Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Я здесь не передаю подробное содержание выступления Светлова, а только свое ощущение от него. В конечном счете, важно было то, что после речи Светлова обсуждение уже не могло вестись так, как до нее. Разговор вошел в творческое русло.
В перерыве гости обступили Светлова.
– Травмированных нет? – осведомился Михаил Аркадьевич. – Ну и слава богу. А то ведь общение при помощи трибуны не лучший способ дружеской беседы.
Оказывается, один из поэтов все же чуть-чуть обиделся.
– Михаил Аркадьевич, вы критиковали мое стихотворение, в котором сказано, что поэзия – служанка народа. А разве это неверно?
– Да, по-моему, это неверно. Почему вы отводите ей такую роль? Поэзия может быть сестрой, подругой, соратницей. Но почему служанкой?
– Как почему? Еще Маяковский сказал, что поэт «народа водитель и одновременно – народный слуга».
– Прекрасно. Прежде всего не надо повторять то, что уже было сказано Маяковским. В нашем деле поговорка «повторение – мать учения» отнюдь не лучший подарок. Теперь обратите внимание: Маяковский, определяя роль поэта, на первое место ставит – народа водитель! Это вы отбрасываете и берете только второе понятие, да еще мельчите – служанка! Если уж по совести сказать, слуг у нас в поэзии хватает, а вот водителей маловато. Я же хочу, милый, чтобы вы были в поэзии вожаком, чтобы люди шли за вами. Владимир Владимирович всегда шел впереди читателя, он мечтал шагать в завтра так, чтобы «брюки трещали в шагу». Так что никакого разночтения у меня с Маяковским нет. С Маяковским, – а я с ним был знаком лично, – мы при его жизни всегда находили общий язык. Находим и сейчас.
ОДНА ПОЕЗДКА
Со своими разноголосыми друзьями Светлов встречался не только в Москве.
Людям, плохо знавшим его, могло показаться, что он домосед, редко пускающийся в путь. Между тем он был довольно легок на подъем, любил новые края, новые знакомства.
До войны его можно было встретить и в Донбассе, и в политотделе МТС под Запорожьем, где он собирал материал для «Глубокой провинции», и в других концах страны, куда он приезжал с выступлениями.
Фронтовые дороги его известны.
А потом Алтай, Украина, Грузия, Литва, Белоруссия, Узбекистан. Это лишь некоторые из маршрутов его последнего десятилетия.
И всюду о нем вспоминали с добрым и благодарным чувством, – он ведь был не просто гостем, он приезжал, чтобы поделиться своим даром, своим опытом, своей мудрой и бескорыстной дружбой.
«Светлов много выступал в Ташкенте и Фергане, – пишет узбекский поэт Хамид Гулям. – Его популярность среди читателей была необычайной. Его глаза были зоркими, а поэтический слух точным. Он выбирал для перевода такие стихи узбекских поэтов, которые обретали особый блеск на русском языке».
Мне посчастливилось вместе со Светловым путешествовать по Белоруссии в августе шестьдесят первого.
В республике проходила Неделя русской литературы.
После открытия Недели в Минске участники ее разбились на две группы и разъехались в разных направлениях. Нашу группу возглавили Сергей Сартаков и Петрусь Бровка, в нее вошли Михаил Светлов, Николай Рыленков, Павел Кустов, Пимен Панченко, Максим Лужанин…
Белоруссия в августе была полна особого обаяния.
Мы ехали по широким автострадам и узким лесным дорогам, по районным грейдерам и живописным проселкам. Мы углублялись в старые пущи, нас осеняли столетние кроны, меж стволов сияли малые и большие озера. Нас окружали яблоневые сады, картофельные поля, где созревала знаменитая «бульба», валки убранного льна.
Все дышало поэзией – лощины, усеянные валунами, одинокие сосны на пригорках, воды Двины и Полоты, даже черные торфяники. Пахло смолой, речной свежестью, хвоей, грибами. В чаще, вдоль тропинок, оплетенных старыми корнями, лилово мерцал вереск.
На нашем пути лежал Витебск. Мы побывали в древнем Полоцке, рядом с которым раскинулась площадка Нефтестроя и возник новый город.
Поездка была отличная, но она требовала немалого физического напряжения. Мы ежедневно совершали дальние и утомительные путешествия, выступали по два, а то и три раза в день. Выступали в заводских цехах и на полевых станах, в институтских аудиториях и Домах культуры, а иногда и просто на шоссе, на границе района, где гостей встречали радушные хозяева, с ходу требовавшие стихов.
И, конечно, все хотели видеть и слышать Светлова. Он мужественно нес эту нагрузку, как всегда иронизируя над своей популярностью:
– Приезжаешь в провинцию, чувствуешь себя человеком…
Но уставал он здорово. Он был старше всех по возрасту, и наша предельно уплотненная программа не всегда была ему под силу.
Как-то утром, поглядев в зеркало, он вздохнул:
– Гоголевский герой, проснувшись однажды, обнаружил исчезновение носа. У меня к концу поездки вообще исчезнет фас. Останется только профиль. Что же касается моего телосложения, то оно уже давно превратилось в теловычитание.
В то же время он испытывал большое наслаждение от всего увиденного. Он заново влюбился в Белоруссию, в которой давно не был.
Я вел во время поездки записи и часто заносил в дневник сказанное Светловым.
После одного из выступлений, – кажется, это было в Полоцке,– его окружили в фойе, он надписывал книги и отвечал на вопросы.
Ему задали вопрос:
– Кого вы любите из белорусских поэтов?
– Пришлось бы перечислять очень многих, – ответил Светлов. – Вот я езжу сейчас по Белоруссии и все время говорю себе: какая удивительная земля! Ничто не бросается в глаза, но все входит прямо в сердце. Такова и белорусская поэзия. Я давно люблю Аркадия Кулешова и Петруся Бровку. Талантлив Пимен Панченко – мой старый фронтовой друг, мы с ним в сорок третьем служили в армейской газете. Максим Танк… На днях, когда мы выступали в Минске, на Тракторном, Петро Глебка сказал: «После того, как в мире произойдет полное разоружение и все орудия разрушения будут уничтожены, один танк мы все-таки сохраним, поскольку он очень нужен людям. Это Максим Танк». Мне остается присоединиться к словам дорогого Глебки…
Я наблюдал Светлова в минском музее, который белорусы именуют Партизанским. Он рассматривал самодельное оружие, долго стоял перед витриной с человеческим пеплом, молча слушал рассказ о жертвах народа, о его героизме.
Я редко видел в его руках блокнот. Но отчетливо помню, как, пораженный услышанным, записал он слова экскурсовода о том, что Белоруссия до сих пор не достигла довоенной численности населения.
Сколько солдатских и партизанских могил видели мы, проезжая по местам боев!
В Витебске, на ковровом комбинате, где работают преимущественно женщины, Светлов прочитал стихи:
Любопытный, как все наши дети,
Удивленный мальчишка спросил:
– Много братских могил есть на свете,
Почему нет сестринских могил?
Взрослых слов мне нисколько не надо,
Но все кажется мне до утра –
Под прямым попаданьем снаряда
Медицинская гибнет сестра…
В чем же цель наших общих стараний?
Продолжая общественный путь,
Расходясь после общих собраний,
На отдельное горе взглянуть.
Светлов, как мы знаем, не принадлежал к числу тех, кто мастерски доносит свои стихи до слушателей. Но так прочитать эти стихи, как прочитал их Светлов там, в Витебске, перед белорусскими женщинами, не смог бы ни один народный артист.
Сильное впечатление произвел на Светлова, как и на всех нас, тогдашний секретарь Витебского обкома партии Герой Советского Союза Владимир Елисеевич Лобанок. Во время войны товарищ Лобанок командовал партизанской бригадой, его имя повергало в трепет оккупантов.
Владимир Елисеевич должен был председательствовать на нашем вечере в городском театре. Мы ожидали, что появится богатырь с властным лицом и зычным голосом. Перед началом в комнату за сценой, где собирались участники вечера, незаметно, почти стеснительно, вошел среднего роста, коренастый человек с добрыми глазами.
Он стал знакомиться с нами, пожимая каждому руку, негромко представляясь:
– Лобанок…
А когда знакомство состоялось, нас покорили его обаяние, его острый ум, его чувство юмора, наконец, его знание поэзии.
После вечера, попрощавшись с секретарем обкома, Светлов сказал мне:
– Вот такой и должна быть легенда – с тихим голосом и застенчивой улыбкой.
Из многих встреченных нами в поездке белорусов, заслуживающих доброго слова, Светлов особо выделил для себя еще одного человека. И не преминул вспомнить о нем перед отъездом.
Он произнес маленькую речь на прощальном приеме, устроенном в честь участников Недели.
Это было не очень похоже на Светлова. Разговорчивый, блистающий остроумием в тесном и непринужденном кругу друзей, он обычно тушевался там^ где обстановка была торжественной и хоть в малейшей степени официальной. Сидеть в президиуме, ораторствовать, провозглашать здравицы -не в его характере это было.
И вот он поднялся со своего места за большим столом.
– Здесь было произнесено много высоких слов, прославляющих дружбу народов, Россию, Белоруссию, поэзию. Немало было комплиментарных тостов за нас, грешных, за всех вместе и каждого в отдельности. А я хочу здесь вспомнить человека, который даже среди скромных белорусов выделяется своей скромностью. Его нет за этим столом, но я вспоминаю стол, который был накрыт в его крестьянском доме. Все яства на том столе были плодом рук самого хозяина и его друзей. И вся земля в той округе сейчас похожа на праздничный, щедро накрытый стол. Вы, конечно, знаете этого человека. Я говорю о Леониде Пуговке – знаменитом у вас председателе колхоза имени Семнадцатого сентября. Само существование таких людей воспринимаешь как подарок. Я предлагаю тост за Пуговку. До чего же хорошо пришита эта пуговка к советской власти!
Мы стояли на берегу озера Нарочь. Было еще довольно светло, закат, рассеченный стволами сосен, только разгорался. Плоская вода, налитая почти вровень с берегами, успокаивающе мерцала в этот тихий час. Смутно белел песок.
Чистым озерным воздухом смывало утомление хлопотного дня, как всегда проведенного в дороге.
Кто-то прочитал строки Анатолия Велюгина:
Спит средь лесов
В колыбели песчаной
Озеро Нарочь –
Дитя океана…
Светлов смотрел на воду, разминая пальцами папиросу. Выражать восторги вслух он не любил.
Над нами пролетел аист, мы проводили его взглядом и увидели, как он важно опустился на крышу прибрежной избы.
Между тем кто-то поспешил купаться, кто-то во главе с Михасем Лыньковым пошел к пристани – прокатиться на катере.
Поодаль жгли костры – затевалась уха.
– Сегодня спать нам радушные хозяева не дадут, – сделал вывод Светлов, – пойду подремлю, пока можно. Где наши апартаменты?
Нас разместили на ночлег неподалеку – в доме отдыха. Проводив Светлова, я пошел к пристани и поспел на отходящий катер.
Через час, возвращаясь с прогулки по озеру, я столкнулся у дома с Аркадием Кулешовым. Он был этим летом на Нарочи и, узнав о нашем приезде, прибежал разыскивать нас.
Мы шумно поздоровались.
– И Светлов приехал?
– Да. Только он, по-моему, спит.
– Так давай разбудим его и пойдем ко мне.
– Жаль будить. Он очень измотался в пути.
Все же Аркадий бесшумно заглянул в комнату Светлова. Тот действительно спал.
Кулешов увидел на столе графин с водой.
– Очень пить хочется, – шепнул он мне, – осторожно налью стакан, и пойдем.
Подойдя на цыпочках к столу, он наклонил графин.
Светлов, услышав бульканье, открыл один глаз.
– Пить без меня? Негодяи!
– Миша, дорогой, – засмеялся Кулешов, – это всего лишь вода.
– Кто этот трезвенник, который будит меня из-за презренной воды? Господи, Аркадий! Здравствуй, тезка моего отца!
– С приездом! Извини, я разбудил тебя.
– Какой может быть сон в присутствии белорусского классика!
…Потом был вечер у костров, долгие разговоры, стихи.
Утром Светлов стоял у дома и что-то записывал. Второй раз за поездку я увидел в его руках блокнот. Он оторвался от своего занятия.
– Кто-то, кажется, Кулешов, рассказал мне вчера вечером, что Якуб Колас перед своим домом в Минске не стал разбивать цветник, а посеял рожь. Посреди города. Если бы Колас не написал в жизни ни строки, а сделал только это, он имел бы право называться поэтом. Вы подумайте, не розы, не левкои какие-нибудь, а белорусское жито!
И он снова углубился в свой блокнот. Что он записывал? Может быть, рассказ о Коласе. А может быть, строчки, которые я нашел впоследствии в его стихах, напечатанных уже посмертно:
Старик какой-то вышел на крыльцо,
Под бременем годов своих шатаясь,
И, как официальное лицо,
Стоит на белорусской крыше аист…
По возвращении в Минск нас пригласили днем в Союз писателей Белоруссии. Все собрались у подъезда гостиницы, чтобы отправиться туда. Время было идти. Светлов долго не спускался.
Я вернулся за ним, чтобы остальные не ждали нас: я знаю дорогу, и мы со Светловым придем следом.
Когда я поднялся к нему в номер, оказалось, что Михаила Аркадьевича атаковали юные почитатели его поэзии.
Светлов только собрался побриться перед уходом. Включил электробритву, которую одолжил у кого-то из попутчиков (свои бритвенные принадлежности он, конечно, посеял в дороге).
Тут-то и настигли его ребята из школьного литкружка, напористые старшеклассники. Они уже однажды прорвались к Светлову в день открытия Недели. И Михаил Аркадьевич клятвенно обещал им, что, вернувшись в Минск из поездки по Белоруссии, встретится с ними.
Теперь они пришли требовать исполнения обещанного.
И вот он стоял посреди номера, окруженный нежданными посетителями, держа в руке электробритву.
Боже мой, все было точь-в-точь как в киевском «Континентале» тридцать лет назад, когда я увидел его впервые в жизни! Мы вот так же вторглись к нему. Только тогда у него в руках была плохонькая самобрейка.
При вспышке этого воспоминания я пристально взглянул на Светлова. Он, в сущности, не слишком изменился. Такой же худой, невесомый. Пожалуй, ощущение легкости, почти бесплотности, с годами только усилилось. Сутулился он и тогда. Волосы того же цвета, седины почти нет. Разве что несколько поредели.
В номере было человек десять ребят. Кто-то порывался читать стихи.
– Литературную консультацию придется отменить. Меня ждут в Союзе писателей. Видите, за мной уже пришли,– решительно сказал Светлов.
– Но ведь вы обещали, помните? Вы же завтра уезжаете в Москву… Писатели с вами всегда встретятся. А мы…
Светлов посмотрел на часы, потом на меня.
– Ладно,– вздохнул он,– на все про все – десять минут. Стихи слушать все-таки не будем. А если есть вопросы… На пять вопросов отвечу. И то за счет бритья. Договорились? Только не спрашивайте, как я написал «Гренаду».
– Ой, Михаил Аркадьевич! -умоляюще воскликнула коротко остриженная девчонка в очках.– Именно об этом мы и хотели спросить. Очень просим… Ну, пожалуйста!
– Но это так же трудно, как ответить на вопрос, как Гомер написал «Илиаду». Нет, я не сравниваю себя с Гомером. Просто «Гренада» – такая же древность. Ну ладно. Попробую, все равно от вас не отделаешься. Могу сказать только одно: в отличие от Гомера, я считал себя пролетарским поэтом, хотя официально таковым не числился. Существовало в двадцатые годы такое звание. Между прочим, я был абсолютно пролетарским поэтом. В прямом смысле этого слова. Не имел ни гроша в кармане. Чтобы поправить свои дела, я сел за письменный стол. Натощак. Получилась «Гренада». Стихи отнес в «Комсомолку». Почему именно туда? Там редактировал «Литературную страницу» мой друг Иосиф Уткин. Устраивает вас такой ответ?
Ответ явно шутливый, но ребятам он нравится.
Следующий вопрос:
– А правда ли, что вы были в Испании во время гражданской войны и читали «Гренаду» бойцам интернациональных бригад?
– Нет, это выдумка. Но «Гренада» была переведена на испанский, и ее читали в республиканских частях. Я видел номер мадридской газеты, где было сказано, что эти стихи написал участник гражданской войны, донской казак Михаил Светлов. Очевидно, меня спутали с Шолоховым.
Третий вопрос:
– Как вы относитесь к Евтушенко?
– Я желаю ему счастья. Он очень талантлив. У него чрезвычайно развито чувство времени. Правда, иногда он рифмует «кооператив» с «коровой». Но это не от слабости. От оригинальничанья. Рифмовать он умеет, дай бог!
– Вы против корневой рифмы? – Долговязый малый, задавший вопрос, настроился запальчиво.
– Нет, отчего же? – улыбнулся Светлов.– Кроме того, против я или за, не имеет значения. Корневую рифму придумали не в Литературном институте. Ее изобрел народ. А вообще, хотите, я скажу всю правду? Не в рифме дело. Важно, чтобы, прочитав стихотворение, вы стали чище, выше, лучше. А какая там рифма – точная, глагольная, ассонансная, корневая,– ей-богу, дело десятое!
– Что вы советуете начинающим поэтам?
– Не советую долго засиживаться в мальчиках. Мое поколение взрослело быстро. Этого желаю и вам. Но все же не надо и в старички записываться раньше срока. Образно говоря, вы еще только принимаетесь за первое блюдо. А я уже доедаю третье. И, знаете, компот не самое вкусное в этом обеде. Ну вот, по-моему, я честно ответил на пять вопросов.
– Михаил Аркадьевич, простите, ради бога, еще одну минуточку! Самое последнее! Скажите: в какой семье вы родились и воспитывались? Во всех ваших автобиографиях вы пишете об этом вскользь и шутливо…– снова прорвалась вперед все та же девочка-очкарик, задавшая самый первый вопрос.
– Эту серьезную женщину заинтересовало мое социальное происхождение.– Светлов пожал плечами.– Вопрос, достойный отдела кадров. Ну хорошо, сверх программы я удовлетворяю ваше любопытство. Отвечаю всерьез. Мой отец был крепостным у Шолом-Алейхема.
Взрывом хохота закончилась эта маленькая встреча с неистовыми почитателями.
Светлов вздохнул.
– Как видите, иду к своим коллегам писателям с опозданием и в небритом виде. Я все свалю на вас. А что мне еще остается делать?
Поездка подошла к концу.
Но мне не хочется расставаться с Белоруссией и Светловым. Тем более что под занавес я приберег примечательные подробности, относящиеся к самому необычайному из тамошних выступлений Михаила Аркадьевича– встрече с читателями в районном центре Глубокое.
КАК В ДЕВЯТНАДЦАТОМ
В Глубокое мы приехали под вечер. Городок был уютный, ухоженный, с опрятными, тихими улицами. Здешнее озеро тоже называлось Глубокое, и с ним была связана какая-то легенда, восходящая к эпохе императрицы Екатерины.
Но осматривать город и слушать краеведческие предания времени, увы, не было. Мы почти сразу же по приезде отправились в местный клуб. Нам предстояло, если не ошибаюсь, уже третье выступление за день.
…Скромный зал клуба был празднично украшен, увешан приветственными транспарантами, битком набит слушателями, которые тоже принарядились для такого случая. Люди приехали даже из окрестных колхозов.
Светлов выглядел усталым. Он попросил Бровку:
– Петрусь! Снизойди к моей старости. Я просто посижу в президиуме. Мне трудно сегодня читать.
– Ну как же так! Приехал Светлов – и вдруг не выступит…
– Поверь, пороху нет,– вздохнул Михаил Аркадьевич.
– Ну, дорогой,– развел руками Бровка,– если ты плохо себя чувствуешь, о чем разговор? Передохни. Жаль, но что поделаешь. Объясним, поймут. Белорусы – люди чуткие.
Но вот вечер начался. Даже в очень подготовленной аудитории порой не сразу удается наладить контакт с залом. А здесь, в районном клубе, где, казалось бы, собралась публика не слишком искушенная, с первых же минут стало ясно: встреча удалась. Каждое слово, будь то стихи или проза, воспринималось так благодарно, с такой ответной настроенностью, что забывалась усталость, не замечалась духота, постепенно накапливавшаяся в зале.
И Светлов решил выступить.
Он вышел на трибуну, надел очки, раскрыл книжку.
В это время крохотная девчушка, лет двух, соскользнув с колен матери, покачиваясь, пошла через проход к сцене.
– Это что за старая большевичка тут ходит? – добродушно спросил Светлов.
Зал весело загудел, смущенная мать усадила ребенка к себе на колени.
Светлов снял очки, закрыл книжку и улыбнулся.
– Ну вот что я вам скажу, дорогие. Я сидел здесь, глядел на вас, на это помещение и думал: почему мне так знаком этот клуб? И почему я волнуюсь так, как будто попал к родным, которых давно не видел? А я ведь, признаться, никогда в жизни не был ни у вас в Глубоком, ни в этом здании. И вот сейчас я наконец понял, в чем дело. Все это,– он обвел зал руками,– напоминает мне комсомольский клуб девятнадцатого года, трибуну моей юности, с которой я впервые читал стихи. Я вот так же стоял и думал: а что же мне прочесть моим друзьям? И вдруг поднялся один парень. Он спросил: «Мишка, а ты можешь тут же, с ходу, сочинить стихи на заданную тему?» – «Не знаю,– сказал я,– могу попробовать». Стали мне называть темы. А другой малый даже стал мне диктовать слова, к которым я должен подобрать рифмы… Чудак, он думал, что самое трудное в поэзии именно это. Я сказал: «Ребята, принимаю ваши условия. Попообую сочинить то, что вы просите». И что вы думаете? Ушел за кулисы и написал. Даже с заказанными рифмами. Вернулся на сцену, а зал ждет и кричит: «Мишка, давай!», «Мишка, давай!» И знаете, стихи понравились. Был даже некоторый успех. Так вот, если ваш клуб так похож на тот, о котором я рассказал, почему бы нам не попытаться устроить то же самое? Вам будет занятно, а я, может быть, на этом деле хоть немного помолодею. Как вы считаете?
В зале раздались дружные аплодисменты. И сразу где-то справа поднялась рука. Со своего места привстала девочка лет четырнадцати. Она отбросила назад короткую косичку, покраснела и сказала, запинаясь:
– Товарищ Светлов, можно предложить тему?
– Як твоим услугам.
– Мне кажется, всем будет приятно, если вы посвятите стихотворение нашему районному центру Глубокое.
– Согласны? – спросил Светлов, обращаясь к публике.
Единодушные рукоплескания послышались в ответ.
– Принято,– сказал Светлов и повернулся к девочке: – Ну, а какой бы ты предложила стихотворный размер?
– Хорей,– уверенно ответила она.
– Понимаешь, какая штука, дорогая моя,– развел руками Михаил Аркадьевич,– я очень давно это проходил в школе. Может быть, ты напомнишь мне, что такое хорей?
Зал снова оживился, поняв его игру.
Но девочка ответила совершенно серьезно;
– Ну вот классический пример хорея: «Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна…»
– Спасибо. Понял. Если ты такая образованная, может быть, у тебя, несмотря на каникулы, найдется еще и листок из школьной тетрадки?
– Найдем,– откликнулось сразу несколько голосов, и отовсюду протянулись руки с листками, с блокнотами, с записными книжками, явно приготовленными для автографа.
Но Светлов, наклонившись, взял тетрадку у подбежавшей к сцене девочки – нашлась у нее тетрадка! – а остальным сказал:
– Все-таки она заказчица. Ну вот. Ваши условия мною приняты. А теперь выслушайте мои. Сейчас будут продолжаться выступления. А я пойду за сцену писать. Только уговоримся, когда я выйду, вы все кричите: «Мишка, давай!» Пусть уж все будет как в девятнадцатом году, когда я был молодым. Ты не возражаешь, Петрусь,– спросил он Бровку,– а то, может быть, я нарушаю твои права гостеприимного хозяина и самовольно регламентирую порядок вечера?
– Мишка, давай! – ответил Бровка.
Светлов удалился, провожаемый гулом веселых напутствий. Вечер продолжался. А после антракта на просцениуме снова появился Михаил Аркадьевич. Он, как дирижер, вскинул руки, и зал дружно стал скандировать:
– Миш-ка, да-вай!
И снова:
– Миш-ка, да-вай!
Вместе со всеми скандировали писатели и руководители района, школьница, предложившая тему, и мать той девчушки, что раньше бродила по проходу, а теперь с любопытством взирала на сцену.
– Миш-ка, да-вай!
Светлов опустил руки. Зал замер. И Михаил Аркадьевич начал читать:
Я в Глубоком сроду не был,
Этим шляхом не шагал.
Белорусским этим небом
Я впервые задышал.
Я клянусь при этих звездах
Вам в кругу моих родных –
Будет в легких биться воздух
Комсомольских лет моих.
Куда девались недомогание и усталость, мучившие его в начале вечера? Казалось, он и впрямь сбросил с плеч нелегкую ношу возраста и снова стал днепропетровским пареньком, впервые вышедшим на клубные подмостки.
Я себя в пути далеком
Буду чувствовать легко,
На любой горе высоко
И в Глубоком глубоко.
Что я вижу в человеке?
Он мне близок, он родня.
Я поэт! Я ваш навеки!
Обнимите же меня.
Думаю, что пойми собравшиеся последнюю строчку буквально, Светлов не скоро вырвался бы из дружеских объятий. На глазах у людей совершилось чудо – возникли стихи об их родных местах. И сделал это не кто-нибудь, а сам Светлов. И зал щедро и долго благодарил его, как доброго волшебника.
Перед тем, как сойти с подмостков, Светлов подозвал хозяйку тетрадки. Теперь на одном из листков были его стихи.
– Возьми, девочка, на память.
Его окружили. Какой-то парень умолял:
– Впишите мне в блокнот хотя бы одно четверостишье из «Гренады».
– А мне что-нибудь лирическое…
– А у меня хоть просто распишитесь.
Глядя на это, я вдруг вспомнил сцену из светловской пьесы «Двадцать лет спустя».
В комсомольском клубе девятнадцатого года, в бывшем барском особняке, поэт Костя по прозвищу Налево читает стихи:
Я жду приказания штаба,
Когда в перекрестном огне
Оружие выдадут храбрым
И в первую очередь – мне!..
– Как жаль, что я не умею писать стихи,– вздыхает Валя, вчерашняя гимназистка, выросшая на Старо– Дворянской улице, но пришедшая в комсомол.
– А я вам могу дать свои стихи. А вы их читайте, как свои.
– А нам, значит, ничего? Все Вале? – спрашивает Яков.
– Почему? Я вам могу каждому раздать по стихотворению,– отвечает Налево.– Хотите?
И Налево вынимает тетрадь и каждому дарит стихи. «Тебе, Сашка, самое феодальное. Ты любишь про рыцарей и баронов». Якову: «Тебе самое серьезное». Тосе: «Тебе самое любовное…» «А тебе, Моисей, самое-самое грустное стихотворение…»
Вот что почудилось мне, когда Светлов в августе шестьдесят первого в районном клубе, напомнившем ему комсомольскую юность, раздавал парням и девушкам стихи и автографы.
…Через несколько лет, уже после смерти Михаила Аркадьевича, я прочитал в «Литературной газете» отрывочные записи разных лет, найденные в его рабочем столе. И среди них абзац, в котором Светлов пишет о своем первом публичном выступлении в девятнадцатом году. Этим строчкам я улыбнулся, как старым знакомым. Вот они:
«…Я, растерявшись, начал читать самому себе неслышным шепотом. И вдруг я слышу подбодряющие возгласы: «Мишка! Давай!» Я почувствовал себя в народе и прокричал концовку так, как это не может сделать тысячная толпа».
Так оно было и в Глубоком. В начале вечера, усталый, увы, уже немолодой, он был уверен, что не сможет выступить, что не хватит сил прочитать стихи даже неслышным шепотом. И вдруг он ошутил любовь аудитории, почувствовал себя в народе, а потом услышал ободряющее: «Мишка, давай!» – и, как тогда, когда ему было шестнадцать, смог сказать свое слово во весь голос, так, как это не может сделать тысячная толпа.
ВОСПИТАНИЕ УЛЫБКОЙ
Когда собрание сочинений Светлова станет достоянием читателя, в одном из томов, надо полагать, будут представлены его афоризмы, каламбуры, притчи, парадоксы.
В памяти каждого, кто общался с ним, сохранилось множество шутливых светловских сентенций, абсолютно неповторимых, как все, что исходило от этого человека.
Такая «Светловиана» сейчас собирается, кое-что уже опубликовано. Это неотъемлемая часть его наследия.
«…Я глубоко убежден, что первый и главный помощник воспитателя – юмор»,– писал Светлов в предисловии к своей книжке, изданной в библиотечке журнала «Крокодил».
Дальше он развивал свою мысль так:
«Когда я говорю о воспитании юмором, я вовсе не имею в виду острословие или анекдотики, я говорю о юморе с подтекстом…»
Об этих словах Михаила Аркадьевича не следует забывать.
Порой люди, лично Светлова не знавшие, поверив бытующим легендам, представляют его себе этаким безудержным шутником, развлекающим публику по всякому поводу, скорее похожим на популярного конферансье, чем на поэта.
Самого Светлова всегда коробило, когда он чувствовал с чьей-нибудь стороны именно такое отношение.
Однажды мы разговаривали с ним, случайно встретившись на улице. Какой-то знакомый Светлова, проходя мимо, крикнул на ходу:
– Мишенька, мне вчера передали твой каламбур – науходоносор. Ну, полный блеск!
И с поднятым кверху большим пальцем он проследовал дальше.
– Это не мой каламбур, – сказал Светлов ему вдогонку и сразу нахмурился.
Помолчав, он огорченно заметил:
– Дело плохо. Под старость я превратился в нечто среднее между Ходжой Насреддином и нашим клубным парикмахером Маргулисом. Им приписывают чужие остроты. Мне тоже…
Когда думаешь о светловском юморе, далеко не всегда веселом, он сочетается в памяти не с громовым хохотом, а с тихим смехом. А еще вернее – с улыбкой, веселой или печальной, безобидной или сугубо иронической.
Шутливые свои замечания Светлов ронял не так уж часто, причем как бы походя – в беседе с друзьями, в редакционном кабинете, на литературном вечере. Случалось, он адресовал эти маленькие шедевры определенным людям и явлениям.
Я отнюдь не стремлюсь уподобиться тем доброхотам, которые пересказывают широко известные сентенции Светлова, изображая себя при этом непосредственными свидетелями их возникновения.
Просто я хочу вспомнить несколько случаев, сравнительно малоизвестных, когда улыбка Светлова не столько веселила, сколько воспитывала, когда юмор его имел свой особый подтекст.
…Шел вечер в Центральном Доме литераторов накануне Дня поэзии.
В афише числился один из популярных молодых поэтов. Он опаздывал, и какая-то часть аудитории, пришедшая главным образом ради него, посылала все время записки в президиум – почему нет их любимца?
А он вообще предпочитал появляться с опозданием. Взял себе за правило выходить на эстраду посреди вечера, отдельно от всех, чтобы публика, предварительно поволновавшись, бурно выражала свою радость – все же прибыл!
Выступление между тем давно началось. Дошла очередь до Светлова. Был он не очень в ударе,– может быть, плохо себя чувствовал.
– Случается такое,– объяснял он потом,– как говорят шоферы, «искра пропала». И с этим ничего не поделаешь.
Точно чувствующий реакцию зала, он не ждал в тот вечер особых рукоплесканий. Ну что ж, не задалось – бог с ним… Он вообще не гнался за эстрадными победами.
И вдруг, когда он кончил читать стихотворение, в зале возник непонятный гул, аплодисменты, поначалу просто одобрительные, стали, как это принято писать в стенограммах, бурными.
Светлов сперва даже растерялся, но, скосив глаза в сторону президиума, все понял.
Дело в том, что из-за кулис, используя паузу между стихами, вышел и занял место за столом тот самый модный. И весь грохот относился главным образом к его появлению.
Михаил Аркадьевич сделал вид, что ничего этого не заметил. Он выждал, когда зал начал успокаиваться, лукаво прищурился и сказал: