Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Михаил Аркадьевич принял меня так, словно мы виделись только вчера.
– Заходите, гостем будете. Вы, конечно, пришли почитать мне новые стихи. Не томитесь, сразу приступайте к делу. А потом, как любят выражаться профсоюзные активисты, устроим товарищеский чай. Вы теперь москвич и должны научиться чаевничать.
Я стал читать стихотворение, написанное не без влияния Светлова. Я не забыл совет, полученный в Киеве,– говорить своим голосом. Но запомнить наказ легче, чем выполнить его.
…На зное настоена ночь. И летит
В окно мошкара, легка.
В порядке живой очереди
Движутся облака.
Светлов прищурился, вздохнул, а потом мягко сказал:
– Не нанимайтесь ко мне в подмастерья. Открывайте собственное предприятие. Пусть поначалу кустарное, но свое. Каждый из нас, как утверждает Маяковский,– это завод, вырабатывающий счастье. Между прочим, такой завод – единственный вид частной собственности, поощряемый советской властью.
Я беспомощно развел руками.
– Не огорчайтесь,– улыбнулся Светлов,– все начинают с подражания. Меня самого обвиняют в том, что я подражаю Гейне. Давайте договоримся так. Чай в этом доме вам обеспечен в любую минуту. За самостоятельные стихи получите двойную порцию сахара. А мне его, между прочим, как и всем, дают по карточкам. Вы чувствуете, как я высоко ценю творческую индивидуальность ?
Несколько лет спустя он вспомнил свое шутливое обещание.
– Прочитал ваши стихи в «Смене». Надеюсь, вы не забыли, что я когда-то посулил вам двойную порцию сахара к чаю за то, что вы перестанете подражать мне? Пожалуй, сейчас вы заслужили такое поощрение. Но продовольственные карточки отменены, и награда потеряла свою ценность…
В другой мой приход Михаил Аркадьевич, выслушав стихи, сказал:
– У вас начали появляться свежие и точные строки. Но рядом – банальные, отработанные.
Он вытянул вперед руку.
– Посмотрите на мою кисть. Рука немолодого уже человека. Набухли синеватые жилы. По ним течет венозная кровь. Рядом артерии, по которым струится очищенная. Но они не так видны. Вены всегда заметней. В стихах тоже рядом с артериальной, свежей, течет отработанная, нуждающаяся в новой порции кислорода. Но если тканям организма необходим такой обмен крови, то поэтической ткани азот ни к чему. Поменьше венозных, побольше артериальных строк!
…Светлову, очевидно, нравился этот пример. Он впоследствии несколько раз при мне повторял слова о венах и артериях в беседах с молодыми.
Память вдруг перебрасывает меня на подмосковную поляну. Середина лета, трава чуть выгорела, а поближе к еловым стволам устлана иглами, тоже побуревшими.
Посреди поляны знакомое с детства сооружение из хрупкого хвороста, сухого лапника, трухлявой колоды, легких, прокаленных на солнце шишек. И уже застыл в ожидании мальчишка с губами, перепачканными черникой, чтобы по команде вожатой стремительно поднести огонь к этой сквозной пирамиде, для которой достаточно и малой искры.
Торжественная линейка, гости из города,– сегодня первая смена опускает флаг.
Чей это лагерь? Вспоминаю, вспоминаю… Кажется, «Трехгорки».
И среди гостей – Светлов.
Может быть, именно я и привез его сюда, потому что присутствую здесь в качестве корреспондента «Пионерской правды», а Михаил Аркадьевич давно обещал что-нибудь написать для нас.
А может быть, наоборот, я примчался в лагерь, узнав, что к пионерам приезжает Светлов.
Во всяком случае, он здесь, на этой вечереющей поляне, рассказывает ребятам о комсомольцах гражданской войны и читает стихи:
Бригадиры побед,
Мы по праву довольны судьбою,
На других поколеньях
Свои проверяя года.
Не сбавляя паров,
Грохоча биографией боя,
Мы идем в нашу старость,
Как входят в туннель поезда.
Потом девочка повязывает ему пионерский галстук, а энергичная вожатая в юнгштурмовке обращается к поэту с благодарственной речью.
Она, опытный оратор, говорит очень громко – поляна велика, а микрофоны еще не вошли в быт. Слова ее полны пафоса – так принято в пору первой пятилетки, а заключение звучит на самой высокой ноте:
– Вы и ваши стихи, стихи старого комсомольца, освещаете новому поколению дорогу, как яркий факел.
Светлов смущенно поеживается, потом говорит в ответ:
– Дорогие ребята, голос у меня не такой сильный, как у вашей вожатой. И я очень волнуюсь. Поэтому буду краток. Вот что я хочу вам сказать. Когда я был в вашем возрасте, не было еще пионерских отрядов. И галстук, который вы мне подарили, я надел впервые в жизни. Это очень дорогой подарок. Спасибо! И еще одно. Ваша вожатая добрый человек, она сравнила мои стихи с факелом. Это, пожалуй, слишком пышно. Меня вполне устраивает более скромная роль – я счастлив быть простой спичкой, которой можно разжечь пионерский костер…
Однажды я встретил его у Китайгородской стены, где размещались букинистические ряды. Он бродил вдоль книжных развалов в обществе невысокого человека. Спутник Светлова был очень стар. Лысина, добродушное лицо, круглая борода. Не то Сократ, не то бог Саваоф.
Когда мы познакомились, он назвал себя, но так тихо, что я не расслышал. Вскоре старик ушел. Светлов посмотрел ему вслед.
– Внешность местечкового учителя. Фамилия тоже не дворянская – Столпнер. А между прочим, образованнейший человек, один из лучших знатоков и переводчиков Гегеля. Перевел «Науку логики» и многое другое…
Я вслух пожалел, что не знал этого раньше и не проявил к Столпнеру внимания и почтения, которых он заслуживал.
Светлов усмехнулся.
– Как всякий мудрец,– а это очень мудрый старик,– он не любит бросаться в глаза и меньше всего думает о том, чтобы ему оказывали знаки почтения. Он предпочитает быть внимательным к другим. Вот пример: он обнаружил здесь, у знакомого букиниста, разрозненного Гейне и позвонил мне. Теперь благодаря ему у меня есть недостающие тома.
Светлов держал под мышкой две книги.
– «Проснулся. Лежат у меня на столе Гейне – шесть томов»,– процитировал я последние строки «Ночных встреч».
– Было шесть томов. При переезде на новую квартиру часть пропала,– отозвался Светлов,– вот и приходится подбирать.
Он шел на Малый Черкасский, в «Комсомольскую правду». В тот самый дом, где бывал Маяковский. В тот самый дом, куда в двадцать шестом были принесены только что написанные стихи об украинском парне, мечтавшем отдать землю крестьянам далекой испанской волости.
В тот самый дом, о котором потом так хорошо сказал Николай Ушаков:
Прикажем мыслям:
«Правьте
полет свой в даль годов».
Нас в «Комсомольской правде»
печатает Костров.
…Внизу Черкасский Малый,
Никольская у ног.
Мы все провинциалы,
но дайте песням срок.
И песни эти надо
недолго ожидать,-
Светловская «Гренада»,
Дементьевская «Мать»!
Я проводил Светлова до дверей «Комсомолки». По Дороге спросил:
– Несете новые стихи?
– Нет, перевел по просьбе редакции одного узбекского поэта,
– Михаил Аркадьевич, – вдруг выпалил я, – а почему бы вам не заняться переводом Гейне? Все то время, которое вы уделяете переводческой работе, отдавайте только Гейне. И больше никому. Как бы здорово это у вас получилось!
– Переводить Гейне? Мне? Милый, а где взять талант? Он ведь классик.
– Но он близок вам. А ваш талант…
– Близок, близок… И вы туда же! Начитались критических статей…
Он помрачнел и круто переменил тему разговора.
…Раздражение Михаила Аркадьевича можно было понять. Конечно, не то вызывало в нем досаду, что критики называли его «красным Гейне», находя в светловских стихах родство с поэзией великого мастера. Дай бог каждому таких учителей! И слишком самобытен был Светлов, чтобы даже недоброжелатели могли упрекнуть его в простом подражании.
Обижало другое. Некоторые рапповские теоретики извращали суть дела, пользуясь терминами вульгарной социологии. Прорабатывая Светлова за то, что он в годы нэпа растерялся, что в некоторых его стихах «перевальского» периода и в поэме «Ночные встречи» появились нотки пессимизма, они демагогически связывали это с тем, что на него влияет Гейне.
Схема была примитивная, но достаточно лихая. Сводилась она примерно к следующему. Гейне часто впадал в пессимизм, и Светлов бывает невесел. Опасное сходство! Гейне был ироничен. И у Светлова ирония. Но Гейне направлял свой сарказм против современного ему прусско-полицейского режима. А над кем вы иронизируете, товарищ Светлов? И так далее, в том же милом духе…
Критик Вешнев шел еще дальше:
«У Светлова, по-видимому, есть намерение быть похожим на Гейне больше, чем следовало бы. Гейне, несомненно, стремился стать выше своего класса, и, нужно сказать, весьма не без успеха. Светлов, по-видимому, тоже иногда стремится стать выше своего класса…»
…Должно быть, я своим разговором о Гейне невольно напомнил Светлову эти писания.
Он давно переболел юношескими заблуждениями. В поисках творческой среды побывал в разных литературных группах – их много было в те годы, – но всюду искал прежде всего себя самого. Временно примкнул он и к «Перевалу», руганому-переруганому, куда, кстати говоря, его привело чувство протеста против схематизма и прямолинейности Пролеткульта. Потом разочаровался в «Перевале»…
И теперь ему, определившемуся художнику, от начальных поисков пришедшему к зрелости, особенно претило дешевое пустословие догматических статей.
В ту пору, когда мы встретились у Китайгородской стены, ему, видно, было не до шуток. И мой совет переводить Гейне вызвал у него невеселые ассоциации…
Конечно, дело не в давнем неудавшемся разговоре. Просто я по сей день жалею, что Светлов не занялся именно этим переводом. Проработочные статьи давно забыты. А мы, возможно, имели бы великолепное русское переложение многих гейневских шедевров.
Где-то в середине тридцатых годов Светлов предстал в новом качестве – его поэзия вышла на театральные подмостки.
Лирическую пьесу «Глубокая провинция», напечатанную в «Красной нови», показал зрителю театр ВЦСПС в талантливой, чрезвычайно изобретательной постановке Алексея Дикого. Оформление при этом было предельно строгим. Кажется, спектакль шел в сукнах.
Как-то я взял сохранившийся у меня старый журнал, перечитал пьесу. Честно говоря, по нынешним понятиям она может показаться наивной. Конфликты в ней разрешаются легко. Начальник политотдела Павел с ходу справляется со всеми трудностями. Тракторист Редько, поначалу грозящий прекратить работу, если ему не увеличат хлебный паек, – «четыреста грамм – это мне, понимаешь, как слону дробина»,оказывается на поверку отличным парнем, трудягой, «колхозным мейстерзингером», слагающим лирические песни. Есть в пьесе забавные старички. Один из них, как указано в ремарке, похож на Мечникова. Есть культработник – красавица Женя, в нее все влюблены. И есть некрасивая женщина Серафима, мечтающая о настоящей любви.
Автору нравятся эти люди, он искренне привязан к ним, его привлекает их душевная чистота и цельность.
Но события в пьесе дробятся, сквозного действия нет – с этой очевидностью не поспоришь.
И все-таки Светлов – это Светлов. Вещь дочитана, и – странное дело!-у вас нет ощущения, что перед вами нечто легковесное, розово-благополучное. Нет! Людям «Глубокой провинции» живется нелегко, их неустроенность бесспорна, стоит им преодолеть одно препятствие, как тут же возникает другое. Они часто печалятся, но печаль их сливается с глубоко поэтичной верой в будущее. И мы вслед за автором полюбили их. Может быть, потому, что поэт победил драматурга, но полюбили.
Если вы настроились на эту волну оптимистической грусти, если вы восприняли ее лирическое звучание, вы и в этой первой, еще несовершенной, пьесе найдете элементы будущего светловского театра. И, несмотря на раздробленность эпизодов, обнаружите внутреннее единство стиля.
Вам запомнятся обаятельные сцены, прелестные песни. И вы, конечно, почувствуете, как своеобразно звучит в пьесе антифашистская тема.
Два политэмигранта – немец Шульц и венгр Керекеш – возглавляют соседние артели. Одна носит имя Карла Либкнехта, другая – Бела Куна. Толстяк Шульц и маленький подвижной Керекеш соревнуются, подтрунивают друг над другом, тоскуют каждый по своей родине, поют песни. Персонажи эти написаны в первых сценах почти комедийно. И вдруг вы начинаете воспринимать их всерьез – такие переходы у Светлова почти неуловимы, – и перед вами люди трудной и романтической судьбы.
Я так детально рассказываю о «Глубокой провинции» потому, что ее мало кто помнит и знает. Михаил
Аркадьевич при жизни не включил ее ни в один свой сборник. Лишь недавно она вошла в посмертную книгу светловских пьес, но тираж этого издания очень мал.
…Московскую премьеру я не видел. Был в командировке в городе Горьком. В тамошнем театре «Глубокую провинцию» сыграли добротно, даже увлеченно. Но режиссер трактовал ее как обычную пьесу. А она с ее явной условностью и несоответствием канонам требовала особого прочтения.
Вернувшись в Москву, я рассказал Светлову о своем впечатлении. Он ответил:
– Вы правы. Вот Дикий уловил нужную тональность. Посмотрите, не пожалеете.
Посмотреть, увы, не пришлось. Пьесу раскритиковали. Светлов тяжело переживал эту историю. И казалось, что уже никогда больше он не будет писать для театра.
Но в тридцать девятом родилась его «Сказка» – пьеса, в которой действительность и фантазия так тесно шли рука об руку, что порой невозможно было отличить необыкновенность правды от естественности вымысла.
«Сказку» впервые сыграли в Московском театре для детей (так он тогда назывался). Сыграли умно, тонко, весело, сыграли, виртуозно перемежая бытовое с условным, реальное с придуманным.
Герои свободно входили в сказку и непринужденно выходили из нее. Песни, начиная с той, которая открывала спектакль, – «От студенческих общежитий до бессмертья – рукой подать», – и задавала тон всему дальнейшему, органически вплетались в действие.
…Внешне успех на Светлове отразился мало. Он был сосредоточен, думал над следующей работой и тревожился.
– Не так все просто, – сказал он, когда я позвонил ему, чтобы поздравить с премьерой. – Сочинение стихов по сравнению с драматургией – это санаторий повышенного типа. В стихах я один отвечаю за все. Написал хорошо – вот я какой молодец! Написал плохо– сам расхлебываю. Одно дело – лирическая муза, как там ее зовут?.. Правильно, Евтерпа. С ней встречаешься один на один, без свидетелей. А театр – это коллектив. И Мельпомена уже нечто вроде заведующей целым учреждением. Вы можете написать гениальную пьесу. Но надо, чтобы ее верно почувствовал режиссер, поняли актеры. Чтобы художник и композитор были ваши союзники и соавторы. Если хоть одно звено не сработало, ваш труд может оказаться напрасным. Правда, может случиться и так: вы сплоховали, а театр вывез. У меня ведь и такое было. Но все это сложно. «Сказку» взяли провинциальные театры. Что у них получится?
Тревожился он небезосновательно. Его пьесы были под силу не всякому режиссеру, не всякому коллективу.
Но Московский театр для детей оказался отличным толкователем светловской драматургии. Со всей убедительностью это подтвердило сценическое воплощение пьесы «Двадцать лет спустя».
Светлов написал новую вещь специально для этой талантливой труппы, с которой он подружился.
Повторяется юность заново
Очень трогательной, чуть смешной,
Будто в детском театре занавес
Раскрывается передо мной.
В подзаголовке пьесы значилось: «Драматическая поэма». И как поэму, героическую и трогательную, ее и представил театр.
Спектакль появился в конце сорокового или в начале сорок первого. И поэма о комсомольцах гражданской войны, оставшихся работать во вражеском тылу, прозвучала в те последние мирные месяцы с необыкновенной силой.
Немногим поэтам, начинающим работать для театра, удается в такой неприкосновенности сохранить свои неповторимые черты в новом жанре, с такой легкостью приобщить к ним товарищей по искусству.
Александра Яковлевна Бруштейн писала тогда, что в каждом из действующих лиц– частица самого Светлова.
Я написал восторженную рецензию на спектакль. Она появилась в «Комсомольской правде». Светлов был в отъезде и статью не читал. Но потом друзья показали ему французское издание журнала «Интернациональная литература», где моя рецензия, оказывается, была перепечатана в переводе.
Встретив меня на улице, Михаил Аркадьевич спросил с невозмутимым видом:
– С каких это пор вы стали писать на языке Мопассана?
Я ничего не понял, так как журнал на глаза мне не попадался. Светлову только этого и требовалось.
Он продолжал:
– Когда твой знакомый начинает излагать свое мнение о тебе на иностранном языке, наверное, он хочет сказать какую-нибудь гадость, которую не решается произнести по-русски.
– Михаил Аркадьевич, о чем идет речь?
Он рассмеялся.
– Собственно, претензий к вам я не имею. Но одно условие – гонорар, который вы получите за свой французский текст, мы пропьем вместе.
Насладившись полной моей растерянностью, он смилостивился:
– Вы действительно не видели журнал? Мне устно перевели ваш опус обратно на русский. Спасибо за добрые слова, их слышишь не часто.
Он стал серьезен:
– Вещь, в общем, хвалят. В одной рецензии сказано, что пример моих героев пригодится в будущих боях. Не дай бог, чтобы это понадобилось!
…Понадобилось. И гораздо скорее, чем мы ожидали.
Уходя из театра, зрители вторили финальной песне:
Шумит над нами время боевое,
Прифронтовою линией летя…
Мы будем жить легендой молодою
И через год и двадцать лет спустя…
И через год..
Нет, значительно раньше, всего через несколько месяцев, легенда снова вышла на линию огня.
Необычайно прозорливой оказалась драматическая поэма, ставшая как бы прологом к испытаниям, через которые вскоре пришлось пройти всем, в том числе мальчикам и девочкам, смотревшим «Двадцать лет спустя» в Московском театре для детей.
Недавно, разбирая старые бумаги, я обнаружил газетный лист – третью и четвертую страницы номера «Комсомольской правды». Первые полосы отсутствуют.
Я стал просматривать выцветшие столбцы, чтобы уяснить себе, почему решил когда-то сохранить эту половинку номера. И натолкнулся на такую заметку:
«Вчера в редакции на очередном «четверге»… М. Светлов прочитал свою новую поэму, посвященную героической дочери нашей Родины Лизе Чайкиной, славным народным мстителям – партизанам.
В обсуждении поэмы приняли участие поэты-фронтовики М. Луконин, Я. Хелемский и др.».
Я вспомнил эту единственную встречу со Светловым в дни войны, в сорок втором.
Мы с Мишей Лукониным, тогда еще совсем молодым, приехали на попутной крытой полуторке с Брянского фронта. Я – в двухдневную командировку с редакционным заданием: заказать в типографии «Правды» медное клише заголовка нашей газеты «На разгром врага». Клише, сделанное в походной цинкографии, быстро выходило из строя. Луконину – он служил в газете 13-й армии «Сын Родины»-тоже выпала краткая побывка.
Светлова вызвал с фронта Центральный Комитет комсомола, чтобы дать ему возможность завершить работу над поэмой.
– Здравствуйте, вояки, здравствуйте, босяки! – обрадовался Михаил Аркадьевич, увидев нас в редакции.– Живы? Ну и слава богу!
Удивляетесь моему штатскому виду? В санпропускнике на вокзале я сговорился с одной симпатичной старушкой, бывшей гувернанткой. Она согласилась постирать мои хлопчатобумажные доспехи за банку консервов и два пшенных концентрата со стихами Маршака на обертке. Неловко ходить по Москве в засаленной гимнастерке. А этот костюм я одолжил у знакомого актера, который недавно приезжал к нам на фронт с концертной бригадой.
Единственное, что сейчас выдавало в Светлове военного,– полевая сумка, из которой он извлек свою рукопись.
«Четверг» проходил, как и до войны, в Голубом зале редакции. Коридоры «Комсомолки» были странно тихи. Всю зиму газету делала – и великолепно делала! – бригада из нескольких человек, оставшихся в Москве. Остальные были в эвакуации. Сейчас некоторые вернулись, но народу было еще не много.
Светлов начал чтение поэмы о Лизе Чайкиной.
Я слушал, и мне казалось, что эти стихи – продолжение пьесы «Двадцать лет спустя», так схоже было описание комсомольского собрания с тем, что я видел год назад на сцене.
Была эта комната невысока,
Пахла поленьями сыроватыми,
И тусклая лампочка у потолка
Светила ничтожными киловаттами.
Казалось, что все продолжалось, как встарь.
Что юность беспечна со старостью рядом…
Но эту иллюзию секретарь
Развеял международным докладом.
Он раны Европы перечислял –
Курносый мальчишка Калининской области,-
Он ясно увидел и показал
Идущих пожаров кровавые отблески.
В необходимость свою на земле
Он фанатически верил, не ведая,
Что шестеро суток в немецкой петле
Качаться ему перед самой победою…
Нет, не только пьеса вспомнилась. В этом портрете проступали черты героя «Гренады», и опять я увидел, как «парень, презирающий удобства, умирает на сырой земле».
А дальше шагала по дороге Лиза Чаикина, младшая сестра той девушки, которая проходила горящей Каховкой:
Зажмурив глаза против ветра,
Идет она через поля,
Шажками все три километра
На мелкие части деля.
Ее провожают березы
И ясень встречает в пути…
Такого серьезного взгляда
У взрослых людей не найти.
Со светловской проникновенностью была передана горечь первых дней войны в сцене эвакуации. Раз прослушав, уже нельзя было забыть те десять строк, в которых изображено стадо, перегоняемое беженцами на восток:
Ветром и пылью клубилась дорога,
И поле пылало во всю ширину…
Животные шли молчаливо и строго,
Как будто они осуждали войну:
«Мы с гомельских пастбищ, травой знаменитых,
Ушли перед самым осенним покосом,
Мы, может, сегодня на наших копытах
Последнюю мирную землю уносим!..
Не уходить бы! Остаться! Припасть бы еще
Губами к родному, к зеленому пастбищу!..»
Какую точную смысловую нагрузку несла эта последняя рифма! Сколько скорбной муки было в трогательном, выбивающемся из размера двухстрочии!
И, наконец, с трагической простотой обращался автор к погибшей героине:
Милая! Мужество – это талант!
Сколько талантов они расстреляли!
…Я не могу сейчас подробно рассказать, как проходило обсуждение. Помню, что прочитанное всех взволновало. Сравнивали новую вещь с «Двадцатью восемью» – недавно опубликованной, но уже завоевавшей известность фронтовой поэмой Светлова. Говорили о том, что «Лиза Чайкина» написана по-иному, что
Светлов ищет… Спорили только об одном – можно ли считать новое произведение поэмой? Большинство считало, что перед нами цикл стихов.
Светлов не возражал.
– Получились бы стихи, а к какому жанру их отнести, так ли уж это важно? – сказал он.
Мы вышли с ним на улицу «Правды» и направились к Ленинградскому шоссе. По дороге рассказывали друг другу о своей жизни на фронте. Вспоминали какие-то забавные истории.
В Москве было тихо, малолюдно, но после трудной зимы столица оживала. Еще были закрыты щитами витрины, еще белели бумажные полоски на окнах, еще плавали в предзакатном небе аэростаты воздушного заграждения. Но обнадеживающе зеленели липы на шоссе. Шли девушки, как нам казалось, очень нарядные, хотя на них были простенькие цветастые платья. Иногда проходили матери с детьми, – значит, стали, возвращаться в столицу с ребятами! Старик сидел на бульваре и мирно читал газету.
– Вы удерживайте меня от соблюдения устава,– сказал Светлов,– а то я забываю, что хожу в актерском пиджаке, и по привычке козыряю полковникам. Уже имел объяснения с комендантским патрулем.
Он вдруг разглядел мои петлицы и воскликнул:
– Одна шпала! О, да вы капитан! Большой чин!
– Увы, Михаил Аркадьевич! Мое звание звучит скромнее – интендант третьего ранга.
Светлов засмеялся:
– Любит начальство присваивать нашему брату такие звания. И не только у вас, на Брянском. Но это терпимо. В конце концов, все мы работаем по интендантской линии – снабжаем армию стихами.
Потом он спросил:
– А как называется ваша газета?
– «На разгром врага».
Светлов изумленно развел руками:
– Скажи пожалуйста! Газета, в которую я сейчас получил назначение, тоже «На разгром врага». Только это на Северо-Западном фронте. Выходит, мы с вами однофамильцы. Ну что ж, каждое утро, глядя на заголовок свежего номера, будем вспоминать друг о друге.
…У Белорусского вокзала мы стали прощаться. Светлову еще предстояло выступать на каком-то заводе.
– Не встретиться ли нам завтра? – спросил он. – Можно посидеть в писательском клубе, там иногда удается раздобыть что-нибудь съестное, а если посчастливится, то и пропустить стаканчик.
Но завтра в пять утра мы с Лукониным должны были отбыть обратно на свой Брянский с той же попутной машиной, на которой нас привез корреспондент «Красной звезды» Василий Коротеев.
– На днях снова двинусь на фронт и я, – сказал Светлов, – да и что делать сейчас в Москве, собственно говоря?
Мы грустно помолчали, обнялись и разошлись каждый в свою сторону, чтобы встретиться уже после войны.
Я долго смотрел вслед Светлову, когда он шел к метро, тощий, сутулый, в чужом штатском костюме.
ЕГО РОДСТВЕННИКИ
Разговор был короткий и абсолютно деловой. Светлов позвонил по телефону – в то утро он работал над переводом.
– Яша, – сказал он, – требуется ваша консультация. Почему-то считается, что с белорусского языка может переводить каждый. Короче говоря, когда меня спросили в издательстве, нужен ли мне подстрочник, я гордо отказался. Зачем? Язык близкий. Тем более что в детстве я некоторое время жил в Слуцке и в Осиповичах. И вот убедился в своем злостном невежестве. Споткнулся на двух словах. Я думаю, вы их знаете. А если не знаете, то у вас наверняка есть словарь. Скажите, ради бога, что означает по-белорусски слово твар? Я с разгону перевел как тварь, но со всем остальным это не монтируется.
– Еще бы! Твар по-белорусски – лицо.
Светлов помолчал, видимо несколько ошарашенный, потом сказал:
– Интересное кино получается, как говорит одна моя знакомая лифтерша. Ну, хорошо. А, к примеру, блага – это уж, я надеюсь, переводится на русский как благо? Почему и тут не клеится?
– Потому, что блага по-белорусски значит плохо. А неблага – это неплохо.
– Действительно, очень неплохо. Слушайте, у меня от этой лингвистики уже начинается менингит.
– Михаил Аркадьевич, дорогой, такие ловушки довольно часто подстерегают нас именно при переводе с родственных языков.
В ответ послышался шутливый вздох.
Светлов любил своих поэтических родственников со всей дружеской нежностью, на какую он был способен. К большой и многоязыкой этой родне он относился с присущей ему душевной щедростью. Он принадлежал к числу самых общительных и отзывчивых мастеров. Мог ли быть иным человек, написавший «Гренаду»?
– Советский поэт, – сказал он мне однажды, – должен обладать обостренным, почти болезненным чувством братства.
Светлов переводил довольно много. Если сложить воедино его переложения с украинского, армянского, белорусского, грузинского, литовского, молдавского, узбекского, еврейского, чешского и выпустить отдельным изданием, получится объемистый томик. Пожалуй, это стоит сделать. Даже наверняка стоит! При этом следует признать, что порою интерпретация Светлова была вольной. Оставаясь в жанре перевода самим собой, он вносил в русский вариант свою светловскую неповторимость.
Я обращаюсь к одному из таких образцов – стихам Акопа Акопяна:
Это сказки моей чудеса,
Это мой фантастический стих –
Небоскреб надо мной поднялся
Посмотреть на соседей своих.
….Покорясь, не дыша, не пыля,
Через улиц прямые хребты,
Как послушный ребенок, земля
Прямо к дому подносит цветы…
Перед нами – Акопян. Но Акопян, прочитанный Светловым. То же ощущение возникает у вас и во многих других случаях, будь это Кулешов или Квитко, Леонидзе или Рафибейли. Сквозь их стихи будут просвечивать интонация Светлова, лексика Светлова, улыбка Светлова.
Но, может быть, в этом и заключается обаяние его переводов?
У нас есть прекрасные мастера, стремящиеся наиболее полно передать поэтическое своеобразие подлинника. Но рядом с переводами, в которых индивидуальность переводчика не заслоняет самобытные черты оригинала, существуют вольные переложения, выполненные большими поэтами и окрашенные индивидуальностью их письма.
Но обо всем этом нужно писать особо.
Сейчас я хочу вернуться к тому, как умел дружить Светлов, каким добрым родственником он был для поэтов многих республик. Не только для тех, кого он переводил, но и для тех, кого он ценил как читатель.
Он следил за их успехами и охотно откликался на вышедшие книги. Никогда и никому он не делал скидок во имя дружбы, никому не льстил во имя дружбы.
Во время проходивших в Москве вечеров Декады башкирской литературы в Союзе писателей шло обсуждение поэтических книг, изданных к этому случаю.
Когда Светлову предоставили слово, он вынул из кармана несколько стихотворных сборников, полистал страницы, густо исчерканные его карандашом, и спросил, обращаясь к гостям:
– Друзья мои, как мне с вами разговаривать – подекадному или по-деловому? Если по-декадному, то все вы гении и пойдемте в буфет, потому что здесь, кроме минеральной воды, нам ничего не предложат…
Гости оживились, зааплодировали и попросили говорить по-деловому. Они ведь и сами стремились к такому разговору.
– А если по-деловому, – продолжал Светлов, – то среди вас есть прекрасные поэты, и о них уже сказано достаточно хвалебных слов, которые мне повторять не хочется. Но и у хороших поэтов есть слабости. А некоторым из вас еще надо многому поучиться и о многом подумать. Я сейчас попробую это доказать. Только вы не обижайтесь, я применю для этого самое безжалостное, но и самое доброе оружие – смех. Я приглашаю вас вместе со мной посмеяться над всем тем, чего не следовало писать, а тем более издавать к вашим отчетным вечерам в столице. Только предупреждаю – сужу я по переводам, поскольку вырос я в Днепропетровске и башкирскому языку меня родители почему-то не обучили. Если сказанное мною будет относиться только к торопливой работе переводчика, прервите меня. Не бойтесь этого. Диалог, по-моему, всегда лучше монолога. И мы же здесь в своем кругу. Но чует мое сердце, что дело не только в поспешности перевода, но и в бесцветности подлинника. Так вот, позвольте начать…
Что это было? Речь? Обзор? Критическое упражнение?
Ни то, ни другое, ни третье.
Это была беседа друга, внешне чуточку сумбурная, внутренне очень спокойная. Светлов говорил, и его действительно часто прерывали. Но не возражениями. Одобрительным смехом. Веселым гулом. А иногда и рукоплесканиями.
И, как всегда, никто не обижался, даже те, о ком шел разговор. Светлов размышлял вслух, расточал афоризмы, иронизировал, комментировал цитаты, рассказывал притчи.
Суровость, но доброжелательная. Шутливость, но безжалостная. Неумолимость, но исцеляющая. А главное, все по совести, по правде, с одним желанием – по-человечески, по-дружески помочь, разбудить мысль, убедить. Действительно принести пользу, а не отделаться дежурной похвалой, столь же высокопарной, сколь и бесполезной.