355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Либединская » Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове » Текст книги (страница 4)
Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:29

Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"


Автор книги: Лидия Либединская


Соавторы: З. Паперный
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

– Спасибо. Давно я не имел такого успеха.

Наступила внезапная и полная тишина. Аудитории стало стыдно. А через секунду аплодисменты возобновились с новой силой. Но теперь они были адресованы Светлову, именно Светлову, только Светлову. И сам опоздавший горячо бил в ладони, полагаю, не по той лишь причине, что пытался загладить неловкость, а совершенно искренне.

Михаилу Аркадьевичу, который собирался покинуть трибуну, пришлось читать еще и еще, и он обрел «искру» и прошел «первым номером», как ему и полагалось.

Вот чем обернулось шутливое замечание по поводу аплодисментов, адресованных любимцу публики.

Если вдуматься, это был блистательный урок, многому научивший всех сидевших в зале.

…Девушке, которая после поэтического вечера, бесцеремонно растолкав всех, получила вне очереди автограф Светлова, а затем стала еще произносить восторженные банальности, явно задерживая других, Михаил Аркадьевич – и надо было видеть его в эту минуту! – сказал: «Имейте в виду, я терпеть не могу, когда в меня влюбляются только за мою внешность».

…На писательском собрании прорабатывали пьесу, перед этим обруганную в газете «Советская культура». Доклад делал критик, известный своим разгромным стилем.

Светлов печально заметил:

– Вы знаете, кого напоминает мне наш докладчик? Это тот сосед, которого зовут, когда надо зарезать курицу.

…В кругу друзей он, смеясь, рассказывал:

– Давний знакомый, плохо чувствующий поэзию, очень грубый и толстокожий, знаете, такой «интеллектушко – буйная головушка», спросил меня: «Вот я все слышу: образность, образное мышление. Почему нельзя писать просто, чтобы все понимали?» Я в ответ рассказал ему старый анекдот – это соответствовало уровню вопроса, да и общему уровню развития собеседника. Анекдот такой. Два человека смотрят голливудский боевик с ужасами, убийствами, кровью. Один другому говорит: «Как страшно, у меня даже мурашки по спине бегают». Второй отвечает: «У меня тоже. Одну я уже поймал». Вот этот второй не понимал, что такое образное мышление. Из него вышел бы неплохой редактор… Мой знакомый обиделся: «Вечно вы с вашими штучками. Несерьезно…» Но все-таки я думаю, он получил первоначальное представление о том, что такое художественный образ…

Светлов ненавидел ханжество.

Существовало когда-то в Москве, на улице Горького, заведение «Коктейль-холл». Пьяных вытрезвителям оно поставляло не больше, чем другие рестораны. Но на него с особой яростью ополчились фельетонисты. Это была пора гонения на узкие брюки, а слово «стиляга» считалось самым бранным.

Кто-то сфотографировал в «Коктейль-холле» режиссера детского театра, а «Вечерная Москва» напечатала эту фотографию с соответствующими комментариями.

Я встретил Светлова на улице Горького, неподалеку от дома, где он тогда жил.

– Читали «Вечерку»? – спросил он.– Черт знает что! Зачем обидели человека? Я знаю этого режиссера. Скромный, интеллигентный малый. Болен туберкулезом. Никакой он не пьяница. Мало ли настоящих алкоголиков и дебоширов? Нет, обрадовались – режиссер! Сенсация!

Мы проходили мимо злополучного заведения. Светлов заглянул и спросил швейцара:

– Еще не прикрыли вас?

Старик вздохнул:

– Нет, но план горит, Михаил Аркадьевич. Место наше опозорено.

– Придется поддержать ваш план.

– А не боитесь? Не ровен час, сфотографируют.

– Я не фотогеничен,– сказал Светлов.

Конечно, далеко не всегда Светлов преследовал назидательную цель. Юмор его был многогранен, часто в шутках отражалось присущее Михаилу Аркадьевичу добросердечие. Необыкновенно чуткий, он умел в нужную минуту поднять настроение товарища, расшевелить приунывшего, заставить ответно улыбнуться.

…Это было вскоре после войны. Длинная очередь змеилась в коридоре издательства «Советский писатель» в день выплаты гонорара. Кассирша задерживалась в банке. Очередь томилась. Особенно нервничал украинский поэт Иван Нехода. Он должен был выехать в Одессу, к академику Филатову,– фронтовое ранение все больше сказывалось на зрении. Выехать следовало сегодня же: академик назначил точный день и час приема. А вдруг денег нынче не будет?

Любой охотно дал бы Неходе взаймы. Но обычно поэты, прибегающие за гонораром, не располагают иными средствами, кроме тех, которые им предстоит получить.

Не располагал деньгами и Светлов.

Он подошел к Неходе и прочитал тут же сложенное на украинском языке двухстрочие:

 
Не буваэ гірше,
Як нема касірши…
 

Все засмеялись. Развеселился и Нехода. А тут и кассирша подоспела.

На встрече фронтовиков в писательском клубе каждому участнику товарищеского ужина был вручен ПРОДАТТЕСТАТ. Он состоял из остроумных двухстрочий, отпечатанных на стеклографе.

Уже эпиграф настраивал на веселый лад:

 
Любому блюду из меню Я никогда не изменю!
Дальше следовало перечисление блюд:
Живи и наслаждайся миром,
Питаясь ветчиной с гарниром.
Необходимы зубы для бифштекса,
Я начал есть, но вдруг… осекся.
Любой старухе я отдам
Шампанское – оно для дам.
Благодарю тебя, о небо!
На целый рубль мне дали хлеба!
 
 
ВАМ ВСЕМ, ТОВАРИЩИ, ПОНЯТНО,
ЧТО БЛЮДА НЕ ДАЮТ БЕСПЛАТНО?
 

Еще не дочитав «продаттестат» до конца, можно было догадаться, кто его автор. Ну конечно же! Вот и подпись:

Калькулятор – майор запаса

Михаил Светлов.

А вот его мгновенные каламбуры: о двух критиках, затеявших перепалку на страницах печати,– «Братья Ругацкие», о литераторе, бурно отпраздновавшем свое пятидесятилетие,– «Полджамбула», о любимом поэте – «Маршак Советского Союза».

Один из этих каламбуров вырос в четверостишье:

 
Труднейших множество дорог,
Где может заблудиться Муза.
Но все распутья превозмог
Маршак Советского Союза.
 

В друзей своих Светлов метал «теплые молнии эпиграмм». Здесь юмор его был полон доброты и нежности:

 
Шутка любящего поэта,
Как смеющееся дитя…
 

Строки, адресованные Ольге Берггольц,– изящнейший образец такой «теплой молнии»:

 
Ты как маленькая живешь,
Каждой сказке по-детски рада,
Ты на цыпочках достаешь
То, за чем нагибаться надо.
 

Надо ли говорить о том, что сам он был необыкновенно восприимчив к юмору? Он искренне радовался каждой удачной шутке или точному каламбуру. Услышав что-нибудь по-настоящему смешное, острое, просто занятное, он спешил со всеми поделиться этой новостью.

Вот один из его рассказов. Он любил его повторять.

– Вскоре после войны жена повезла меня в Грузию знакомить с ее родственниками. Накрыли в Тбилиси огромный стол. Собралось множество родни. Знакомые, друзья, соседи и какие-то никому не известные люди.

Первый тост, как старший в роду, провозгласил дедушка. А может, прадедушка. Лет ему было за сто. Но это был гениальный старик. Вот что он сказал. Учтите при этом акцент!

«Я предлагаю поднять бокалы за Михаила Ломоносова, поскольку наш зять тоже Михаил и тоже немножко ученый. За Михаила Кутузова, поскольку наш зять тоже Михаил и тоже немножко военный. За Михаила Лермонтова, потому что наш зять тоже Михаил и тоже немножко поэт».

Светлов смеялся и заключал:

– Прелесть! Верно?

Во вступлении к своей крокодильской книжке он писал:

«Я не Песталоцци, не Ушинский и не Макаренко, моя специальность совсем другая».

Ну что ж, пусть не Песталоцци, не Макаренко… Но если существует такая отрасль педагогики, как воспитание улыбкой, Светлов, бесспорно, был одним из выдающихся мастеров этого дела.


ТРИ ОБЛАКА

Светлов сидел в кресле на хорах старого зала в Доме литераторов и курил. Совершенно один. Среди бела дня.

Зал со своими резными панелями, деревянным фигурным потолком и мерцающими подвесками тяжелой люстры, погашенной в эту пору, был пуст и мрачноват. В узких окнах под выцветшими остроконечными витражами слабо светилось зимнее небо, перечеркнутое ветками.

На хорах было почти темно. Поэтому, проходя в библиотеку, я не сразу разглядел сидящего.

Он сам окликнул меня. Мы поздоровались.

– Что это вы здесь сумерничаете, Михаил Аркадьевич?

– Устал. Захотелось минутку побыть одному. Кажется, я даже вздремнул. Но это прошло. Посидите со мной.

Он помолчал, что-то вспоминая, и вдруг улыбнулся.

– Вчера засиделся в гостях. Сами понимаете, пили не только нарзан. Впрочем, дом приличный, все было в меру. Доза, которую я принял, Илье Муромцу показалась бы смехотворной. Я пришел домой в том промежуточном состоянии, когда ты уже не трезв, но еще не пьян. Трезвый человек, вернувшись ночью, раздевается и ложится спать. Пьяный не раздевается, но тоже ложится. А я – ни то, ни другое. Я затеял эксперимент – сел писать стихи. Почему-то решил попробовать, можно ли что-нибудь сочинить в таком неопределенном положении. Оказывается, можно. Нацарапал с ходу строк сорок. Утром проснулся, перечитал– чепуха. Но вы знаете, что важно? Важно уметь сокращать. Когда-нибудь я напишу учебник. А что? Чем я хуже Лапидуса и Островитянова? Только я назову этот учебник – поэтическая экономия. Так вот, я по всем правилам этой науки на свежую голову– не очень-то, правда, свежую – вычеркнул большую часть стихотворения. Оставил три строфы. Получилось не бог весть что. Но все же какой-то чертик в этих строчках есть. Хотите послушать?

– Еще бы!

– Погодите, сейчас припомню. Ага, вот…

Он стряхнул пепел сигареты – частью в никелированную урну, частью просыпал на пиджак,– прищурился и стал читать:

 
Формоза спит. Рассвет издалека
Чуть шевелит багровыми перстами.
Три облака, как три одесских босяка,
Плывут над незнакомыми местами.
Раскинулось внизу морское дно.
На нем акула выгнулась дугою.
– Ты чувствуешь? – спросило облако одно
– Я чувствую,– ответило другое.
А третье, чуть заметное по весу,
Сказало:– Поплывем домой, в Одессу.
Что нового мы космосу расскажем?
Растаем лучше над одесским пляжем…-
 

Вот и все.– Светлов поглядел на меня вопросительно: -

Ну как?

– По-моему, прелестные строки.

– Вы хотите сказать, что фокус удался, хотя факир был пьян. Так и запишем.– Он поднялся с кресла.– Вы куда? В библиотеку? А я спущусь в ресторан, подкреплю свой дряхлеющий организм. Присоединяйтесь на обратном пути.

Я отнесся к услышанному как к очаровательному пустяку. Возможно, так оно и есть. Но что поделаешь, стихи запомнились мне сразу – от первой до последней строки. И я весь день бормотал: «Три облака, как три одесских босяка…»

Казалось бы, что особенного в этой поэтической шутке?

Шалость мастера? Озорное желание проверить себя; а могу ли я вот так, после веселого застолья, сработать стихи? Написать и утром удивиться: оказывается, могу!

А ведь правда, есть какой-то чертик в этих строчках! Во-первых, они абсолютно светловские – это уже немало. Во-вторых, прислушаешься, вдумаешься – у каждого облака свой характер, очерченный двумя– тремя словами.

Первое облако – оптимист. Вырвалось на простор, всему радуется, всем восторгается: «Ты чувствуешь?»

У второго – натура сдержанная. «Я чувствую…» В ответе уже немного иронии, а может быть и грусти. Это переход к тому, что с такой пронзительностью выражает третье. А ему, самому маленькому, не уверенному в себе, а может, наоборот, много повидавшему, истаявшему в дороге и оттого мудрому, хочется на родину, в Одессу.

Двенадцать строк. Три тональности. Три души.

Вот она – поэтическая экономия в действии.

Продолжение у этой истории такое.

Несколько лет спустя я перечитывал светловский «Горизонт». И вдруг по какой-то ассоциации в памяти зазвучало: «Формоза спит. Рассвет издалека…»

На другой день я встретил Светлова. В том же Доме литераторов. Я спросил его, помнит ли он о своем давнем ночном эксперименте, сохранилось ли у него стихотворение.

Он пожал плечами.

– Понятия не имею… Какое стихотворение? А ну– ка, прочитайте.– Послушал и совершенно искренне удивился: – Неужели это я сочинил? Вообще-то похоже на меня.

Вы думаете, он пожелал записать эти строки, им потерянные и забытые? Нет, он только добавил:

– Мальчик мой, с такой памятью, как у вас, можно выступать в цирке!

И заговорил о другом.

Вот уж кто не хранил свои черновики, не состоял подписчиком бюро вырезок, не собирал издания и публикации! Книги свои он раздаривал, забывая оставить хоть один экземпляр для себя.

Давным-давно в Киеве мы с друзьями, стоя у колонны в зале Радиотеатра – билеты были «входные»,– слушали выступление московских поэтов. Читал Иосиф Уткин. А Светлов, сидя за столом, о чем-то размышлял, вертел в руках свою книгу, нарядно оформленную, хорошо знакомую нам. В задумчивости он снял с переплета черно-желтую суперобложку и с отсутствующим видом разорвал ее на узкие полоски.

Мы потом долго гадали: что это – простая рассеянность или абсолютное пренебрежение к любому виду собственности?

…К пятидесятилетию Михаила Аркадьевича московские поэты собрали и подарили юбиляру некоторые его издания, ставшие библиографической редкостью. Я принес «Ночные встречи» и книжечку малого формата в зеленой бумажной обложке, увидевшую свет в начале тридцатых годов,– приложение к журналу «Смена».

– Скажи пожалуйста! – совершенно искренне удивился Светлов, принимая изрядную стопку книг.– Неужели я столько понаиздавал? Я же давно должен

был стать богачом! А между тем, когда я умру, вскрытие покажет, что у покойника не было за душой ни копейки.


НЕОБХОДИМОЕ И ЛИШНЕЕ

Десять лет спустя, в день своего шестидесятилетия, на юбилейном чествовании, в битком набитом зале, после приветствий, полных любви, уважения, блеска, юмора, таланта,– все было в этих речах, кроме официальной выспренности! – Светлов вышел на трибуну и задумался. Выглядел он отнюдь не торжественно. Никакой праздничной отутюженноети. Одет он был почти буднично, несколько взъерошен,– словом, оставался таким, как всегда. Но когда он заговорил, стало понятно, как взволновало его происходящее.

– Я почувствовал сегодня, что вы меня любите,– начал он, обратившись к собравшимся.-Спасибо вам за это. Хотите, я вам скажу, за что вы меня любите? – И тут он произнес слова, ставшие знаменитыми: – Вы любите меня за то, что я могу прожить без самого необходимого, но без лишнего не могу. Вы понимаете?

Зал понял.

Сказанное могло поначалу прозвучать парадоксально, но уже через секунду становилось ясно, что это очень точная формула, отвечающая на вопрос, как должен жить поэт.

Светлову, как и Маяковскому, и рубля не накопили строчки. И обойтись он мог без самого необходимого. В быту он был нетребователен, почти аскетичен. Комфорт на уровне комсомольского общежития его вполне устраивал. Только бы немножечко, одиночества для работы.

«Троллейбус, где отсутствует кондуктор,-вот самый лучший транспорт для меня» – эти строки из его незаконченных стихов отнюдь не кокетство. Так он жил.

Последние годы он провел на Второй Аэропортовской.

Я обитал в корпусе напротив, выстроенном не-

сколько раньше. И к тому времени, когда заселялся новый дом, уже чувствовал себя старожилом этой улицы. Я и гулял по ней однажды с ощущением привычности, когда встретил Светлова-новосела.

– Никак не приноровлюсь к нашему району,– сказал он.– После улицы Горького здесь очень тихо. Это хорошо, но необычно.

– Как устроились, Михаил Аркадьевич?

– Устройство – это не по моей части. Зайдем ко мне, поглядите. Я даже угощу вас чем бог послал.

В его квартирке еще пахло краской, мелом, клеем. Слегка тянуло сыростью непросохшей штукатурки. В комнате стоял матрац на подпорках, рядом старое кресло. Небольшой круглый стол – на нем ворох бумаги пишущая машинка. На свежем, еще не навощенном паркете– навалом стопки книг. И надо всем этим возвышался огромный трехстворчатый шкаф, занимавший половину стены.

– Как вам нравится этот шедевр? – спросил Светлов.

Я пожал плечами.

– Дело в том, что деньги, ассигнованные на приобретение мебели, я вручил соседке. Она любезно согласилась раздобыть все необходимое. Оказалось, эта хрупкая женщина страдает гигантоманией. Ее воображение пленил шкаф-дворец, рассчитанный на иллюзиониста, который переодевается каждые тридцать секунд, или на семью, во главе которой стоит мать-героиня. И все деньги моя опекунша ухлопала на это бессмертное творение рижских мастеров.

Светлов распахнул дверцы – шкаф был почти пуст.

– У меня всего один костюм. Когда я надеваю его и ухожу, шкаф скучает. Куда его девать? Мне советуют оставлять квартиру незапертой, может, какой-нибудь рецидивист-недоучка польстится на мой полированный контейнер?..

– Шкаф надо продать,-решительно сказал я.

– Хотел бы я видеть покупателя, который выложит денежки за эту гробницу фараона! Может быть, предложить ее издательству «Советский писатель» для хранения залежавшихся рукописей? Неплохая идея, а?

Светлов закрыл шкаф.

– Пойдемте лучше на кухню, она, кстати, единственная в своем роде – превосходит размером жилую комнату. Других таких кухонь в нашем доме нет. И это стало предметом моей гордости. Надо же человеку чем-то гордиться! Очевидно, строители предполагали, что в этой квартире будет жить шеф-повар, вышедший на пенсию.

Кухня действительно была просторная, почти пустая, пол в черно-белую шашечку иронически поблескивал.

– Посмотрим, может быть, что-нибудь осталось на моих интендантских складах, а также в винных погребах. Дело в том, что у меня сейчас, как у новосела, дни открытых дверей не только для предполагаемых похитителей шкафа, но и для всех людей доброй воли.

Я уже знал, что у Светлова за минувшую неделю в гостях побывало великое множество народу – друзья и просто знакомые, соседи и родичи, литераторы и актеры. Плотник, сколотивший для Светлова полку. Друг юности из Днепропетровска – не виделись тридцать лет и случайно встретились на улице. Маститый прозаик и ребята из литобъединения «Магистраль». Режиссер из театра Ермоловой и парикмахер из писательского клуба. И для каждого что-нибудь находилось. Добрая шутка и рюмка вина, новое стихотворение и чашка кофе, книга с дарственной надписью и сверкающий каламбур…

Щедрость новосела была неиссякаема.

– Гостя надо звать внезапно,– говорил Светлов, доставая остатки угощения,– его надо затащить врасплох, чтобы он не успел обзавестись подарком для хозяина. Боюсь подношений… На новоселье дарят обычно вещи ненужные и громоздкие. У соседа справа уже образовался склад чудовищных ваз. Одному горемыке принесли часы весом в два пуда, в оправе из уральского литья. Меня, кажется, бог миловал…

К подаркам он и правда был равнодушен. А вот дарить любил.

Без необходимого он прожить мог.

Без лишнего – никак.

…Я вернулся из туристской поездки. Пришел к Светлову.

– А, знатный путешественник! Ну, садитесь, рассказывайте. Что видели? Неужели правда были в Париже?

– Вот доказательство,– я протянул ему шариковую ручку (по тем временам новинку),– куплена не где-нибудь, а на бульваре Пуассоньер. Это – вам.

– Спасибо! Как удачно! Я как раз собираюсь писать заявление в Литфонд, просить временный заем. Как вы думаете, если я напишу свою слезницу этой роскошной парижской ручкой, больше будет шансов на получение ссуды?

– Бесспорно!

– Вот и хорошо. Обнадежили… Ну, а в Лувре вы были?

– К сожалению, недолго, но был.

– Что вас больше всего поразило?

– Ника. Головы нет, одно крыло частично отбито. А все равно видишь – она красивая, счастливая и – летит.

– Понимаю. В этом, собственно, и состоит искусство. А как Венера Милосская?

Я не мог понять: всерьез он спрашивает или тут какой-нибудь подвох? Не из тех он, подумал я, кто стал бы в Париже прежде всего интересоваться музеями.

Все же я продолжал отвечать, но на всякий случай полушутливо:

– Венера на месте. Только я долго убеждал себя, что это оригинал. Слишком много видел до этого копий.

– Убедились?

– О да! И знаете, что, помимо всего, подтверждало подлинность? Мрамор очень старый и весь в щербинах. А копии – они гладкие.

– И по-прежнему Венера без рук?

Вопрос меня совсем озадачил.

– Ну, а как же? Откуда им взяться, рукам?

– Долго дома не были, газет не читали. А между тем было ужасное сообщение. В районе острова, имя которого носит Венера, кажется, в Эгейском море, дотошные археологи ныряют, ищут недостающие руки богини. А я все думаю – не дай бог найдут да и приладят их к туловищу. И Венере – крышка. А потом разохотятся и раскопают где-нибудь голову нашей Ники. Прощай, незавершенность, до свидания, воображение!

…Через некоторое время в новой книге Светлова «Горизонт» я прочитал стихотворение «Искусство»:

 
Венера! Здравствуй! Сквозь разлуки,
Сквозь лабиринты старины
Ты мне протягиваешь руки,
Что лишь художнику видны.
Вот локоть, пальцы, тонкий ноготь,
Совсем такой, как наяву…
Несуществующее трогать
Я всех товарищей зову.
Сквозь отрочество, сквозь разлуки,
Сквозь разъяренный динамит
Мечта протягивает руки
И пальчиками шевелит…
 

Всерьез, всерьез он спрашивал о Лувре! И по-настоящему тревожился. Не только экспедиция ученых в далеком море беспокоила его. Разве мало охотников приставить Венере недостающие руки встречал он в своей жизни? Для этого не нужно было ездить за тридевять земель…

Перечитываю строки из статьи Светлова «Сердце раскроется красоте», напечатанной в «Комсомольской правде». При всем их изяществе, они звучат весомо, как наставление молодежи:

«Можно не иметь ни копейки денег и быть щедрым. Можно иметь массу денег и быть скупердяем… Что же такое деньги в моем понимании? Это-подписанное министром финансов свидетельство о моем труде. А для чего я трудился? Не для мелких, но на первый взгляд очень красивых трат. Труд обязательно должен быть заметным, но деньги ни в коем случае не должны быть заметными. Иначе получай ты хоть миллионы, будет такое впечатление, что все эти миллионы выданы копейками. Хоть грузчика нанимай…»

 
Как перекликаются с этим известные строки:
И полновесный рубль стихотворенья
На гривенники ты не разменяй…
Вспоминается и другое:
Все ювелирные магазины –
они твои.
Все дни рожденья, все именины –
они твои.
И всех счастливых влюбленных губы –
они твои.
И всех военных оркестров трубы –
они твои.
Весь этот город, все эти зданья –
они твои.
Вся горечь мира и все страданья –
они мои.
 

Я верю каждому слову этих стихов. Светлов не любил пустых деклараций. Так он думал, так он существовал. Ведь поэзия была для него, как удачно сказал Сергей Наровчатов, не профессией, а состоянием.

Будь Светлов жив, он, возможно, скаламбурил бы по такому поводу:

– Кажется, это единственное состояние, которое я нажил.


ПЕРЕД ВАМИ ЖИВОЙ ПОЭТ

– Здравствуйте, соседушка!

– Добрый день, Михаил Аркадьевич! Как живете?

– Как видите… Иду в поликлинику, опираясь на палочку Коха. Я думал, что рожден для звуков сладких и молитв. Но вчера мне назначили процедуру, и оказалось, что я создан для ультразвука, который будут вгонять в меня. И он совсем не сладкий…

Выглядел Светлов скверно, стоял, сутулясь больше обычного, скрестив худые кисти на рукоятке палки.

Хворал он уже давно. Лежал какое-то время в больнице,-говорили, что обнаружены очаги в легких. Потом вроде поправился. А потом появились боли в спине.

Друзья тревожились. А он, как всегда, старался разговоры о своем недуге свести к шутке.

Может быть, именно в эту нору сделал он записи, которые впоследствии были обнаружены в его рабочем столе:

«Я сравнительно легко переношу свои несчастья.

…Мне хочется вспомнить один прекрасный рассказ Мопассана. В этом рассказе дольше всех танцевавшая маска упала без сознания. Под маской оказался шестидесятилетний старик. Он не хотел уступать свое место всегдашнего победителя, но сил у него не хватило.

Так вот, этот рассказ Мопассан написал не про меня. Я еще не скоро упаду».

Потом снова были месяцы в больнице, когда уже стало ясно, что болезнь его чрезвычайно серьезна. Шансов на выздоровление было не много.

Но в периодике появились его новые стихи – он работал, превозмогая боль в позвоночнике и в легких.

 
И какие это были стихи!
Неужели мы безмолвны будем,
Как в часы ночные учрежденье?
Может быть, уже не слышно людям
Позвоночного столба гуденье?
Черта с два, рассветы впереди!
Пусть мой пыл как будто остывает,
Все же сердце у меня в груди
Маленьким боксером проживает!
Разве мы проститься захотели,
Разве «Аллилуйя» мы споем,
Если все мои сосуды в теле
Красным переполнены вином?
 

Мопассановский рассказ… Нет, молодящимся стариком, надевшим веселую маску, Светлов не мог стать. Не его это была роль.

Старик плясал потому, что не хотел уступить свое место победителя. Светлов никогда не старался быть первым. Он побеждал, сам того не замечая. Никогда не старался быть моложе своих лет. И всегда оставался молодым.

«…Мопассан написал не про меня. Я еще не скоро упаду».

Эти слова ничего общего не имеют с наигранной бодростью. Таково было на самом деле творческое самочувствие Светлова.

Человек с разрушающимися легкими задыхался от болезни и усталости.

А поэзия его в то же время обретала второе дыхание.

Существует распространенное мнение, что лучшие свои строки поэты создают в молодости, что с годами исчезают непосредственность и взволнованность выражения.

Но литература не футбол, не балет, даже не шахматы. Вспомним поздние взлеты Заболоцкого и Асеева, Луговского и Маршака, здравствующих Мартынова и Смелякова. Как молоды «Синяя весна», «Лад», «Лирические эпиграммы»!

И среди этих книг конечно же «Горизонт» и «Охотничий домик», открывшие нам нового Светлова.

Два ангела на двух велосипедах – любовь и молодость– промчались по его последним страницам.

И сам он устремился вслед за ними, догоняя уходящий горизонт.

 
Я в погоне этой не устану,
Мне здоровья своего не жаль,
Будь я проклят, если не достану
Эту убегающую даль!
 

Да, о здоровье он думал меньше всего. Он дотягивался до новой черты, до ломаной линии гор, до той самой грани, где море переходит в небо, а в степи рождается молодой горизонт.

…Как-то после войны, зайдя к Светлову, я застал его в глубокой задумчивости. В руках он держал книжку поэта Александра Ясного «Ветер в лицо».

Ясный был его другом, земляком, они вместе начинали в Днепропетровске.

Сейчас это имя почти не известно молодежи. А люди пожилые помнят Ясного, он занимал достойное место в плеяде комсомольских поэтов.

– Бывает же такое! – сказал Светлов, листая книжку,-Послушайте, что писал Ясный в двадцать третьем году.

Он нашел нужную страничку и прочитал:

 
…И снова, маленький и мудрый,
Я буду слушать стук колес.
И ветер, друг, завьет мне в кудри
Чубатый клок моих волос.
И, может, щедрою рукой
Подруга-осень кинет счастье,
И за весну, под барабанный бой,
Паду с раздробленною головой
Я где-нибудь на Фридрихштрассе.
 

Светлов помолчал, потом, пошарив на письменном столе, нашел какой-то листок.

– Вот я записал, мне сейчас сказали по телефону, в каком месте и когда погиб Ясный. Оказывается, почти на Фридрихштрассе. Во всяком случае, по дороге на Берлин. В районе Одера, в городе Гросс-Рауден, в феврале сорок пятого. Какое поразительное предвидение!

Сам Светлов не раз обращался в стихах к теме смерти. В молодости он писал о смерти со снисходительной улыбкой, а иногда шутливо полемически, как в «Живых героях». Однажды написал всерьез.

Вот эти восемь строк, так и озаглавленные – «Смерть»:

 
Каждый год и цветет
И отцветает миндаль…
Миллиарды людей
На планете успели истлеть…
Что о мертвых жалеть нам!
Мне мертвых нисколько не жаль!
Пожалейте меня! –
Мне еще предстоит умереть!
 

Тогда до смерти ему было очень еще далеко…

Случилось временное чудо. Наступило кажущееся улучшение. Его выписали из больницы.

Светлов уехал в Переделкино. Не сиделось ему там. Стал изредка появляться в Москве.

Тот, кто был 9 мая 1964 года в писательском клубе на традиционной встрече фронтовиков, никогда не забудет, как неожиданно для всех в зале появился Светлов. Его встретили восторженно, десятки рук тянулись к его истаявшей ладони. Кто-то обнял его, очень бережно. И все подняли бокалы за его возвращение.

Сам он лишь пригубил свою рюмку. Пошутил. Посидел немного с друзьями военных лет и вскоре уехал.

В прежнее время он покинул бы праздничный стол последним.

…26 мая Светлов провел в Литературном институте беседу со студентами. Запись ее была впоследствии опубликована в «Литературной России».

Казалось, все обошлось, все налаживается. Хотелось думать, что дело идет на поправку. Хотелось верить в это.

В последний раз я видел Светлова в Доме литераторов, на концерте Марлен Дитрих. В перерыве он сидел в фойе. Броситься бы к нему, сказать что-то очень доброе, сочувственное, обнадеживающее!

Но как раз этого делать не следовало. Подчеркивать исключительность его появления не стоило.

Я заставил себя подойти к нему абсолютно спокойно, словно видеть сейчас Светлова, пожимать ему руку, слушать его – дело обычное. Мы заговорили как ни в чем не бывало. И он явно был этим доволен.

– Очень хочется курить,– сказал вдруг Светлов.– Где бы достать сигарету?

И вот тут я сплоховал, не удержался:

– Но вам ведь нельзя!

– Ах, старик Хелемский! – ответил он.– Мне теперь все можно. И этим надо пользоваться.

Ответил улыбаясь. А я вздрогнул. Значит, он знает, что обречен, знает – терять нечего.

В это время кто-то кинулся к нему с распростертыми объятиями, с шумными изъявлениями чувств, с полным набором утешений и пожеланий.

Так и есть! Светлов отстранился и недовольно поморщился:

– Вы спутали дату. Мой юбилей уже прошел.

Подбежал элегантный кинокритик:

– Ну, Мишенька, как тебе Марлен Дитрих?

– Дурачок,– покачал головой Светлов,– разве я пришел слушать Марлен Дитрих? Я пришел на всех вас поглядеть, посидеть в этом кресле… Пока еще ноги ходят.

– Ну что ты, милый! Мы тебя еще не раз увидим в этих стенах.

Светлов сказал очень тихо:

– Что бы ни было, эти стены, как минимум, еще один раз меня увидят. Но увижу ли я их?

Об этом нелегко вспоминать, но он оказался пророком.

Осенним днем того же года стены Дома литераторов увидели Светлова. Он их уже не видел.

Мучительны были последние месяцы, когда врачи ничего не могли предпринять, кроме несовершенных попыток облегчить невыносимую боль.

И вот, отстрадавший, с лицом странно помолодевшим, лежал Светлов, окруженный венками, посреди того самого зала, через который часто проходил, где сиживал на диванчике под торшером, беседуя с приятелями или следя за игрой в шахматы.

Друзья, осунувшиеся от горя, несли караул у его гроба. Звучала тихая музыка. Произносились речи.

Ритуал прощания неизменен.

На стене траурного зала висел белый холст. И черным по белому были начертаны строки «Живых героев»:

 
…И если в гробу
Мне придется лежать,-
Я знаю:
Печальной толпою
На кладбище гроб мой
Пойдут провожать
Спасенные мною герои.
 

Сбылось и это его предвидение. И Дом литераторов и улица Герцена были переполнены живыми героями его стихов, пришедшими проститься с давним и добрым другом.

 
…Прохожий застынет
И спросит тепло:
– Кто это умер, приятель? –
Герои ответят:
– Умер Светлов!
Он был настоящий писатель!
 

Рядом с этими строчками на стене зала можно было бы поместить другой холст, со словами из статьи Светлова, напечатанной в «Комсомольской правде» примерно за год до этого скорбного дня:

«…Я абсолютно убежден в том, что когда люди меня потеряют, они загрустят. Значит, я для чего-то и для кого-то существовал. Значит, я был на земле не только прохожим, но и вел куда-то людей и что-то им объяснял. Значит, я был не насекомым, а человеком. Не надо мне памятников. Я весь, со всеми своими кровеносными сосудами, хочу быть всегда со всем человечеством. Не важно, что это не получилось. Важно, что я хотел этого».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю