Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Через минуту, оседлав телефон, «ловлю» Светлова. С трудом нахожу. Вначале он упрямится – уж больно сжатый срок ему дается.
– Напишешь,– подзадориваю я его,-сможешь сказать о себе словами из твоего старого стихотворения: «Я рад, что, как рота, не спал в эту ночь, я рад, что хоть песней могу ей помочь…»
И ровно через два часа, как было условлено, принимаю у Светлова по телефону, записываю строфу за строфой новый текст «Каховки». Наутро он появляется в нашей фронтовой газете:
Украинский ветер шумит над полками,
Кивают листвой тополя…
Каховка, Каховка! Ты вновь перед нами,
Родная, святая земля!
Мы шли через горы, леса и долины,
Прошли через гром батарей.
Сквозь смерть мы пробились…
Встречай, Украина,
Своих дорогих сыновей!
Под солнцем горячим, под ночью слепою
Прошли мы большие пути.
Греми, наша ярость! Вперед, бронепоезд,
На Запад, на Запад лети!
Пожары легли над Каховкой родимой,
Кровава осенняя мгла,
И песни не слышно, и в сердце любимой
Немецкая пуля вошла.
За юность, на землю упавшую рядом,
За Родины славу и честь
Забудем, товарищи, слово «Пощада»,
Запомним, товарищи: «Месть»!
Под солнцем горячим, под ночью слепою
Прошли мы большие пути.
Греми, наша ярость! Вперед, бронепоезд,
На Запад, на Запад лети!
Во всех деталях вспомнился мне этот эпизод, когда в 1962 году я слушал выступление Светлова перед молодыми поэтами, – он делился с ними своим опытом.
– Однажды,– рассказывал Михаил Аркадьевич,– неожиданно ко мне явился ленинградский кинорежиссер Семен Тимошенко. Он сказал мне: «Миша! Я делаю картину «Три товарища». И к ней нужна песня, в которой были бы Каховка и девушка. Я устал с дороги, посплю у тебя, а когда ты напишешь, разбуди меня». Он мгновенно заснул. Каховка – это моя земля. Я, правда, в ней никогда не был, но моя юность тесно связана с Украиной. Я вспомнил горящую Украину, свою юность, своих товарищей… Мой друг Тимошенко спал недолго. Я разбудил его через сорок минут. Сонным голосом он спросил меня: «Как же это так у тебя быстро получилось, Миша? Всего сорок минут прошло!» Я сказал: «Ты плохо считаешь. Прошло сорок минут плюс моя жизнь…» Дело в том, – заключил свой рассказ Светлов,– что без накопления чувств не бывает искусства.
Услышав это, я подумал, что так же Светлов мог бы сказать и о рождении второго текста «Каховки».
А совсем недавно я предпринял специальный «поиск» и разузнал много новых интереснейших подробностей, связанных с первым, вторым текстом «Каховки» и…третьим.
По совету автора сценария «Трех товарищей» Алексея Каплера я обратился к сотруднице «Ленфильма», где ставилась эта картина, Л. А. Карасевой и выяснил следующее. Режиссеру фильма С. Тимошенко хотелось, чтобы в «Трех товарищах» звучала бодрая революционная, совершенно новая песня. Л. А. Карасевой, которая была ассистентом режиссера, тоже помнится, что текст «Каховки» был написан Светловым очень быстро. Правда, при обсуждении его в киногруппе он не всем понравился.
– Так же быстро,-рассказывает она,– написал к «Каховке» музыку Дунаевский. И когда мы ее прослушали, песня была принята, что называется, «на ура»– даже теми, кому вначале не очень-то понравился текст…
Со времени появления на экране «Трех товарищей» минуло тридцать лет. С того дня, как на страницах нашей фронтовой газеты «За Родину» был опубликован второй текст «Каховки», – более четверти века. Может быть, он бесследно канул в Лету?
Оказывается, нет. Как раз тогда, когда писались эти воспоминания, пришло ко мне из Каховки письмо от бывшего командира дивизиона гвардейских минометов, или, как их называли, «катюш», гвардии капитана, а ныне директора каховской школы имени Николая Островского Петра Ивановича Зайцева.
«Нам, каховчанам,– писал он,-имя Михаила Светлова особенно дорого. Он прославил наш город своей песней «Каховка».
Я– коренной житель Каховки, и когда на фронте, под Витебском, 3 ноября 1943 года узнал из сводки Совинформбюро об ее освобождении, это было для меня большим праздником. Товарищи тепло поздравляли меня… Через несколько дней в армейском блокноте (не помню его названия) появился посвященный этому событию новый текст песни, написанный Светловым и, как я потом узнал, опубликованный в газете Северо– Западного фронта. Я вырвал из блокнота листок, на котором была напечатана песня, и спрятал его в своем чемодане. Но 18 августа 1944 года под Шауляем во время налета вражеской авиации машина, в которой находился чемодан, была подожжена, и все мои вещи, в том числе и дорогой мне листок с песней «Каховка», сгорели…
Я запомнил только несколько строк из припева:
Греми, наша ярость, вперед, бронепоезд, На Запад, на Запад лети!
Все эти годы меня не покидала мысль найти весь текст песни. Я не раз говорил работникам нашего музея, что существует и второй текст «Каховки» времен Великой Отечественной войны, они даже обращались куда-то с запросами по этому поводу, но не получили ответа. И вот случайно я услышал по радио выступление Лидии Борисовны Либединской с воспоминаниями о Светлове, написал ей, а она посоветовала обратиться к вам. Прошу, если это возможно, прислать текст «Каховки» 1943 года».
Я, разумеется, выполнил просьбу Петра Ивановича Зайцева. И теперь, как он мне сообщил, в Каховском музее, рядом с подаренным ему Михаилом Светловым в 1957 году, к открытию этого восстановленного после войны музея, автографом первого текста «Каховки», экспонируется и второй. Там же выставлена и фотография Михаила Светлова на одной из улиц Москвы со сделанной им надписью: «Дорогим моим землякам по юности, по комсомолу, по светлым дням».
В середине февраля 1967 года я получил из Каховки новый пакет, с номером местной газеты «Заря коммунизма». Газета рассказывала своим читателям о том, при каких обстоятельствах был написан и как спустя четверть века благодаря стараниям горячего патриота своего города П. И. Зайцева найден второй текст светловской «Каховки». В номере полностью воспроизводился этот текст. Каховский городской Совет, писал П. И. Зайцев, намерен назвать одну из улиц этого города на берегу Каховского моря именем автора «Каховки» Михаила Светлова 1*
[Закрыть].
…Ну, а еще один-третий вариант «Каховки», который, как я узнал из переписки с П. И. Зайцевым, тоже экспонируется в Каховском музее.
Сочинен он не Светловым, а по мотивам светловской «Каховки». Но любопытно, что создавался этот текст почти в тот же самый день, когда Михаил Светлов писал по моей просьбе новую «Каховку» на Северо-Западном фронте. Написал его бывший редактор районной газеты, в то время инструктор политотдела 417-й стрелковой дивизии, а ныне подполковник запаса Павел Митрофанович Вяжевич. Вот что он сообщил:
«Получил ваше письмо. Неожиданное. Но очень радостное. Многое припомнилось о том, как все было.
…Казаки корпуса генерала Кириченко стремительно прорвались к Турецкому валу. Фронт немцев был разорван и быстро двигался к горловине Крыма. Чтобы сокрушить врага, требовались решительные действия. На нашем направлении важнейшим пунктом была Каховка. Каждая из дивизий, сосредоточенных здесь, считала для себя честью первой войти в этот легендарный город.
Приднепровская осень. Полуразрушенный хутор Крыловский. Тихо. Но это только кажется. У одной из землянок командир дивизии генерал Бобраков дает последние указания командиру ударной группы майору Зарудневу:
1*Ныне в Каховке есть улица Михаила Светлова и поселок Светлово.
– До Каховки восемьдесят километров. В стане врага паника. Пробиться к городу на больших скоростях. Смять оборону противника и без промедления – за Днепр!
Майор Заруднев, его заместитель по политчасти капитан Сазонов и парторг батальона старший лейтенант Жаворонков вышли к машинам, на которых разместились воины. Минута – и они устремились в сторону Каховки.
Вслед за колонной машин, на кабинах и радиаторах которых были установлены пулеметы, скакали на лошадях мы: заместитель командира дивизии по политчасти полковник Миролевич, его адъютант Вася, заместитель командира артдивизиона майор Басаев, я и другие товарищи.
– А песня, песня! – поравнявшись со мной, крикнул полковник Миролевич.– Сколько можно тебя просить! На рассвете будем в Каховке.
«Каховка, Каховка…» – запел кто-то.
На первом же привале мой друг старший лейтенант Иван Савченко, заслуженный деятель искусств Дагестанской АССР, автор музыки нескольких моих фронтовых песен, сказал: «Не ломай голову. Лучше Михаила Светлова о Каховке никто не скажет. Да и музыка эта облетела весь мир…»
Я достал блокнот и записал в нем:
Каховка, Каховка… Крылатая слава
По миру тебя пронесла.
Мы пели когда-то: «Иркутск и Варшава»,
Споем же про наши дела.
В 6 часов 30 минут утра 2 ноября 1943 года ударная группа майора Заруднева после ожесточенной кровопролитной схватки на плечах отступающего противника ворвалась в Каховку.
В моем блокноте добавились строки:
К тебе мы, Каховка,
Пробились с винтовкой,
Чтоб счастье за Днепр пронести…
Михаил Светлов писал о всей нашей армии. А здесь речь шла об одной моей родной дивизии. И я написал о ее боевых верстах:
Моздок, Приазовье,
Кубань и Каховка -
Этапы большого пути.
Воины из ударной группы майора Заруднева на лодках, бревнах и других подручных средствах устремились за Днепр. И я, находясь в одной из лодок, дописал в блокноте:
Гремела атака,
И вниз по Днепровью
Катился потрепанный враг.
И снова в Каховке,
Омытою кровью,
Мы подняли Родины флаг.
В светловской «Каховке» есть милый образ девушки. В нашей дивизии их было много. Среди них особое место принадлежит военфельдшеру Кате, рыжей, курносой русской девушке. Фамилии ее не помню.
…После многодневных боев наша дивизия была вынуждена оставить один из кубанских хуторов. Катя, спасая раненых, осталась в хуторе. Через неделю она, одетая в гражданское платье, появилась в расположении дивизии, в ту же ночь провела батальон в хутор – он был к утру полностью очищен от противника. Теперь эта Катя в рядах ударной группы была в Каховке. И я дописал в блокноте:
Летят по Днепровью
Раскаты шрапнелей
Туда, где Одесса и Крым.
И девушка снова
В солдатской шинели
Идет по Каховке сквозь дым.
Вернувшись из-за Днепра, я в домике,– кажется, на Мелитопольской улице,– дописывал свою «Каховку». Широко распахнув дверь, вошел полковник Миролевич.
– Где песня?
Я вырвал из блокнота несколько листков и подал ему. Он быстро пробежал их глазами и сказал адъютанту:
– Сырцова ко мне. И машинисток.
Где нашли майора Вениамина Сырцова, редактора нашей газеты «Атака», и машинисток – не знаю. Но уже через несколько минут Миролевич на взмыленном гнедом коне скакал по Каховке и разбрасывал жителям напечатанный на машинке текст песни. А часа через два листовку-песню, изготовленную Сырцовым в типографии нашей дивизионной газеты, сбрасывал над городом самолет. И ее пели все, кто уцелел в этом городе и теперь вышел на улицу…
Полковник Миролевич, должно быть, потому так настойчиво требовал, чтобы была написана песня, а потом сам ее и разбрасывал, что еще в гражданскую войну в составе одной из конногвардейских частей участвовал в освобождении Каховки. Я не знаю, где он сейчас, не знаю его послевоенной судьбы. Но как он тогда был возбужден, как гарцевал по городу, как пел вместе с каховчанами!..
В песне моей была еще такая строфа:
Вперед же, каховцы, сурово и строго,
Вперед, на решительный бой!
Чтоб наша дорога на карте итогом
Легла за Дунай голубой.
После митинга по поводу освобождения города, на котором пели новую «Каховку», Миролевич своей большой рукой хлопнул меня по плечу и сказал:
– Запомни. Слава каховчан действительно улетит за Дунай!»
Не знаю, была ли известна Михаилу Аркадьевичу эта невыдуманная глава из истории его «Каховки».
Так в начале ноября сорок третьего года на подступах к Каховке песня Светлова, словно знамя, была подхвачена другим поэтом и его товарищами; «Каховка» участвовала в боях за освобождение Каховки…
Как ни оберегали Светлова генералы и солдаты, он упрямо твердил, что его место на переднем крае, и лез в самое пекло.
Так было и в той нашей совместной командировке на передовую, о которой я рассказал в начале этих воспоминаний. Буквально чудом мы выбрались тогда живыми из-под жестокого артиллерийского налета.
Но уже спустя минуту после того, как стих огонь, Светлов, верный себе, своей обычной шутливой, ироничной манере поведения, как ни в чем не бывало сыпал блестящими остротами, посмеивался над пережитыми страхами.
Поздним вечером, остановившись на ночлег в одном медсанбате, мы засели с ним за письма родным.
– Миша,– попросил я его,– припиши, пожалуйста, пару строк моей жене. Ей это будет очень приятно. Ты ведь ее немного знаешь.
Я напомнил Светлову о том, что в конце двадцатых годов на литературном вечере в Харькове с ним познакомилась девушка по имени Женя, ставшая впоследствии моей женой.
– Ты, старый греховодник,– сказал я,– еще вызвался ее провожать. Повез на извозчике через всю Сумскую улицу, до самого дома, долго прощался… Она написала тебе потом письмо,– правда, с неточным, но нашедшим тебя адресом,– а ты ответил ей стихотворением. Я помню его даже наизусть. Это стихотворение в нашем доме, можно сказать, семейная реликвия. Вот послушай:
Женя!
Я думал: вы меня забыли
И, мной ничуть не дорожа,
Светлову, верно, изменили,
Светлову не принадлежа.
Из головы моей проворно
Ваш адрес выпал издавна:
Так выпадает звук из горна
Или ребенок из окна.
Дыша тепло и учащенно,
Принес мне тень знакомых черт
В тяжелой сумке почтальона
Чуть не задохшийся конверт.
И близко так, но мимо, мимо
Плывут знакомые черты…
(Как старый друг, почти любимый,
Я с вами перейду на ты.)
Моя нечаянная радость!
Ты держишь в Астрахань пути,
Чтоб новый мир, чтоб жизни сладость
В соленых брызгах обрести.
Тебе морей пространства любы,
Но разве в них запомнишь ты
Мои измученные губы,
Мои колючие черты?!
Нас дни и годы атакуют,
Но так же, вожжи теребя,
Извозчик едет чрез Сумскую,
Но без меня и без тебя.
Чтоб не терять нам связь живую,
Не ошибись опять, смотри:
Не на Кропоткинской живу я,
А на Покровке, № 3.
Целую в губы и в глаза…
Ты против этого?.. Я – за!
– Неужели и в самом деле это я написал?! – изобразив на своем лице ужас и подняв под самый лоб густые брови, сказал Светлов.– Скажи пожалуйста, кто бы мог подумать, что я такой способный… А ну-ка, попробую еще раз!
И он тут же, с маху, сделал приписку к моему письму:
В гордости и в униженьи
Сохраню я милый образ Жени.
Все порывы молодого часа
Я храню, как старая сберкасса,
Унося с собою в день грядущий
Молодости счет быстротекущий…
Кончалось немного грустно:
Я мечтал прильнуть к высокой славе
Точно так, как ты прильнула к Савве.
Но стихи, как брошенные дети,
Не жильцы на этом белом свете.
О его стихах этого нельзя сказать. И те, что были созданы Михаилом Светловым до войны, и многие из тех, что писались в «сплошной лихорадке» военных будней, в спешке, часто за какой-нибудь час-другой, и те, что он написал в послевоенные годы и в свои последние, предсмертные дни,– еще долго-долго будут жить «на этом белом свете».
ШУБА НА МЕХУ. Маргарита Алигер
Года через три-четыре после окончания войны Гослитиздат выпустил в свет однотомник Михаила Светлова. После долгого безденежья должно было наступить некоторое, хотя бы временное, материальное благополучие. Когда подошло время получать деньги, Светлова в городе не оказалось – дело было летом,– и деньги получила по доверенности его жена. Получила и решила потратить с толком, и прежде всего купить Михаилу Аркадьевичу шубу, которой у него давно не было, а может быть даже и отродясь не бывало. А жене хотелось, чтоб шуба была и чтобы вообще все было как у людей, и она торопилась, отлично понимая, что, появись Светлов,– и никакой шубы снова не будет. Поэтому шубу купили за глаза, в комиссионном магазине,– богатую, тонкого сукна, на меху, пушистом, светлом, с бурыми хвостиками. Все мы приветствовали покупку, радовались тому, что у Светлова наконец есть шуба. Сам он, вернувшись в Москву, был даже несколько смущен столь богатой вещью, и в то же время польщен вниманием, и судьбу свою принял кротко, даже пообещал съездить к портному,– шуба, разумеется, была велика и нуждалась в некоторой подгонке по росту. Повторяю: дело было летом.
Наступила зима, и вот однажды, морозным днем я повстречала Светлова у Центрального телеграфа. Он возвращался домой, на проезд Художественного театра, и мы вместе пересекли улицу Горького.
– Мороз крепчал, старуха! – шутил Михаил Аркадьевич, поеживаясь под резким ветром в своем старом драповом пальтишке.
– А что же шуба-то? – спохватилась я.
– Ну, шуба! Царь-шуба! «Шуба с мертвого раввина под Гомелем снята!» Ты увидишь меня в этой шубе, старуха, и наконец поймешь, чего я стою.
– Но когда же, когда?
– А куда торопиться? Шуба от нас теперь никуда не денется. Должно же что-нибудь и светить человеку впереди! Меня греет мысль о том, что когда-нибудь я выйду в ней на улицу Горького. Пусть еще немного отдохнет, ей долго придется мне служить, – балагурил Светлов.
– Не съела бы ее моль…– побеспокоилась я.
– Ну, что ты! Такую шубу?! Моль подавится. Нет, нет, будь спокойна, шуба висит в надежном месте. Ей хорошо. Не тревожься о ней.
Тем временем мы поравнялись с домом, где жил Светлов. Из ворот на улицу с гиканьем выбежала орава мальчишек. Впереди бежал Сандрик, сын Светлова. Мальчишек было человек десять – двенадцать, и все они размахивали странными палками – к концу каждой был привязан бурый меховой хвостик. Я успела только вскрикнуть от изумления, а Светлов, как-то стыдливо хихикнув, торопливо распрощался и юркнул в ворота. Поглядев вслед на его сутулую спину в старом пальто, я отчетливо поняла, что мы никогда не увидим его в новой шубе на меху.
Мы никогда не увидали его в новой богатой шубе, в шубе из комиссионного магазина, в шубе с чужого плеча. Поразительно, в какой степени он сумел сохранить себя, свой единственный облик, верность самому себе, своим принципам, своей молодости. Вот уже кто поистине до последнего своего часа оставался молодым, не одряхлел душой, не научился быть ни важным, ни солидным, ни богатым.
Довольство и самодовольство были решительно противопоказаны ему, а о том, что иногда появлялись деньги, можно было без труда догадаться – он становился еще шире и щедрей, еще больше раздавал, еще охотнее и радостнее помогал людям.
В этом искусстве он был поистине талантлив, свободен и не зависим ни от каких условностей и соображений. И никакого тут не было ни купецкого разгула, ни буржуазной благотворительности. Он помогал людям весело и празднично, как добрый волшебник, сам получая от этого удовольствие. Мог вдруг запросто, весело и естественно пригласить усталую от забот немолодую женщину, скромную сотрудницу издательства, кое-как сводящую концы с концами, пообедать с ним, или сходить в кино, или прокатиться на речном трамвае. И ждать ее в коридоре до конца рабочего дня. И по пути вдруг, словно ненароком, затащить в обувной магазин и, словно бы играя, заставить купить новые туфли. Так, чтобы человек только захлебнулся от счастливой неожиданности и никогда, ни за что, нипочем не обиделся, ничего, кроме радости, не ощутил.
В последние годы жизни он жил один, в новом доме, на первом этаже, и его быстро оценили и полюбили лифтерши, охотно помогая ему в разного рода бытовых вопросах. А он отвечал им не барскими подачками, а дружбой и благодарностью. Вникал в их заботы, в их судьбы. В праздничные дни приглашал в гости с детьми и мужьями.
* * *
Когда мы познакомились? Не могу точно ответить на этот вопрос, потому что в моей жизни он был всегда, с тех пор, как я люблю поэзию, советскую поэзию, поэзию о нас, о нашей жизни, о нашем времени. Ибо совсем иное чувство, чем преклонение перед классикой, перед поэзией прошлого, испытывает человек, когда обнаруживает, что все, чем он жив сегодня, каждый день его жизни, каждое его переживание может стать поэзией, становится поэзией.
Сначала я читала стихи Михаила Светлова в газетах и журналах, потом слушала, как он сам читает стихи в Политехническом и в Клубе МГУ. Он был так давно и так всегда, что я не могу вспомнить, когда именно нас с ним познакомили в точном смысле этого слова. Но, не помня самой даты, я на всю жизнь запомнила, как он помог мне в тот столь трудный для каждого молодого и застенчивого человека момент, когда нужно подать руку, назваться, когда невольно сжимаешься, боясь увидеть в ответ равнодушие, незаинтересованные или даже недружелюбные глаза. Светлов избавил меня от подобных переживаний, сделал для меня эти неприятные мгновения радостными. Услыхав мое имя, он обнял меня за плечи, притянул к себе, и так дружелюбны и просты были первые обращенные ко мне слова его:
– Так это ты, старуха?! Скажи пожалуйста! Ты же умеешь писать стихи!
А я и напечатала-то всего несколько стихотворений в ту пору, и такие слова любимого поэта, а главное – доброта, с которой они были сказаны, дорогого стоят. И Светлов знал эту высокую цену, отлично знал. Он умел так же коротко и неопровержимо уничтожить поэта или стихи или строки, которые ему не понравились. Но великолепным чутьем высокого профессионала в искусстве он знал, что бывают минуты, когда трат опасаться не следует, когда стоит рискнуть.
* * *
Я помню, как Светлов читал в одной из гостиных Клуба писателей пьесу «Глубокая провинция». Пьеса только что была закончена, я вспоминаю ее весьма смутно. Но совершенно отчетливо помню пленительную интонацию авторского чтения, интонацию своеобразной, ни на что не похожей первой светловской пьесы.
«Глубокую провинцию» вскоре поставил Алексей Дикий в театре ВЦСПС, и спектакль имел шумный успех. «Правда» поместила статью, озаглавленную «Яркий спектакль» или что-то в этом роде. Вслед за тем пьеса была опубликована в «Красной нови», и вот тут-то появилась статья «Мещанская безвкусица». Трудно, не правда ли, сочетать этот безоговорочный заголовок с работой и с именем поэта тончайшего вкуса, поэта абсолютного слуха, поэта революции, безошибочно реагирующего на всякую пошлость, на всякое мещанство и в искусстве и в жизни?
Это было едва ли не первое горестное недоумение моей юности, хотя мне вовсе не безоговорочно понравилась пьеса Светлова. Действие ее развертывалось в политотделе,– вспомните, что такое политотделы первой половины тридцатых годов,– и в пьесе, на мой взгляд, было немало приблизительного и облегченного. И революционная романтика, присущая и дорогая Светлову, в «Глубокой провинции» не всегда удовлетворяла. Жизненные ситуации сюжета требовали подчас более реалистических, более глубоких и ответственных решений. Короче говоря, первую пьесу поэта можно было и даже следовало бы серьезно и требовательно критиковать. Это было бы естественно и никого, включая автора, не удивило бы. Однако статья критиковала как раз то, что поэту больше всего удавалось,– лирическую основу вещи, полную истинно светловской магии.
«Конечно, только в старости мы понимаем, с чем мы столкнулись в юности»,– писал когда-то Гёте. Я только теперь понимаю, что рядом с нами и на наших глазах поэт пережил истинное потрясение, которое выбило его из колеи, лишило возможности полноценно работать. И произошло это именно тогда, когда он был полон сил, душевных, творческих, физических, в самую драгоценную пору, когда молодость и зрелость, слившись воедино, некоторое время текут вместе, создавая в своем союзе лучшее из того, на что способен художник. Дважды в нашей жизни такой момент не повторяется.
Представьте себе душевное состояние поэта, лирика, самого ранимого существа на свете, погруженного в раздумье о том, что же все-таки произошло с его работой. Он не мог отвлечься, не мог не думать об одном и том же в разных аспектах и в разных связях,– речь шла о его работе, о его судьбе, о его будущем.
Сколько сил пришлось потратить, чтобы справиться с мучительным душевным разладом, не поддаться ему, стать выше его. Сколько сил пришлось потратить на то, чтобы, преодолевая и эту борьбу в себе, в своей глубине, оставаться в то же время самим собой, таким, каким его и в те времена помнят близкие люди,– ироничным, мягким и тихим Михаилом Светловым, вечным Светловым.
Разумеется, он вышел победителем из этой борьбы, снова начал писать, снова пьесы, светловские, и написанные одна за другой «Сказка» и «Двадцать лет спустя» имели настоящий большой успех и надолго остались на советской сцене.
Началась война, собрав людей воедино в пути к одной великой цели – к победе над общим врагом. В дни войны Михаил Светлов, как большинство писателей, был на фронте, во фронтовой печати, много писал и печатался, и несколько его военных стихотворений замечательны. Разумеется, он вышел победителем,– настоящий талант возвращается из любого внутреннего разлада, из любого потрясения. Жизнь меня в этом утвердила.
Нередко, читая его стихи, я испытывала странное чувство: мне казалось, еще чуть-чуть, еще крошечное усилие – и эти стихи станут замечательными. Еще только чуть-чуть… Но на это последнее усилие Светлова уже не хватало.
Мою первую военную книжку «Памяти храбрых» редактировал Михаил Светлов. Я сама попросила его быть моим редактором и рада была, когда он согласился. По правде говоря, я думала, с ним работать будет легко и весело, и была несколько озадачена, когда вдруг увидела его совсем не тем милым и добрым шутником и балагуром, которого знала в жизни. Работал он очень серьезно, весь как-то преображался, и это ко многому обязывало. В работе с ним не могло быть никакого панибратства, никаких уступок. Он написал внутреннюю рецензию на восьми страницах, и более шести из них составляют отдельные замечания по строчкам. Он оговаривал их обилие и в начале и в конце рецензии:
«При всех моих замечаниях, книга остается хорошей. Но я люблю не только хорошие краски, которые у Алигер имеются в изобилии. Мне еще хочется видеть переливы этих красок». И дальше: «…да и, очевидно, я не во всех своих замечаниях прав. Иногда я отмечал не то, что обязательно, а то, что мне хочется. И уже если я редактирую книгу Алигер, то пусть эта книга будет без сучка, без задоринки».
Вот некоторые из его замечаний:
«С нами рядышком прошла большая, наша светлоглазая любовь». Большая любовь может пройти только рядом, а не рядышком. И светлоглазая любовь – средний эпитет».
«С пулей в сердце я живу на свете, все-таки сумев не умереть». Напряжение первой половины уничтожается второй половиной. «С пулей в сердце я живу на свете» эмоционально, «все-таки сумев не умереть» – рассуждение».
Примеры, которые я привожу, кажутся мне столь убедительными, что я, разумеется, изменила строки в обоих случаях. Я чувствовала, что он прав, и работа моя вознаграждалась его отношением. Он так радовался, когда я понимала его, когда строки и стихи становились лучше, тверже, решительнее. Помню, неуклюжую строку в стихотворении «Калуга» «повидавшие лихо платки» я изменила на «постаревшие бабьи платки». А строку «в дождинках и в искорках встречного дня» из стихотворения «Музыка», о которой Светлов написал в рецензии: «Это красиво, как креп-дешин», сменила строка: «как поезда, ждущею встречного дня». Светлов был доволен, он сразу веселел, молодел, словно у него самого получилось. И в конечном счете, несмотря на то, что мне немало пришлось потрудиться, а может быть, именно поэтому, работать с ним было, как я и ожидала, легко и весело. И работали мы серьезно, уважая и понимая друг друга.
С годами мне казалось: нечто невидимое и трудно определимое, что некогда нарушилось в поэте, ощущается не только в работе, но и в его человеческом поведении. Увы, очень часто его можно было увидеть за столиком ресторана Дома литераторов в компании лиц, не имеющих права на общение с ним, не заслуживающих подобной чести. И если даже допустить, как это чаще всего и бывало, что они сами подсаживались к Светлову, то и в этом случае его терпимость удивляла и огорчала.
Иногда было почти физически ощутимо, почти зримо, как вдруг в нем что-то погасало, словно кончался некий завод, автоматически выключая человека из разговора, из общения с окружающими людьми. Что ж это было? Какое-то нарушение контактов с внешним миром? Какой-то предел внутри человека, ограничивающий его реакции? Или какое-то прозрение, определяющее этот предел? Прозрение, вдруг, в некий момент, гасившее его интерес к происходящему, ибо он бессилен что-либо изменить? Может быть и так, думаю я сейчас, а тогда прежде всего приходили на ум самые близколежащие определения: равнодушие, безразличие… А в сущности, он был попросту много мудрее или уж во всяком случае много умудреннее нас.
Но вот я вспоминаю свои личные трудные обстоятельства.
Начало сорок девятого года.
16 февраля должен был состояться мой творческий вечер. А утром того же дня появилась статья, резко критиковавшая меня в ряду некоторых других поэтов и критиков. Естественно, что такая статья заранее определяла характер будущего вечера. Его можно бы отменить, и, может быть, мне следовало так поступить. Но я решила ни во что не вмешиваться. Много горького и обидного услышала я в свой адрес с трибуны этого странного творческого вечера!
Вечер оказался многолюдным. Из гостиной пришлось перейти в большой зал. Заканчивая чтение стихов, я заметила в зале Светлова, – вначале его не было.
В зале было много моих друзей. Они всей душой были со мной, но в обсуждении не участвовали, полагая, что всякая попытка защитить будет рассмотрена как групповщина и только принесет вред. И вдруг слово попросил Светлов.
Он вышел на трибуну… Нет, это не точно, он не выходил на трибуну, он скорее подошел к ней, прикоснулся к ней рукой, может быть для того, чтобы отодвинуть ее. Обыкновенный Светлов, чуточку сгорбленный, не отутюженный, не напыщенный, не выгибающий грудь, как другие ораторы. Он и не был оратором, и не желал им быть, и не мог им быть, он был только поэтом, Михаилом Светловым. И говорил он, как всегда, негромко и даже немножко небрежно – не изрекал и не вещал, а просто размышлял вслух и делился с окружающими своими размышлениями. И вот примерно все, что он сказал:
«Я опоздал и не слышал чтения стихов с самого начала. Я услышал целиком только два последних стихотворения. Одно из них хорошее стихотворение, а другое – последнее – прекрасное стихотворение. Написанное поэтом со своим голосом, со своей интонацией, со своим собственным, единственным видением мира. Если бы каждый из нас писал в год по одному такому стихотворению, у нас была бы прекрасная поэзия, замечательная поэзия, замечательная советская поэзия, и нам бы не приходилось говорить ни об ее отставании, ни о тех задачах, которые она должна решать. Мы могли бы только радоваться ей и гордиться ею. Представляете себе, товарищи, какая бы это была хорошая жизнь!»