Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Откуда у него это терпение? У него же такой не боевой, не мужественный вид.
Вдруг он начинает вспоминать:
– В школе один мальчик произнес не вполне приличное слово, название дурной болезни. Я не знал, что это значит, и переспросил. В этот момент в класс вошел учитель. Он решил, что я нарочно так ругаюсь, и выгнал меня из школы. Я шел, чуть не плакал, мне казалось– теперь все кончено. И вдруг я подумал: «Ну и что? Ну, выгнали. Ничего. Подумаешь». Я не сказал себе ничего особенного, но стало легко на душе. И с тех пор, что бы со мной ни случилось, как бы плохо ни было, я вспоминаю этот случай и говорю себе: «Ну и что? Ну и ничего».
Я спросил:
– А когда вы придумали псевдоним «Светлов»?
– В тысяча девятьсот девятнадцатом году. Кажется, мне придумал отец. Был такой редактор «Нивы» Светлов. Отец и предложил мне взять эту фамилию. Я к тому времени уже напечатал несколько плохих стихотворений в екатеринославских газетах. Помню, на первый гонорар я купил себе большую белую булку. И был счастлив…
Я говорю, что надо будет разыскать его первые стихи.
– Зачем?
Он действительно этого не понимает. У него никогда не было никакого «архива». Когда я попросил у него
материалы для работы о нем – черновики, вырезки, фото ;-оказалось, что у него вообще ничего нет. Довольно редкий случай среди писателей, которые, как правило, не страдают невниманием к собственному творчеству.
Вспоминаются строки Пастернака:
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Июль. Снова каждый раз, приезжая в больницу, я поражаюсь его виду, испытываю встряску – как от неожиданной ступеньки.
Его мучают боли. Он пытается читать. Прочел книжечку Новеллы Матвеевой в серии «Молодой гвардии» и очень хвалит.
Однажды он взял в руки бутылку боржома и тихо сказал:
– Вот и я скоро… Как эта бутылка.
Я ничего не понимаю.
– А вы прочитайте.
И он показывает на этикетку, где написано: «Хранить в холодном, темном месте в лежачем положении».
21 июля вечером объявлена радиопередача о Светлове. Это не первая передача о нем, но, пожалуй, первая, которая его волнует: он несколько раз спрашивает, сколько времени осталось, боится пропустить. Я его не узнаю. Он, всегда равнодушный к отзывам, рецензиям, передачам, теперь вдруг так заинтересован. Будь он здоров, он, наверное, и слушать-то эту передачу не стал, а теперь вот лежит с наушниками, ждет, когда кончится музыка и начнут читать его стихи.
Их исполняет артист Юлиан Козловский. Светлов слушает внимательно. Я выхожу в вестибюль, к приемничку. Потом он спросит, кто еще слушал, как понравилось.
Теперь, в последние месяцы жизни, для него обрело ценность то, чем он раньше так мало дорожил,– признание.
После передачи пришла медсестра. Она со Светловым на «ты».
– Ну, Аркадьич, молодец. Очень мне понравилось…
Когда я как-то рассказал Михаилу Аркадьевичу, что отмечал одно радостное для меня событие с сотрудниками бухгалтерии, секретариата, в общем с «неначальством», он кивнул и сказал: «С ними лучше. С извозчиками совсем хорошо».
Он тянется к людям невысокопоставленным, в ненаигранно дружеских отношениях с нянечками, уборщицами, вахтерами.
Болезни ведут на него комбинированную атаку. Ни минуты передышки. Все время что-нибудь новое. Теперь из-за антибиотиков во рту такое воспаление, что почти ничего нельзя есть – кислого, соленого, твердого. А сладкого он не хочет.
И только когда вкалывают пантопон (он его ласково зовет «пантопонушко»), он блаженствует. В такие минуты, в затишье, он как-то светлеет, становится веселей, общительней.
А потом вдруг его заволакивает какое-то облако, он выпадает из разговора, уходит в себя, становится совсем безучастным.
Один раз пришел его проведать поэт – он был навеселе. Поэт выпил рюмочку водки и расплескал на тумбочку. Когда он ушел, Нина Александровна вытерла пролитую водку бумажной салфеткой и спросила, куда выбросить пропитанную водкой бумажку.
Светлов тихо отозвался:
– Надо дать ему пожевать.
Его сын стал поправлять простыню, приподнял его и шутя сказал: «Сделай мостик». Светлов с трудом приподнялся и вдруг скомандовал себе, как партерному акробату:
– Аб!
Говорят: в здоровом теле здоровый дух. А в этом нездоровом, худом, больном, гибнущем теле – какое сильное обаяние, сколько самого себя, Светлова.
На тумбочке лежит книжка «Поэзия рабочего удара». Светлов говорит об авторе – Алексее Гастеве: это не просто поэт, это явление.
Я рассказываю о вдовах пролетарских поэтов – Гастева, Филипченко и Кириллова, о вдове Мазнина. Они так преданны памяти своих мужей, что сумели, вопреки всему, остаться не вдовами, а женами погибших му
жей. Продолжают жить памятью о них, собирать их стихи, разыскивать материалы в архивах, в забытых изданиях. Светлову это очень нравится. Его вообще радует всякое подтверждение человечности.
Выслушав мой рассказ о «пролетарских вдовах», он неожиданно спрашивает:
– А знаете, какая разница между современным веком и прошлым? Тогда писали письма, переписка была формой человеческого общения, это были письменные беседы, разговоры. А теперь часто пишут открытые письма, чтобы публично показать, что у адресата такие-то ошибки. Это не общение.
Разговор зашел о воспоминаниях Антала Гидаша – о Фадееве («Юность», 1964, № 7). Когда их стали хвалить: как, мол, они здорово написаны,– Михаил Аркадьевич кивнул и сказал только:
– Просто.
Но очень одобрительно.
Август. Светлов просит меня получить для него деньги по доверенности в Гослитиздате. В издательстве я только начинаю говорить, зачем пришел, как все дружно кричат:
– Знаем, знаем! Передайте ему привет!
Сколько добрых пожеланий, напутствий, ободрений я везу ему. В коридоре Гослитиздата кто-то отводит меня в сторону:
– Михаил Аркадьевич вряд ли обо мне помнит, но вы все равно передайте…
Величественная дама:
– Пожалуйста, привет от меня. Скажите, кланяется Валя…
Мне трудно связать воедино «Валю» и эту монументальную, строгую женщину. Как Светлов для очень многих «Миша», так и самые солидные люди с ним – просто Вали, Тани, Коли.
Светлов встречает мое появление в палате тихим шутливым восклицанием:
– А-а, пришел все-таки…
(То есть не убежал с деньгами.)
И тут же он начинает раздавать: надо помочь приятелю сына-он строит квартиру, уборщице – ей за что-то срочно платить, а у нее нет денег.
Когда все посетители уходят, он вдруг меня спрашивает:
– Только честно: вам нужны деньги?
И успокаивается только тогда, когда я ему обещаю, что, если будет нужно, я ему тут же доложу.
Замечаю у него на кровати газету – я ее прочел еще утром – с интервью, взятым у Светлова. Автор заметки пишет о Михаиле Аркадьевиче как его старый закадычный друг. Осторожно спрашиваю Светлова: читал ли он газету? Его лицо как-то болезненно передергивается, и он спрашивает:
– Вы не знаете, кто он такой?
Оказывается, Светлов не может вспомнить, когда он встречался с «закадычным другом». Потом вспоминает и тихо возмущается:
– Я же его просил не печатать того, что я рассказал. Как же он теперь мне в глаза посмотрит? И потом он же не понимает главного – что такое интонация. Я, например, скажу: «Вот мой сын – разбойник». А он напишет: «Светлов считает своего сына разбойником».
Михаил Аркадьевич уже забыл об интервью и рассуждает об интонации в поэзии. Ученый употребляет слова в прямом значении. А в поэзии, как в живой речи, все решает интонация. Она может очень далеко отлетать от непосредственного смысла. В науке слова идут ровным шагом, в стихах – разбегаются, скользят, взлетают, становятся на голову.
20 сентября 1964 года. Я уезжаю и пришел с ним проститься. Лицо его, измученное болезнью, страданиями, безнадежностью состояния, вдруг напомнило лицо Дон-Кихота.
Человек, умирая, переходит границу жизни и смерти. Но Светлову выпал страшный удел: долго жить на самой этой границе. Как камень, сорвавшийся с крыши, который не падает, а непонятно как, вопреки всему, парит в воздухе.
На тумбочке бутылка с жидкостью «НРВ». Это какой-то нефтяной раствор – последняя надежда Светлова.
Он показывает на бутылку:
– Дело пахнет керосином.
Его сын поселился в палате – не отходит от него ни на минуту. Нина Александровна ухаживает за ним с какой-то фантастической самоотверженностью.
В соседней палате не так давно умер писатель Василий Гроссман – Светлову этого не говорят.
Он как-то сказал невесело:
– Мы с ним – два богатыря.
Я подхожу к Михаилу Аркадьевичу, беру его тонкую, слабую, почти неодушевленную руку. Он спрашивает совсем неразборчиво:
– На сколько вы едете?
– На три недели.
И вдруг его лицо исказилось, как будто он беззвучно заплакал:
– За эти три недели все должно решиться.
И посмотрел на бутылку с «НРБ» с какой-то безнадежной надеждой.
Ему оставалось жить восемь дней.
На следующий день после его смерти – он умер 28 сентября 1964 года – я прочел в «Литературной газете» среди других траурных откликов строки Андрея Вознесенского:
«Да, конечно, остаются стихи и песни, монументы остаются, но невосстановима потеря человека – этого.
«Миша» – называли его все.
Он весь как-то духовен был, антителесен, будто это душа усмехалась и курила, сидела с нами, печалилась, была внимательна…
И что писать слова? Человека не стало, души…»
А спустя еще несколько времени я открыл записную книжку Светлова в ЦГАЛИ, и первое, что мне бросилось в глаза,– его запись:
«И вот я умер. Чем бы мне заняться?»
СВЕТЛОВ РАБОТАЕТ
Меня всегда интересовало: как он пишет?
Расспрашивать его самого об этом – безнадежное занятие. Вот уж кто не испытывал никакого наслаждения от рассказов о самом себе. Тем более он не любил традиционно писательских ответов на вопросы типа: над чем вы трудитесь? как вы работаете? каков ваш метод, способ? -и т. п.
Однажды мне посчастливилось.
В 1960 году я пришел к Михаилу Аркадьевичу попросить какие-нибудь материалы для статьи о нем, которую писал для журнала. (Конечно же у него не оказалось не только черновиков, но даже хорошего фотопортрета.)
У Светлова сидела режиссер Маргарита Александровна Микаэлян. Она пришла чуть раньше меня – уговорить его написать одноактную пьесу для детей. У нее уже была одна пьеса – Джанни Родари, другую писал Юрий Сотник, третью должен написать Светлов.
– Обязательно вы, Михаил Аркадьевич. Только вы! Получится прекрасный детский спектакль из трех одноактных пьес.
Светлов не проявлял к этому предложению особенного интереса. Он отговаривался, но М. А. Микаэлян нажимала на него решительно. В ее голосе звучало что-то фатально-неотвратимое.
Тогда Светлов неожиданно заявил:
– Один я писать не буду. А соглашусь только в том случае, если со мной будет работать вот он.
И показал на меня.
Видно было, что он произнес первое, что пришло в этот миг ему на ум, но потом он уже стал доказывать, что без меня он не хочет, не будет и т. д.
Я, конечно, стал отговариваться – пьес я никогда не писал, ни для взрослых, ни для детей.
– Тем лучше! Меньше будет штампов.
М. Микаэлян не проявила, естественно, никакого энтузиазма и говорила, пожимая плечами:
– Не знаю, Михаил Аркадьевич, вам виднее, конечно, но я даже не понимаю…
Светлов был непреклонен, и она сказала мне:
– Ну, соглашайтесь. Что теперь делать? Раз уж так получилось.
Так я стал соавтором Михаила Светлова. В первое время я был настолько подавлен несоизмеримостью наших имен, что вообще не мог ничего путного сказать. Но так легко, просто, весело было со Светловым, что я втянулся и стал работать у него «на подхвате».
Он рассказал о своем замысле.
– У одной девочки – Нины – уезжают родители.
Ее не с кем оставить, и они дают телеграммы тетям, чтобы кто-нибудь приехал пожить у них в квартире на время их отъезда. И вот Нина ждет, волнуется, гадает, кто приедет, потом не то засыпает, не то ей мерещится: одна за другой приезжают тети. Семь нянек, одна за другой. У каждой свой метод воспитания. И все они хотят делать все за нее.
В пьесе было то зерно, из которого вырастает драматургия Светлова: сказочное полусмещение, фантастический сдвиг, сон и явь, выдумка и реальность.
Мы начали работать. Маргарита Александровна была, в сущности, третьим соавтором, Она с присущей ей энергией заставляла работать, энергично и воодушевленно участвовала в обсуждении всех эпизодов.
Каждый день, а то и через день-два собирались в кабинете Светлова в проезде Художественного театра.
Светлов был обаятельнейшим хозяином – он не «принимал» вас, не заставлял вас чувствовать себя гостем, но как бы давал гостю равные права с хозяином.
Маргарита Александровна говорила:
– Сегодня у нас такая задача: мы должны продумать линию сюжета.
Михаил Аркадьевич вздыхал:
– Когда так формулируют задачу, мне уже не хочется думать. Давайте ничего заранее не определять. Будем просто думать и разговаривать, и что-нибудь из этого получится.
М. Микаэлян соглашалась – она очень скоро убедилась, что Светлову нельзя подсказывать, нельзя его направлять, держать на короткой веревочке.
Как ни дуй на парус – нужен ветер, чтобы он распрямился. А «ветер» возникал в свободном обмене предложениями, сюжетными ходами, в разговоре.
М. Микаэлян давала нам «домашние задания» – написать по такому-то эпизоду. К счастью, у меня сохранились листки, которые писал, печатая на старенькой машинке с подслеповатым шрифтом, Михаил Аркадьевич.
Вот его начало пьесы. Нина говорит, обращаясь к зрителю:
«Мальчики и девочки! Или еще лучше-как я недавно прочла в одной книжке – леди и джентльмены! Если бы вы только знали, как я сегодня счастлива! Как счастлива! А знаете ли вы, леди и джентльмены, что такое счастье? Счастье – это то чувство, которое я сейчас испытываю. Потому, что я осталась совсем одна и ни перед кем ни за что не отвечаю. Дело в том, что мои родители уехали в туристский поход, поручили меня моим семи теткам, обзвонили их, послали телеграммы, но ни одна из моих теток не явилась. Ну, скажите, разве Это не счастье – делать что хочешь! Что хочу! Что хочу! Что хочу! Ну, например… например… Вот возьму и разобью этот стакан… (Разбивает стакан.) И никто мне не указчик. Я потом скажу, что это кошка разбила… И никто ничего не узнает. И никто на меня не нафискалит. Потому что к тому времени, когда приедут мои родители, вы уже разойдетесь по домам. Так что некому будет. Как же это все-таки хорошо – ничего не делать! Взрослые тоже часто любят ничего не делать, только им это реже удается, потому что у них дети, а детей надо кормить. А мне что – я сама ребенок! И если, даст бог, и ни одна из моих тетек не приедет– я завтра целый день не буду ничего делать. А вы – хоть вы и не взрослые, а дети – наверно, заметили: прежде чем целый день ничего не делать, надо до этого хорошенько выспаться. Иначе внимание рассеивается и ты машинально берешься за какую-нибудь работу».
Когда он прочитывал нам вслух свое «домашнее задание» (предваряя словами: «Вот накропал, наверное, бред»), мы смеялись, а М. Микаэлян кричала: «Молодец!» Михаил Аркадьевич смотрел на нее, как-то недоуменно улыбаясь: вот, мол, странно, кто бы мог подумать, не знаешь, где найдешь.
Потом он написал монолог первой тети, которая появляется у Нины,– это «Навсесогласная», ужасно деликатная, как она сама о себе говорит, «интеллигентная женщина». Больше всего она боится помешать своей племяннице, хоть чем-нибудь ее побеспокоить. Сначала мы думали, что это будет этакая услужливая тетя, без своего мнения, разновидность «душечки». Но под пером Светлова возник совсем другой образ – мягкого, по-своему милого, душевно кроткого существа, которое боится «спугнуть» людей своим приходом. Она даже и не приходит к людям, а только снится.
«Ты себе не представляешь,– объясняет она Нине,– как эти частые посещения наяву мешают занятым людям! Вот, скажем, ты сидишь один и задумался, и вдруг – тук-тук-тук – входит женщина: «Здравствуйте, я ваша тетя». Если ты ребенок – тетя перебила твои мечты о будущем. Если ты взрослый – тетя замусорила твои воспоминания. Или ты работаешь, или ты готовишь уроки – приход кого бы то ни было нежелателен. Вот почему я предпочитаю являться во сне. А они – эти люди – отвечают мне черной неблагодарностью. Только я им ночью приснилась, а они меня днем встречают: «Что-то вас давно не видно, тетя Соня!» А я-то, глупая, так им старалась присниться! Это ж не всегда удается. Может быть, ты меня осуждаешь, девочка? Может быть, мне не надо вмешиваться в чужие сны? Так я прекращу…»
Эта тетя Соня-от слова «сон»; она все время переходит границу того, что есть и что снится. У нее тихий голос, какие звучат только в сновиденьях, но она не «фея», а именно тетя. Когда Нина просит ее явиться во сне Витьке, тетя Соня спрашивает, где он живет: «Даже сон должен иметь точный адрес. Без адреса ничего не бывает».
Работая со Светловым, я убеждался: его романтические образы не посылаются в никуда, не идут «до востребования», у них неожиданно точный адрес, но это не место назначения: потом они снова взлетают, мешаясь с выдумкой.
Мне было поручено «разрабатывать» характеры нескольких теток: «Турбовинтовой», наделенной бурным темпераментом, «Агусеньки», которая умеет только нянчиться и цацкаться, деловитейшей «Нудяги», традиционной культмассовички «Затейницы».
Я всегда волновался, читая вслух то, что написал дома, и как же бывало хорошо на душе, когда Михаил Аркадьевич вдруг поднимал голову, улыбался, как только он один умел, краешками глаз и говорил:
– Ни-чего…
У него это звучало как похвала.
Но приходилось слышать и другое: «Не-е», «Не очень», «Это можно было тоньше сделать».
Не забуду, как Михаил Аркадьевич читал нам с Маргаритой Александровной монолог Витьки – верного друга Нины.
Тетки не пускают его к ней, никак он не может пробраться, он в отчаянье, потому что чувствует,– с ней что-то неладное, раз она ничего не хочет делать. И тогда он пробирается к ней по телевизионному каналу.
Его лицо вдруг возникает на телеэкране.
«Витя. Ниночка! Здравствуй, Ниночка!
Это я, Витя. Я учусь с тобой в одной школе, и мы часто возвращаемся вместе. Это я, Витя! Тот самый Витя, который хотел подарить тебе дрессированную крысу, а ты отказалась, потому что не любишь крыс. И ты попросила дрессированного льва или тигра. Но их в магазине не продают. Это – я, Ниночка, я – Витя… Ты меня узнаешь?
Нина. Узнаю, Витенька, очень хорошо узнаю.
Витя. Ты меня слышишь, а я тебя не слышу, потому что я в телевизоре. Я к тебе рвался и в дверь и в окно, но меня не пускали. И я попросил одну знакомую волшебницу, и она сделала так, чтобы я мог повидаться с тобой через телевизор. Ты меня узнаешь? Это я – Витя.
Нина. Мне прямо плакать хочется, так я тебя
узнаю!
Витя. Я тебя не слышу. Это я – Витя. Тот самый Витя, который в далеком нашем детстве, когда ты болела свинкой, бегал в аптеку тебе за лекарством. Мне кажется, что ты и сейчас серьезно заболела и мне нужно бежать в аптеку, только я не знаю, за каким лекарством.
Нина (плачет). Не надо бежать в аптеку, Витенька, я уже выздоравливаю.
Витя. Я тебя не слышу. Но мне очень хочется что– нибудь для тебя сделать.
Нина. Для меня, но не за меня. Слышишь, Витенька? Для меня, но только не за меня. Слышишь?
Витя. Я тебя не слышу. Я в телевизоре…»
Может быть, я пристрастен и читатель гораздо спокойнее и сдержаннее отнесется к этому Витькиному мо нологу, Мне он кажется очень светловским. Здесь дос тигнута та тонкая смесь сказки и правды, выдумки I реальности, из которой создаются пьесы Светлова.
Если бы говорил реальный Витька, закадычный Нинин друг-приятель, он уж наверное не стал бы ей рассказывать, что он «тот самый Витя, который…». Но эт( говорит не он сам, как он есть, а его образ, видение, одновременно и сновиденье и телевйденье. И как это посветловски: проникать в дом через телевизор, но прр содействии волшебницы.
Казалось бы, что может быть более конкретно-сегодняшним, сугубо, так сказать, техническим, чем телевизор? Но у Светлова любое точно очерченное понятие словно отбрасывает дымчатую тень. В его воображении тают, как лед, реальные предметы, не становяс! бесплотными символами, аллегориями.
Вспомним начало стихотворения «Голоса» (1961), которое особенно долго обдумывалось Светловым:
Я за счастьем все время в погоне,
За дорогой дорога подряд.
Телевиденья быстрые кони
Бубенцами в эфире звенят.
Если бы Светлов не придумывал этого образа, он, наверное, никогда бы и нигде не возник. «Телевиденье» здесь и остается самим собой, и преображено: оно слилось с представлением о тройке, о песне, бубенцах. Это не простое телевиденье – «теле» здесь соединилось с неповторимым «виденьем» поэта.
Летом 1963 года, накануне семидесятилетия Маяковского, я обратился в редакцию «Литературной газеты» с предложением: напечатать серию статей и очерков разных авторов о поэте под названием «Маяковское путешествие», рассказать о его пути, о нем – вчерашнем, сегодняшнем, завтрашнем.
В общем, из этой затеи ничего особенного не получилось– несколько очерков под таким заглавием было напечатано, однако они были не слишком интересны и мало чем отличались от обычных статей.
Начать «Маяковское путешествие» решили просить Михаила Светлова. Его небольшая заметка оказалась йотом самой живой и талантливой.
1 июля 1963 года, в воскресенье, я позвонил ему, попросил разрешения приехать, сказав, в чем суть дела. Он говорит: «Приезжайте», но предупреждает, что не очень хорошо себя чувствует и вряд ли сможет что– нибудь сделать.
Приезжаю. У Михаила Аркадьевича, как всегда, все в условной форме: вообще-то можно было бы написать, но когда-нибудь, а не сейчас.
Я напоминаю, что до юбилейной даты, 19 июля, осталось не так много. Это не производит никакого впечатления. Михаил Аркадьевич трудно поддается на уговоры, подстегивания и призывы.
Он начинает раздумывать вслух: с чего бы он начал заметку, если бы писал. Маяковский родился на Кавказе…
Я:
– Может, так начать: солнце говорит горам:
«Знаете, кто родился?»
Он морщится:
– Нет, это не моя манера. У меня если солнце, оно обязательно должно сказать: «К чертовой бабушке». Солнце должно быть на земле.
Мне становится стыдно за мои банальные подсказки, и я умолкаю.
Михаил Аркадьевич:
– Может быть, лучше так. Что такое художник? Это человек, у которого потолок выше неба.
Я, записывая, спрашиваю:
– Потолок в кавычках?
– Нет, зачем! Кавычки – для идиотов.
Он садится в кресло – старое-старое, перевезенное в новую комнату на Аэропортовскую из проезда Художественного театра, – и объявляет:
– Знаете что? Я вам буду говорить все, что придет в голову, а вы записывайте. Потом посмотрим, что из этого получится.
Я устраиваюсь за письменным столом, и он начинает говорить, глядя куда-то поверх меня – как будто на тот самый потолок, что выше неба. Вот что я тогда записал слово в слово:
– Я могу жить без гор, без долин, без равнин. Но я не могу жить без людей. Черты милого русского мальчика или девочки напоминают мне всю землю. Я никогда не был за границей. Я был за границей только во время войны. Я видел пылающую Польшу и Германию. Мне казалось, что если не я, Берлин не был бы взят. Я никогда не был космополитом. Но я никогда не был бы настоящим советским человеком, если бы не любил всю землю. Я никогда не видел ни одну полинезийку, но убежден в том, что это моя родная сестра. И это идет не от моей разбросанности чувств…
Потом он вдруг говорит:
– Маяковский. Знаете, что это такое? Это нервная система Октября.
Я говорю, что это лучшее определение Маяковского, какое я слышал.
– Буря не может написать свою автобиографию. Не чернила ей нужны, а ливни, не восклицательные знаки, а…
Я, не выдержав, добавляю:
– Не восклицательные знаки, а удары грома.
Но ему не нравится. Слишком громко.
– Нет… Не восклицательные знаки, а – никаких знаков препинания! Ранний Маяковский мне удивительно дорог. А, черт, меня тянет на сентиментальность, а я ее боюсь как огня. Нет, лучше напишите так: когда мой читатель мне скажет: «Расскажите о себе», я отвечу: «Лучше я расскажу о нем».
Моей задачей было рассказать о молодом Маяковском. И я с грустью отмечаю… Нет, лучше так: я с грустью констатирую, что с этой задачей я не справился…
Я, быстро записывая, едва успеваю подумать, что это характерная поправка: рядом с «грустью» у Светлова должно стать не «отмечаю», звучащее почти нейтрально, а именно «констатирую» – слово, которое своей подчеркнутой сухостью как бы уравновешивает эту «грусть», окрашенную эмоционально.
На одном обсуждении он скажет: «Прозаизм – иногда волшебное слово».
Светлов смотрит на портрет Маяковского, висящий на стене над письменным столом,
– Человек не может жить без стены. Потому что на стене висят портреты Ленина, Чайковского, портреты моих погибших друзей. И поэтому – да здравствуют стены, которые нас не отделяют от мира. Стены, отделяющие от мира,– это тюрьма.
Обводит взглядом комнату и произносит последнюю фразу:
– Единственное, что у меня дома висит на стене,– портрет Маяковского. И поэтому мне кажется, что у моей комнаты нет стен.
ЕКАТЕРИНОСЛАВСКИЙ ДОМИК
Жизнь Светлова пролегла между двумя домиками – затерявшимся в зелени больничного сада одноэтажным корпусом и стареньким, на Гимнастической улице Екатеринослава, где он провел отроческие годы (примерно 1916-1922).
В сентябре 1965 года, спустя год после смерти Михаила Аркадьевича, я поехал на его родину, в бывший Екатеринослав, нынешний Днепропетровск.
Этот город можно было бы назвать маленьким Киевом– Днепр, зелень, холмы. Впрочем, в этом городке около миллиона жителей.
Перед отъездом я встретился с сестрой Светлова – Елизаветой Аркадьевной. Она сказала, что дом, где жила их семья, находится на Гимнастической улице, номера не помнит, назывался «домом Баранова» – по фамилии владельца. Напротив, наискосок от дома воинского начальника.
В Днепропетровске знакомлюсь с сотрудниками обкома комсомола и местной молодежной газеты «Прапор юности». Когда говорю, что хочу разыскать домик, где жил Светлов, это встречается с энтузиазмом.
Мне дают машину и фотографа В. Арсирия – снимки нужны для местного Музея комсомольской славы, где Светлову наряду с уроженцами города – Михаилом Голодным, Александром Ясным, Дмитрием Кедриным – отводится большой раздел.
Вместе со мной на поиски отправляется днепропетровский литературовед С. Шейнин, автор книги о Кедрине и подготовленной к печати работы о Голодном.
Решено начать поиски с визита к Михаилу Львовичу Сосновину. Это товарищ Светлова по Екатеринославскому, как оно тогда называлось, «высше-начальному» училищу, по одной из первых в стране комсомольских газет – «Грядущей смене», по молодежной коммуне (вроде той, что будет описана потом в первом действии «Двадцать лет спустя»).
Мы просим его поехать с нами на Гимнастическую улицу – помочь найти светловский домик. Но Михаил Львович плохо себя чувствует, поехать не может. Он рисует небольшой план, по которому мы отыщем дом. Вернее, даже не дом, а место во дворе, на котором он стоял.
Едем на Гимнастическую – теперь она улица Шмидта. Находим бывший дом воинского начальника – сейчас здесь районный военкомат. Пересекаем улицу наискосок. Входим во двор. Жильцы смотрят на нас с удивлением, особенно на фотографа, увешанного аппаратами. Начинаем расспрашивать старожилов. Никто не помнит, чтобы здесь жил поэт. Долго перечисляют фамилии всех, кто здесь проживал – с пропиской и без. Тогда я вспоминаю – «дом Барановых».
– Дом Барановых! – громко восклицает старая женщина, всплескивая руками.– Ха! Дом Барановых. Так вы бы сразу так и сказали – дом Барановых. Это же через дом от нас. Слушайте меня – идите туда, о! Шмидта, двадцать три, бывшая Гимнастическая, семь.
Входим во двор дома 23. Находим женщину в возрасте, который вполне нас устраивает: она может Светлова помнить.
– Скажите, пожалуйста, здесь жила семья поэта Светлова?
– Еще как жила! То есть что я говорю – жили ужасно. Вот здесь, перед вами, вот тут стоял маленький домик. Даже не домик, а просто развалюшка. Длинный такой, одноэтажный.
Перед местом, где был домик,– акация. Старое дерево, растущее как будто в два этажа. Видно, его раньше надломили, оно согнулось, а потом вытянулась свежая ветвь и стала стволом.
За сарайчиком здание кондитерской фабрики, старая кирпичная труба.
Рядом – довольно хилый двухэтажный дом с деревянными подпорками и хлипкой шатающейся лестницей; наверху появляется еще одна пожилая женщина, скептически смотрит на нас сверху вниз и спрашивает, что нам нужно. Мы объясняем, она молчит, потом громко, на весь дворик, вздыхает:
– Человек живет – его не ценят, а когда он умирает, начинают суетиться.– И скрывается в дверях.
Светлова при жизни ценили, но она права.
Фотограф В. Арсирий щелкает, снимает все, что только можно,– место, где стоял дом, жильцов, трубу, акацию.
Потом снова выходит скептическая женщина и кричит нам:
– Слушайте, если вы уж так интересуетесь, может быть, вы поможете, чтобы отремонтировали наш дом? Вы видите, в каком он состоянии?
Нам советуют пойти еще к одной женщине, которая здесь жила в те же годы, что и Светлов,– к Любови Яковлевне Владимирской. Ее дом неподалеку. Идем. Сначала она не понимает, что нам нужно. Потом:
– Ах, Светлов? Так это же поэт! Ну как он, жив– здоров?
– Он умер в прошлом году.
– Умер? Ай-яй-яй! Он умер?
Долгие вздохи искреннего сожаления. Потом вдруг:
– Ну, а если он умер, так что же вы его ищете?
– Нет, мы разыскиваем места, где он жил, людей, которые его помнят.
Выразительный взгляд: мне бы, мол, ваши заботы; потом она говорит:
– Ну хорошо. Я вам скажу – он был очень хороший мальчик, способный. И мать его, Рахиль Ильевна, была хорошая. Но как они нуждались! Вы знаете, я вам так скажу – он настоящий коммунист, из бедности вышел. Господи, до чего они были бедные, ой, какие бедные! Я помню, Мотя – его так звали мальчиком,он же всегда был оборванный, голодный 1*
[Закрыть]. И вот такие пышные черные волосы. А дом был старый, такой старый, что, когда они уехали в Москву, его сразу же снесли.
На следующий день я снова прихожу в светловский дворик, стою под акацией. В памяти звучат слова: «Ой, какие они были бедные!»
Светлов почти никогда не вспоминал об этом.
Против светловского дворика, немного направо,– райвоенкомат. Старожилы рассказали мне, что в первые годы Октября там записывались добровольцы в Красную Армию.
Когда в 1920 году Светлов решил вступить добровольцем-стрелком в 1-й Екатеринославский полк, ему не пришлось много блуждать – он просто пересек улицу.
У военкомата шумно – идет призыв. Вспомнилась речь Михаила Аркадьевича на его творческом вечере 27 октября 1963 года, в связи с шестидесятилетием. Он тогда сказал: «Моя биография – это разрушающийся дом, на месте которого будет построен новый…»
Может быть, ему припомнился тогда разрушающийся домик детства, обреченный на снос.