшное, на мой взгляд, в жизни человека ¦– это время, когда ты становишься на путь потерь, когда начинают уходить от тебя близкие и друзья. Так вот, я устроил бы так, чтобы люди покидали этот мир сразу, целым поколением. Прожило поколение, сколько ему положено, и в один и тот же день и час все ушло, уступая место новому поколению. Это было бы справедливо и не заставляло человека страдать и переживать смерть своих товарищей. Давайте выпьем за то, чтобы меня назначили богом».
Но я сейчас хочу припомнить о другом. Мемуаристы любят вспоминать о том, как маститый поэт, признанный метр, вывел их в люди, помог им сделать первые шаги и опубликовать первую книгу. Мой рассказ будет о том, как Михаил Светлов сделал так, чтобы сборник стихов не увидел света. Учась в Литературном институте, я и Маргарита Алигер решили написать вдвоем книжку стихотворений для детей. Писать стихи вдвоем вообще затея неумная. Вдвоем удобно перетаскивать бревна, вдвоем можно ограбить магазин, но писать вдвоем стихи по меньшей мере бессмысленно. И все-таки мы по молодости лет написали сборник стихов, который был ничем не хуже и не лучше некоторых книжечек с картинками, предназначенных для самых маленьких. Недавно попала мне в руки такая книжка-раскладушка, выпущенная издательством «Малыш», в ней были стишки: «Индюк, индючок, расписной сундучок, в голове – бубенчик, в животе – леденчик». Что бы это могло означать? Когда я читал эти стихи вслух, мне было стыдно смотреть в глаза моему годовалому внуку.
В нашем сборнике были стихи про непоседливого Ваньку-встаньку, которого невозможно уложить в кровать, про глупого кота, охотящегося за своим собственным хвостом, про улитку, везущую всюду за собою свой домик. Как это и бывает со средней рукописью, не вызывающей особых восторгов и возражений, наша книга быстро прошла все инстанции и была включена в план. Редактировать ее предложили Михаилу Светлову.
Поэт ознакомился с рукописью и через несколько дней вызвал авторов к себе. Маргарите Алигер на этот раз повезло, ее в это время не оказалось в Москве, и весь огонь светловского сарказма я должен был принять на себя. Улыбаясь и лучась одними глазами и все же оставаясь серьезным, Светлов перелистывал нашу рукопись с таким видом, словно не знал, какое ей можно найти применение, приговаривая: «Так, значит, вы решили стать детскими поэтами? Очень хорошо. Вы задумали написать сложное философское стихотворение об улитке: «Улитка, улитка, встань на порожке, высунь рожки». Я понимаю, вам одному было не под силу решить проблему улитки, и для того, чтобы написать эти восемь строк, вы пригласили в соавторы Маргариту Алигер. Ну, что вам сказать, – книжка как книжка. Даже издать ее можно. Давайте только условимся о следующем: вы возьмете рукопись на несколько дней домой и выкинете из нее семь-десять стихотворений. Любых, каких угодно, на ваше усмотрение. Вы спрашиваете, зачем? Это будет полезно и мне и вам. Я буду говорить в издательстве, что проделал как редактор большую и вдумчивую работу, снял десять стихотворений и тем самым улучшил сборник. Вы же получите возможность жаловаться вашим знакомым на редактора, который выбросил самые лучшие стихи, что будет служить для вас некоторым оправданием».
Я поблагодарил Светлова, унес папку со стихами домой и просмотрел их еще раз. И тогда я подумал: что же это за сборник, если из него безболезненно можно вынуть любые десять стихотворений? Не лучше ли тогда вообще не возвращать сборник в издательство. Так мы и поступили. И так Михаил Светлов помог нам не предавать книгу печати, за что мы всегда будем ему благодарны.
Ольга Берггольц
Девочка, что пела за заставой…
Виссарион Саянов
1
…Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала,-
знаешь, ты судить меня не вправе
за мои нескладные дела.
Потому что я не разлюбила
чистого горенья твоего, -
в бедствии ему не изменила
и не отрекалась от него.
Юности великая гордыня!
Все – во имя дерзостной Мечты, -
это ты вела меня в пустыне,
в бессердечных зонах мерзлоты…
…И твердили снова мы и снова:
– Сердце, сердце, – не робей, стерпи!-
И военная свирель Светлова
пела нам из голубой степи…
2
…Потом была война…
И мы, как надо,
как Родина велела, – шли в бои.
И с нами шла «Каховка» и «Гренада»,
прекрасные ровесники твои.
О, как вело, как чисто пело Слово!
Твердили мы:
– Не сдай! Не уступи!
…Звени, военная свирель Светлова,
из голубой, из отческой степи!..
ЧЕРТЫ ИЗ ЖИЗНИ МИХАИЛА СВЕТЛОВА. Лев Славин
Одно время Михаил Светлов и я не расставались. Это были трудные дни начала войны.
22 июня сорок первого года я снова стал военным корреспондентом. Говорю «снова» потому, что до того я уже участвовал как корреспондент в одном из военных конфликтов. Я снова увидел своего старого редактора, уже известного мне по работе в боевой обстановке прежних лет. Он мало изменился. То же тощее, ловкое тело. Та же резкая, телеграфическая речь. Та же внезапность решений. Работать с ним было интересно и тяжело. Превосходный газетчик, журналист «божьей милостью», он иногда был подвержен необъяснимым капризам. На фронте его отличало предельное бесстрашие. Того же он требовал от всех нас.
Разумеется, я не хочу приравнивать труд военного корреспондента к подвигу солдата. Правда, случалось, что и корреспонденты ходили в атаку. Да, но только – случалось. И в атаку, и в разведку, и в десант, и в подлодках хаживали, и на бомбежки летывали. Но это все не вменялось журналисту в обязанность. Забота у него одна: добыча материала для газеты. И все. А каким образом – дело его. В поисках материала военные корреспонденты, случалось, и погибали. В газетах «Красная звезда» и «Известия» было выбито не менее половины корреспондентского корпуса. Так что, можно сказать, гибель в бою входила в число профессиональных трудностей журналиста на фронте.
Увидев меня, редактор вскочил и прилгал меня к своей груди. Между ветеранами военной печати существовало своего рода братство. Оно сохранилось до сих пор. Круг стал теснее, но чувства от этого только окрепли.
Редактор осведомился о моих пожеланиях. Мне хотелось поехать на Юго-Западный фронт, там работали военными корреспондентами мои близкие друзья. Сказав об этом редактору, я тотчас понял, что сделал промах. За два года гражданки я успел позабыть о некоторых чертах его характера. Я попросился на Юг и тотчас был направлен на Север.
Так я попал в Ленинград, на Северо-Западный фронт.
До отъезда мне было предоставлено несколько дней для устройства личных дел. Таким образом, я увидел Москву первых дней войны.
На площадях у вокзалов толпились мобилизованные. Поэты и циркачи, взгромоздившись на дощатые, наспех сбитые подмостки, развлекали призывников патриотическими стихами и клоунадами. На бульварах появились аэростаты воздушного заграждения – огромные серебряные киты, дремавшие на привязях под деревьями в цвету. Стояло сладкое, обильное лето. Затемнение, короткие часы полного мрака, было в новинку и никого не пугало.
Война в те дни не страшила. Мы верили в мощь Красной Армии, в мощь страны, в свою мощь.
В Ленинграде было тревожнее. Враг недалеко. Город стал многолюднее, чем в мирное время. Кругообразная линия фронта – будущее кольцо блокады – гнала сюда людей из многих мест.
Вскоре ко мне присоединился Светлов. В ту пору ему было под сорок. Но никто из знавших его не станет отрицать, что он оставался молодым и в шестьдесят лет.
Мы с ним поехали на запад, в расположение Восьмой армии.
В политуправлении мы встретили жизнерадостного Апресьяна, одного из любимых учеников академика И. П. Павлова, и писателя Руд. Бершадского, худенького, в эстонской шинели. Он проделал поход от самого Таллина и казался несколько уставшим.
Армия отступала с боями. Картина войны стала для нас выясняться. Светлов помрачнел. Никогда, ни рань ше, ни позже, я не видел этого всегда радостного и нежного человека таким подавленным и одновременно возмущенным. Им владело какое-то гневное удивление. Слишком разительно было противоречие между нашими привычными представлениями о боевой мощи Советского Союза и отступлениями в те дни войны.
Иногда Светлов восклицал:
– Если бы им все объяснить!
Под ними он разумел немцев. Наивно, не правда ли? Но эта наивность имела свою подкладку: доброту. Особенную, всеобъемлющую доброту Светлова, о которой я еще буду иметь случай говорить дальше.
Вот почему, хотя он много и хорошо писал в военной печати и часто выступал по радио из осажденного Ленинграда, эта работа не полностью удовлетворяла его.
– Понимаешь,– говорил он,– мы агитируем не того, которого надо. Мы своих агитируем. А своих что агитировать? Они и так убеждены, что Гитлеру надо сломать холку. Немцев – вот кого надо агитировать, чтобы они очухались и сами сломали Гитлеру холку.
Когда позже, в 1943 году, я снова встретил Светлоза и мы вспоминали горькую героику начала войны, я спросил его, по-прежнему ли он убежден, что надо пропагандировать гитлеровцев.
Он сказал:
– Знаешь, старик, я уже раскусил их. Эти лингвисты понимают только один язык: язык оружия.
Тогда же он прочел мне своего изумительного «Итальянца», только что им написанного:
Я не дам свою родину вывезти
За простор чужеземных морей.
Я стреляю – и нет справедливости
Справедливее пули моей!
Другой поэт на этих прекрасных строках закончил бы стихотворение. Но Светлов не был бы Светловым, если бы не прибавил:
Никогда ты здесь не жил и не был!..
Но разбросано в снежных полях
Итальянское синее небо,
Застекленное в мертвых глазах…
Убив человека, он его пожалел.
Фронт уже врезался в город. Две армии, четыре танковые дивизии, три воздушных корпуса рвались в Ленинград. К боевым участкам подвозил трамвай. За пятнадцать копеек он доставлял вас к рубежу обороны. У ворот Кировского завода кондуктор объявлял: «Конечный пункт, дальше фронт». Немецкие позиции были всего в шести километрах от завода, «оскорбительно близко», как хорошо сказал Александр Штейн. Немцы стояли на восточной окраине Урицка и обстреливали город уже не только из тяжелых, но и из легких орудий. На Московском шоссе ротный патронный пункт расположился в квартире одного знакомого журналиста, по каковому поводу Светлов заметил ему:
– Старик, приглашаешь нас к себе на патроны?
На перекрестках моряки складывали в окнах кирпичные бойницы. Штурм следовал за штурмом. Уменьшился паек. К концу ноября рабочие получали 250 граммов хлеба, служащие, иждивенцы и дети -125 граммов. Иногда давали дрожжевой суп без выреза талона, и это был праздник. В те дни в Ленинграде осталось продуктов на две недели. Подвоза не было. Ели крапиву, липовые листья, прошлогоднюю червивую картошку, которую трагический юмор народа окрестил «тошнотики».
Немцы взяли Тихвин. Они рассчитывали овладеть Волховской ГЭС, соединиться с финнами в Петрозаводске и замкнуть таким образом вокруг Ленинграда второе кольцо блокады.
С Ржевского и Смольнинского аэродромов увозили детей, раненых, стариков и рабочих эвакуированных заводов. Самолеты потеряли последнюю тень романтики. В них была теснота, как в трамвае в часы пик.
Мы со Светловым ходили обедать в маленький буфет при редакции фронтовой газеты «На страже Родины». Он помещался в самом начале Невского проспекта в темноватой комнатке на первом этаже. Обеды приносили в ведрах из соседней столовой и здесь подогревали на примусах. Рядом с буфетом зиял большой провал в стене: снаряд попал в магазин пишущих машинок.
Жили мы неподалеку среди нищего великолепия гостиницы «Астория», в той самой, где гитлеровцы уже назначили офицерский банкет по случаю предстоящего взятия Ленинграда. Даже и число было обозначено на специальных пригласительных билетах – один из осенних дней сорок первого года. Ожидание этого банкета несколько затянулось. Так годика на три. В конце концов немцы, как известно, драпанули обратно к своему Берлину, где их ждало горькое похмелье после несостоявшегося пира в «Астории».
Писали мы обычно ночью, заставив окно фанерой и засветив фонарь «летучая мышь». Гостиница была почти пуста, ни света, ни воды. Окна первого этажа были зашиты мешками с песком. В сквере против гостиницы вместо георгинов и флоксов мирного времени росли укроп, картофель, лук.
Мы могли бы поселиться в роскошных номерах, известных под именем «апартаменты принца Геджасского», где останавливались коронованные особы. Но предпочли занять самые дешевые, маленькие и полутемные номера, так как окна там упирались в кирпичную стену. Это составляло главную привлекательность таких комнат, потому что стена защищала от попадания артиллерийских снарядов. Артобстрел считался опаснее бомбежки, он разражался внезапно, без предварительного оповещения: «Тревога!»
На стенах домов появились надписи:
«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна».
А на одной маленькой столовой в начале Невского висело даже такое объявление – оно очень смешило Светлова:
«Вход в столовую без противогаза воспрещен».
Мы уже научились по звуку определять калибр пролетающих снарядов. И даже самый штатский из нас Михаил Светлов, вслушавшись, говорил с видом знатока:
– Старик, по-моему, это сто пять миллиметров из– за Пулковских.
Однажды мы со Светловым пришли на завод, где делали автоматы. Ветер вбивал через бреши в стенах мокрый снег. Электрического тока не было. Но станки работали. Вручную! Двое рабочих крутили станок. Третий сверлил и шлифовал стволы автоматов.
Пока мы наблюдали эту поразительную картину, в цех пришли три автоматчика. Они пришли с ближайшего участка фронта. Для этого не нужно было много времени. Они похвалили автоматы, но была у них и претензия к заводу: приклад слабоват.
– Хватишь им по голове – дерево ломается,– пояснил один из них.
– А вы не по лбу,– серьезно посоветовал Светлов.
Полупустынный Ленинград, весь в пожарах, в разрывах снарядов, в голодных смертях, отчаянно дравшийся и неистово работавший, потрясал и восхищал Светлова. Как-то он показал мне книгу старых арабских легенд.
– Здесь про Ленинград,– сказал он.
Я удивился.
Он прочел подчеркнутую им фразу:
– «Сахара была просеяна через сито, и в сите остались львы…»
Днем тракторы растаскивали на топливо деревянные дома. Однажды ночью горели за Невой «Американские горы». Зарево – в полнеба. На фоне его, ослепительно освещенные этим трагическим светом,– Ростральная колонна и белая башня Петропавловского собора.
Почти каждый день мы отправляли свои корреспонденции в Москву по радио. В один из сентябрьских дней (если не ошибаюсь, 18 сентября) был прерван и этот последний вид связи с Большой землей (не считая, конечно, воздушной почты): над Ленинградом разразилась магнитная буря. В небе бушевало северное сияние. Мы со Светловым шли в эту ночь по Суворовскому проспекту, возвращаясь из Смольного, из Штаба фронта. Миша смотрел в небо, на сумасшедшую пляску гигантских огненных сполохов. Потом сказал:
– В этом есть что-то подавляющее, что-то более сильное, чем война, чем человечество…
Глаза его сощурились, лицо пересекли морщины иронии, и он прибавил:
– Я, кажется, стал похож на того старичка, который, выйдя из Планетария, сказал: «А еще говорят, что бога нет…»
Ирония Светлова! Есть люди, которые появились на свет, чтобы обличать. Другие-чтобы властвовать. Третьи – чтобы «спасать человечество» (эти, кажется, опаснее всех). Светлов родился, чтобы радоваться и чтобы радостью своей делиться с другими. Радоваться и радовать. Отсюда всеобъемлющий (как и у его доброты) характер его обаяния. Излучение радости исходило от него всегда, как и его знаменитая ирония. Иной раз она проявлялась в такие моменты, когда не каждый способен был воспринять ее. Мы как-то с ним попали под довольно жестокий обстрел, а такие ситуации не очень располагают к шутливости. Лежавший рядом со мной Светлов вдруг сказал:
– Старик, ты представляешь себе, один снаряд в задницу и – талант, успех у женщин, гениальные мысли, большие тиражи, все это – трах! – к чертовой матери!
Ирония, которая обычно является благодетельной дистанцией между художником и действительностью, иногда у Светлова превращалась в избыток дистанции.
Я сторонник объемных, трехмерных характеристик. Они дают возможность восстановить образ ушедшего во всем его душевном богатстве. Именно потому, что доброта Светлова распространялась более вширь, чем вглубь, он завоевывал все сердца.
Я никогда не видел его в инертном, нейтральном состоянии, в позиции воздерживающегося. Он всегда был за или против. Состояние душевной невесомости было до такой степени не свойственно Светлову, что, как только ему становилось скучно, он стремглав бежал от источника скуки, будь то книга, гость, заседание или подруга.
Я не знаю, сохранились ли его записи о блокадном Ленинграде. Это нельзя было назвать дневником. Это были отрывочные наблюдения, солдатские разговоры, отдельные стихотворные строчки.
– Слушай, старик,– сказал он как-то,– какую пьесу можно написать о Ленинграде! Если я выживу, я буду писать пьесы.
Он так и сделал. Он написал после войны еще несколько пьес. Он любил писать для театра. Пьесы его трудны для постановки. Они слишком лиричны. Этот человек, казавшийся таким мягким, не шел на компромиссы ни в чем,– в театре тоже. Он не шел на сделку с грубостью театра. Пьесы его превосходны. Но для того, чтобы они удались на сцене, нужно, чтобы не только автор, но и постановщик, и художник, и композитор, и все исполнители были Светловы. А где их столько набрать! И одного-то мы получили только однажды.
Кольцо вокруг Ленинграда становилось все туже. Город готовился к уличным боям. Некоторые корреспонденты, помимо обязательного пистолета, обзавелись автоматами и гранатами. Один Светлов ходил без оружия. Он не был в кадрах армии и не состоял на армейском снабжении. Я привел его на артсклад, к знакомому воентехнику.
– Пистолетов ТТ у меня сейчас нет,– сказал воентехник,-но вот вам старый добрый наган.
Миша ответил:
– Это как раз мне подходит, потому что сам я молодой и злой.
Он с удовольствием вертел в руках наган. По-видимому, он обрадовался ему. Возможно, в нем вспыхнула мальчишеская страсть к оружию. За все наше с ним пребывание на фронте он обнажил его только один раз, когда собирался убить меня.
Вот как это произошло.
Немцы уже заняли завод «Пишмаш» в черте города. В больнице имени Фореля был штаб армии. Когда мы взбирались на крыши многоэтажных домов к наблюдательным пунктам контрбатарейщиков, мы явственно видели немецкие расположения.
Пятнадцатого и шестнадцатого сентября были невиданные по продолжительности артобстрелы города: каждый длился свыше восемнадцати часов!
Позже, через два года, когда блокада была прорвана и немцы бежали из-под Ленинграда, были найдены некоторые их документы, брошенные или утерянные в спешке отступления. В том числе – планы Ленинграда, изданные гитлеровцами. Они испещрены цифрами. Вот, например, № 736 и тут же инструкция: стрелять по нему осколочно-фугасными снарядами. Что ж скрывалось за этим номером? Школа в Бабурином переулке… А вот по № 192 приказано стрелять фугасно-зажигательными. № 192 – это Дворец пионеров… А по № 757 – многоэтажный жилой дом на Большой Зелениной– фугасными и бризантными…
Корреспондентский долг заставлял нас находиться на улицах. В один из этих горячих дней, возвращаясь от коменданта города, я свернул с Садовой на Невский и по ту сторону проспекта увидел Светлова. Он перебежал ко мне, схватил меня за руку и потащил на противоположную сторону, к Гостиному двору.
– В чем дело? – спросил я, вырываясь.
– Старик, загар тебе не к лицу,– сказал он.
Дело объяснилось просто. Светлов, оказывается, уже знал то, чего я еще не знал: когда немецкие батареи стреляли с Дудергофских высот, солнечная сторона улицы была опасней теневой.
Над городом висел, как второе небо, необъятный и бесконечный орудийный грохот. Изощрившийся слух наш различал в этой адской кутерьме ободряющий гром наших пулковских и колпинских батарей. Через головы ленинградцев били наши балтийские эсминцы, кронштадтские форты, башни линкоров и крейсеров.
Никогда еще положение Ленинграда не было таким угрожающим. В штабе фронта нам показали перехват гитлеровского радио:
«Немецкие войска проникли в Ленинград».
Миша добавил:
«Передачу ведет барон Мюнхаузен».
Как описать наши чувства в те дни? Я был твердо уверен, что немцы не пройдут. Может быть, моя уверенность проистекала из того, что я был в кадрах армии и имел командирское звание. Это много значило. Я ощущал себя частицей великого коллектива Красной Армии. Позади нас – Родина. Мы – ее оружие, сгусток ее силы. Враг проник глубоко в нашу страну. Мы выметем фашистов в их логово и там перешибем им хребет. Это было больше, чем вера в победу, это было сильнее, чем предвидение победы, это было знание: мы победим!
Когда Светлов возвращался с переднего края, он бывал преисполнен бодрости.
– Знаешь, что я видел на Пулковской высоте? – сказал он.– Орудие с «Авроры». Да, да, то самое, которое грохнуло по Зимнему дворцу в семнадцатом году.
Так вот оно сейчас стоит на огневой позиции и грохает по немцам, а? Нет, ты только вдумайся! Сама Октябрьская революция бьет по фашистам!
А когда в тот же день мы проходили по Дворцовой площади, Миша сказал:
– Знаешь, сколько отсюда до немцев?
– Знаю: четырнадцать километров. Ну и что?
Он ничего не ответил.
А вечером к нам пришли два известных кинорежиссера и предложили организовать вместе с ними партизанский отряд ввиду неизбежности падения Ленинграда.
– Они не пройдут,– быстро сказал я, прежде чем Миша успел согласиться.
Я рассказываю обо всем этом для того, чтобы было понятно, почему Светлов обнажил свой револьвер, чтобы убить стоящего перед ним.
В эти дни, от двенадцатого до двадцать пятого сентября, шли непрерывные штурмы Ленинграда с ближних подступов, местами просто с окраин города. На Ленинград бросились шестнадцать пехотных, три механизированных и несколько танковых дивизий.
В сущности, это был один сплошной штурм, не прерывавшийся в течение тринадцати дней.
В один из них Светлов поднялся непривычно рано. Ему не спалось. Он снял трубку внутреннего телефона и позвонил к товарищу-корреспонденту. Тот, раздосадованный тем, что его разбудили, послал Мишу к черту.