Текст книги "Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: З. Паперный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Светлов хорош во всякую погоду,
Да жаль, молчит он иногда по году.
Михалков, увидев эту эпиграмму, добавил:
Молчит, но если скажет слово,-
То это слово М. Светлова!
Я вспоминаю, как мы со Светловым искали заключение для нашей книги «Музей друзей».
Светлов закончил книгу так:
Не родственники мы, не домочадцы,
И я хотел бы жизнь свою прожить,
Чтоб с вами никогда не разлучаться
И «здравствуйте» все время говорить.
СПАСЕННЫЕ ГЕРОИ. Александр Рейжевский
Очень это не просто – написать о Светлове просто, написать так, чтобы это можно было показать ему. Он отложит рукопись, медленно отодвинется в самый угол кресла, словно ему необходимо посмотреть на тебя издали, потом сложит губы – ну совсем как заправский дегустатор,– вытянет их вперед до невозможности и нараспев произнесет длинное-предлинное: «Ни-и-и-че– го-о-о-о!» А глаза его сразу станут по-детски удивленными, и заиграет в них теплая светловская смешинка.
Но это уже высшая похвала.
Я дождался ее, этой светловской похвалы, только один раз. Вот как это произошло.
На семейный праздник собрались друзья. Пришел и Михаил Аркадьевич. Он был в новом черном костюме, и, хотя узел галстука забился куда-то вбок, под воротничок рубашки, вид у Светлова был необычно торжественный.
– Завтра у нас с Игиным и с ним,– показал он на меня, – телепередача. Надо, чтобы этот костюм успел ко мне привыкнуть, – сказал Светлов и тут же добавил: – А вообще из меня получится неплохая манекенщица. Портной сказал, что на мне очень хорошо висят вещи.
В течение всего вечера Светлов добродушно «добивал» меня за то, что я не оставляю работу в театре.
– Нельзя заниматься литературой во вторую смену, тем более – в ночную. Она этого не прощает. И по том – надо пробовать писать что-нибудь и кроме эпиграмм.
– А я пробую, Михаил Аркадьевич. Вот, жена не даст соврать,– написал недавно лирические стихи.
– Если это не семейная тайна – прочти. Пользуйся случаем, что ты у себя дома,– гости не разбегутся, воспитание не позволит. Помучаемся? – обратился он к остальным.
Честно говоря, я был не очень убежден, что из меня когда-нибудь получится сатирик. Но в том, что лирик из меня не выйдет, – в этом я уверен и по сей день.
Все притихли, и я начал читать.
И странное дело – с каждой новой строкой стихотворение становилось каким-то чужим, незнакомым. Я шел по нему, как по разбитой дороге, спотыкаясь о камни и попадая в лужи. Я чувствовал, как горят мои уши, и заранее отчетливо представлял себе реакцию Светлова: «Считай, что ты нам ничего не читал, а мы постараемся скрыть это от потомства». И это при моих друзьях!..
Короче – я мечтал только об одном: поскорее добраться до конца. Когда я кончил читать, Михаил Аркадьевич обвел взглядом присутствующих. Мне показалось, что прошел год. И вдруг неожиданно:
– Ни-и-и-че-го-о-о… Карапуз поднимается с четверенек.
Этого я никак не мог ожидать. Гости дружно присоединились к светловской оценке, переводя ее в более категорические формы, а я окончательно убедился, что ничего не понимаю в собственных стихах, и остаток вечера резвился, как школьник, получивший после частокола троек первую в жизни пятерку.
Когда гости разошлись, я на радостях даже помог жене вымыть посуду.
Около трех часов ночи нас разбудил телефонный звонок.
– Так вот – я наврал. Стихи – дерьмо. Подробности утром. Будь здоров.
И повесил трубку.
Он пощадил меня при друзьях, но не мог заснуть, не сказав правды.
У Светлова были трудные квартирные условия. Друзья посоветовали ему пойти в Моссовет. Он долго не соглашался: «Что я там скажу? Здрасьте, я Светлов. А он мне скажет: а я Сидоров, ну и что?»
Я поспешил заверить его, что поэта Светлова в Моссовете знают.
– Ты думаешь? – спросил он серьезно. И тут же добавил:-Ну, хорошо. Но на всякий случай ты будешь идти впереди, как оркестр, и петь «Каховку», а я поплетусь сзади, как демонстрация.
Приема в Моссовете он ждал недели две, а то и три. Сначала было трудно дозвониться начальству, чтобы условиться, затем уславливался, а начальства не оказывалось на месте. Наконец переносы надоели обеим сторонам– часы приема были назначены точно. И, как заверили Светлова, в последний раз. Мы договорились, что я заеду за ним в Союз писателей. Он встретил меня в вестибюле.
– Ты понимаешь, я совсем забыл – сейчас сюда должен прийти один полковник.
– Полковник подождет,– сказал я.
– Полковник не подождет. Я с трудом его разыскал – он приехал из Владимира на какое-то совещание. Всего на один день. А он мне очень нужен.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что под началом этого полковника служит молодой поэт. А полковник неодобрительно относится к увлечению солдата – подшучивает и вообще считает, что нечего бумагу марать.
– А парень – прелесть,– продолжал Светлов.– Прислал мне отличные стихи. Ему надо помочь. Вот я и пригласил полковника сюда. По телефону я ему ничего не объяснил – просто сказал,что важное государственное дело. Одним словом, иди, пой «Каховку» в одиночку.
Через несколько дней Светлов с гордостью показывал письмо солдата. Тот писал, что полковник вызвал его и приказал «работать над поэзией по два часа в день за счет учебного времени». Я не знаю, сохранилось ли это письмо в архиве Светлова, но солдат из Владимира узнает себя в этом рассказе. И полковник, наверное, тоже.
* * *
Лет двадцать назад, когда вечера поэзии проводились не так уж часто и, во всяком случае, не в театральных залах,– в старом помещении Театра эстрады на площади Маяковского, где теперь «Современник», был устроен вечер Светлова. Собственно говоря, это был не вечер – начало в четыре часа дня. В первом отделении стихи Светлова читали артисты, во втором – автор.
Мы пришли с ним задолго до начала. Он был очень мрачен, а если и шутил, то как-то невесело. Дело в том, что в кассе оставалось больше половины билетов.
Действительно, первое отделение началось при полупустом зале. Светлов сидел в фойе за кулисами, слушал трансляцию со сцены и рассеянно отвечал на приветствия.
– Да,– сказал он тоскливо,– слушают плохо, хлопают стульями. Наверное, уходят. Пойди хоть ты в зал. Для количества.
В антракте Светлова попросили в вестибюль. Там продавались его книги. Светлов нехотя пошел, начал давать автографы и заметно повеселел. Стопки книг на прилавке таяли, а толпа вокруг Светлова росла.
Прозвенел третий звонок – Михаил Аркадьевич пошел на сцену, а я в зал.
Все второе отделение я простоял у стены. Зал был полон! Оказалось, что во время первого отделения стулья хлопали совсем не потому, что их покидали зрители. Наоборот, зрители рассаживались. Студенты, у которых кончились лекции, артисты соседних театров после репетиций, служащие близлежащих учреждений, закончив свой рабочий день,– все они пришли на свидание со Светловым.
Яркий свет в зале медленно погас. На занавес желтыми овалами упали лучи прожекторов, обе половины его стремительно побежали в разные стороны, и на сцену из дальней кулисы не спеша, будто бы продолжая давно начатый путь, вышел Светлов. Грохнули аплодисменты. Впереди кто-то встал. За ним другой, пятый, сотый – и вот уже все стоя рукоплещут Светлову. А он стоит, немного сутулясь, щурится от яркого света и как-то виновато улыбается. Потом он поднял руку и, обращаясь к публике, сказал:
– А нельзя ли убрать эту иллюминацию и дать свет в зал, чтобы мы с вами сразу оказались в одной комнате.
Я сейчас уже не помню, каким по счету читал Михаил Аркадьевич стихотворение «Живые герои». То ли третьим, то ли четвертым, но, во всяком случае, вначале.
…Я сам собираюсь
Роман написать –
Большущий!
И с первой страницы
Героев начну
Ремеслу обучать
И сам помаленьку учиться.
И если в гробу…
Вдруг чистый девичий голос откуда-то из дальних рядов протестующе перебил Светлова:
И если, не в силах
Отбросить невроз,
Герой заскучает порою…
И тут словно кто-то огромным рубильником включил зал. Сначала робко нащупывая ритм, а потом все уверенней, мощнее, отчетливей взлетели слова:
Я сам лучше кинусь
Под паровоз,
Чем брошу на рельсы героя.
Светлов переждал эту внезапную массовую декламацию, тихо, но очень внятно произнес: «Спасибо!» (он в самом деле пропустил строфу) – и продолжал, взволновавшись не на шутку:
И если в гробу
Мне придется лежать,-
Я знаю:
Печальной толпою
На кладбище гроб мой
Пойдут провожать
Спасенные мною герои.
* * *
Я не знаю человека, который так легко и непринужденно умел вступать в разговоры даже с незнакомыми людьми, как Светлов. Он не начинал разговора. Он как бы продолжал беседу, прерванную только недавно.
Я уверен – тот, кто хоть раз повстречался со Светловым, не может его забыть. Он может не знать, что встретил большого поэта. Он просто помнит человека, который сказал ему то, что, может быть, говорили и другие, но сказал так, как не говорил никто.
ДВЕНАДЦАТЬ СТРОК. Ал. Лесс
Несколько лет назад Михаил Светлов сочинил экспромтом шуточную песенку, о которой знают лишь несколько друзей поэта.
Вот как это было.
Поэт Юрий Коринец, ученик Светлова по семинару в Литературном институте, однажды познакомил Михаила Аркадьевича со своими друзьями – прозаиком Юрием Казаковым и поэтессой Светланой Евсеевой.
Как-то Светлов, Коринец и Казаков были приглашены в гости к Евсеевой. С ними пришел приятель Казакова – баянист Рем Маслов. Коринец прихватил с собой магнитофон. После ужина записывались на магнитофонную ленту. Светлов прилег на тахту, попросил бумагу и ручку и минут через пять прочел вслух шуточную песенку:
Напевая песенку,
Ходит человек.
С этой самой песенкой
Умер он навек.
Ребятишки мечутся,
Славные друзья.
Им без человечества
Обойтись нельзя.
А лежит покойничек
Всех живых милей.
Получал покойничек
Четыреста рублей.
Песенка получила единодушное одобрение. Маслов тут же сочинил мелодию, и все стали упрашивать Казакова, чтобы он ее напел.
– Да что вы, ребята!-взмолился Казаков.– С моим-то голосом?!
Но все хором:
– Напой!
Казакову ничего не оставалось делать, как подчиниться.
С тех пор в продолжение нескольких лет, вплоть до самой смерти, Светлов, встречая Казакова, отводил его в сторону, клал ему руку на плечо и просил спеть песенку.
И Казаков всякий раз исполнял желание Светлова.
– А ничего, босяк, мы с тобой сочинили песенку!– говаривал Михаил Аркадьевич с довольной улыбкой.– Как ты думаешь?.. А?..
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА. Константин Ваншенкин
Я познакомился со Светловым в 1951 году, бывал с ним в поездках, однажды, в июне 1961 года, мы целую неделю жили в одном номере гостиницы «Октябрьская» в Ленинграде. Там мы отпраздновали его день рождения.
Я помнил, что 17 июня исполняется пятьдесят лет Виктору Некрасову, и заранее собирался поздравить его – он находился в Ялте. Накануне я узнал, что 17-го – день рождения и Михаила Аркадьевича. Когда утром я пошел отправлять телеграмму, он попросил передать Некрасову привет. Я приписал: «Шлет тебе привет Михаил Аркадьевич Светлов. Ему сегодня пятьдесят восемь».
Великое множество раз сидел я с ним за одним столом – и накрытым зеленым сукном (главным образом на заседаниях Бюро секции московских поэтов, в так называемой «восьмой комнате» старого здания ЦДЛ), и столами или столиками под белыми крахмальными скатертями, клеенкой, а то и вовсе ничем не накрытыми.
Уровень его остроумия был не ниже его поэтического таланта. Это была такая же сильная сторона его дарования. Иногда они смыкались.
Сострив или прочитав за столом новое стихотворение (чаще строфу или даже строчку), он обязательно спрашивал – обычно у сидящего рядом:
– Ну, как? По-моему, ничего, да? – очень довольный в этот момент общей реакцией.
Обычно к столику, за который садился Светлов, подтягивались со своими стульями еще многие, а те, кто не успел протиснуться, стояли сзади. То и дело, вызывая зависть у всего ресторана Дома литераторов, раздавались оттуда взрывы хохота. Но, раскрутив общий ход застолья, Светлов сам чаще всего как бы отходил в тень, сперва беседовал еще с ближайшими соседями, потом углублялся в себя, отключался. Постепенно люди расходились, и иной раз можно было видеть стол, обставленный гроздьями пустых стульев, и лишь на одном обсыпанного сигаретным пеплом, дремлющего в характерной позе, глубоко закинув ногу на ногу, Светлова.
В последний раз я встретился с ним летом 1964 года, в один из его полулегальных приездов из больницы. Он сильно изменился, ослабел, волосы поседели. Мы сели за столик сразу при входе в ресторан, на самой дороге. После того совместного житья в Ленинграде у нас была такая игра – при встрече он всегда говорил: «Ну что, старик Ваншенкин, хотите выпить? – И добавлял гордо: – Деньги есть! (если они были)». Или же я успевал предложить первым: «Михаил Аркадьевич, хотите выпить? Я угощаю».
Должен сказать, что мы далеко не всегда пользовались этой взаимной любезностью.
И тут я произнес свою фразу.
– Мне нельзя,– ответил он грустно.– Ну, давайте, только по пятьдесят, да?
Мимо проходили, здоровались, останавливались люди. Прошла поэтесса Елена Любомская из Каховки или Днепропетровска. Она была в свое время участницей одного из совещаний молодых писателей.
– Догоните ее, – вдруг встрепенулся Светлов и объяснил мне: – Я хочу дать ей рекомендацию в Союз.
Но когда ее вернули, он словно устыдился минутной сентиментальности и спросил только:
– Ну, как жизнь, старуха?
– Хорошо, Михаил Аркадьевич.
– Вышла замуж?
– Да.
– Хороший парень?
– Да, Михаил Аркадьевич,– сказала она робко.
Он уже задумался, забыл о ней. Она потопталась и отошла.
Потом мы сидели еще на веранде под провисающим парусиновым тентом. Был теплый, тихий день.
– Знаете, старик Ваншенкин,– спросил Светлов,– какая разница между модой и славой? Мода никогда не бывает посмертной. Посмертной бывает только слава…
БАЛЛАДА О ГРЕНАДСКОЙ ЗЕМЛЕ. Е. Евтушенко
Без нимба и денег
вдоль шумных столов
блуждал, словно дервиш,
тишайший Светлов.
С улыбкою мудрой
входил он в кафе,
ни разу под мухой –
всегда подшофе.
И в шутках, как в розах,
легчайше тяжел,
невидимый посох
в руке его цвел.
Но часто я слышу
чувствительный вздор:
«Он мягок был слишком,
он слишком был добр.
Не то что ребенка,-
во взглядах не строг,
он даже подонка
обидеть не мог.
На каждую пакость,
на происки зла
преступная мягкость
ответом была».
Все стерпит бумага,
но слово беру:
к добру он был мягок,
но только к добру.
Любая гримаса
судьбы не страшна,
когда есть Гренада,
Гренада, Грена…
Не плачась напрасно,
жалея людей,
он не был ни разу
в Гренаде своей.
И без укоризны,
угасшей уже,
он умер – с безвизной
Гренадой в душе.
И как там – неважно ¦-
его ученик,
я безынструктажно
в Гренаду проник.
Я, думая горько
о том, что вдали,
взял теплую горстку
гренадской земли.
Со стеблями маков
повез ее я,
«преступную мягкость»
в душе затая.
Таможенник матом
меня не честил.
Преступно был мягок –
ее пропустил.
Привез я к Светлову
на вечный постой
гренадскую волость
в тряпице простой.
Могила молчала
под сенью ветвей,
и ветром качало
ромашки над ней.
Лопатою ясной,
в работе толков,
нахохлясь, как ястреб,
налег Смеляков.
И почва, чуть вздрогнув,
черна и тепла,
гренадскую – добро
в себя приняла.
И круто и крупно,
светя вдалеке,
скатилась «преступно»
слеза по щеке.
И, мягкостью ранящ,
слезу свою стер
Семен Ханааныч –
мудрец и актер.
Земля была грустной
землею сырой,
испанской и русской
и просто землей.
Дышала негласно
земля, как могла,
преступно прекрасна,
преступно мягка…
Ярослав Смеляков
Все совершается, как надо,
хоть и не сразу, не сполна.
Но горсть земли из-под Гренады
была в Москву привезена.
Ее везли не без опаски
через границы вдалеке,
как будто в старой русской сказке,
в полукрестьянском узелке.
Ей красоты недоставало,
оттенков сизо-золотых,-
она из пыли состояла
и мелких камешков нагих.
Но несмотря на это, все же
она на свой особый лад
была для нас куда дороже
всех украшений и наград.
И мы ее, чтоб легче было
тебе лежать от всех вдали,
на тихий холм твоей могилы,
как надлежало, принесли.
Ведь есть естественность прямая
в том, что сегодня над тобой
земля Испании сухая
смешалась с русскою землей.
ПОСЛЕДНЯЯ ТЕТРАДЬ. Нина Федосюк
Снова встретились смерть и бессмертье.
Мы страдаем от этих встреч.
Михаил Светлов
Последняя тетрадь Светлова – такая будничная на вид, в дешевом коричневом переплете, совсем как школьная, только размером побольше. А в ней черновики стихов, опубликованных еще при жизни автора, наброски, которым так и не суждено было стать стихотворениями, отдельные строчки, рифмы, торопливые отрывочные записи, понятные только тому, кто их сделал. Листаешь ее страницы, и в памяти встают последние годы жизни поэта,– страшная болезнь неумолимо подтачивала уже его здоровье, но никто, и меньше всего сам Михаил Аркадьевич, о ней еще не подозревал. Строились планы, намечались и откладывались дела, казалось, целая жизнь впереди. А жить оставалось только месяцы, недели…
Михаил Аркадьевич очень любил эту свою тетрадь, не расставался с ней последние два года. Всегда она была у него под рукой, лежала на его рабочем столе не только в Москве, но и в Малеевке, Ялте, Переделкине. Только в больницу он ее не брал, «больничные» стихи записаны в другую, маленькую тетрадь – «полосатенькую», как он ее ласково называл. К «коричневой» он хотел вернуться, когда поправится, она предназначалась для серьезной работы, о которой он, измученный болями, мог только мечтать.
Когда он еще числился здоровым, был дома, он часто листал эту тетрадь своими длинными, тонкими, будто прозрачными пальцами и читал вслух самым близким друзьям. Где-то недовольно морщился. Где-то, прочитав удачную строфу, в радостном изумлении останавливался и без тени самодовольства или любования самим собой, а даже несколько неуверенно, как бы обращаясь за поддержкой к слушателям, говорил: «Ничего, а? Ведь неплохое стихотворение может получиться?» Или с шутливой гордостью заявлял: «Оказывается, я не так-то уж плохо пишу!» И тут же, забыв о понравившихся ему строках, переходил к следующим.
Всю жизнь он с завидной и бездумной щедростью разбрасывал вокруг чудесные строчки, четверостишия, экспромты, наспех записанные на крышках папиросных коробок, пригласительных билетах, бумажных салфетках, замасленных обрывках ресторанных счетов, а подчас и вовсе не записанные. Иногда это подбиралось его друзьями, чаще бесследно пропадало. В тех редких случаях, когда ему эти наброски возвращали или напоминали о них, Михаил Аркадьевич никакой радости не проявлял. Равнодушно прочитает или выслушает, поморщится и отмахнется: «Ерунда, выбрось!» И все же несколько раз удалось «подсказать» ему такие давно забытые им строки в счастливую минуту, и он, внезапно увлекшись, дописал их. Так родилось несколько очень хороших его стихотворений. Кое-что из этих небрежных записей на клочках бумаги сохранилось, но что толку – они как рассыпанные бусы, собрать их в ожерелье уже никто не сумеет.
Из заготовок коричневой тетради Михаилу Аркадьевичу больше всего нравились наброски к поэме о Феде Чистякове, юноше-герое, встреченном на дорогах войны. Сколько раз, уже тяжело больной, он с тоской повторял: «Вот поправлюсь, обязательно напишу поэму о Феде Чистякове». Поэма так и осталась ненаписанной, а оба отрывка, которые он не хотел печатать отдельно, были опубликованы в журнале «Юность» спустя несколько месяцев после смерти Светлова.
Немало успело появиться воспоминаний о Михаиле Светлове, прочно закрепляющих легенду о том, как он, сознавая свою обреченность, мужественно и смиренно ждал смерти. Пишут это чаще всего те, кто мало общался с ним в последние месяцы его жизни, на основании отдельных запомнившихся им фраз и мимолетных встреч. Люди, близкие Светлову, знают, что это не совсем так, что эта версия – попытка навести «хрестоматийный глянец» на человека, абсолютно для того непригодного. Светлов был фигурой яркой, сложной, никак не укладывавшейся в стандартные рамки и представления, и рисовать его в эти трагические для него дни одной, пусть самой эффектной, краской – значит упрощать, обеднять его образ.
Светлов действительно с редкой стойкостью, поражавшей даже умудренных опытом врачей, переносил нечеловеческие страдания. Никогда не жаловался, не ныл, а если уж совсем невмоготу становилось, умолкал, весь уходил в себя. Но чаще всего, как бы тяжело ему ни было, старался спрятать боль за шуткой (немало его «больничных» афоризмов до сих пор передается из уст в уста).
И вот что странно: поэт, так часто затрагивавший в своем творчестве тему старости и смерти, то и дело сыпавший в разговоре фразами вроде «скоро дам дуба», перестал вспоминать о смерти, как только она вплотную подступила к его изголовью. Вполне возможно, что в глубине души он и догадывался о своем роковом недуге. Но весь он был настолько настроен на жизнь, что не хотел и не мог этому верить, тут же гнал от себя мрачные мысли и настойчиво ждал поддержки от окружающих.
Я жизнелюб – ив каждом случае
Активно, намертво живу,-
написал он как-то. И жизнелюбу Светлову смерть до последней минуты не представлялась чем-то реальным, способным унести его. Он мечтал о будущем, строил планы, подчас как-то несуразно огорчался по поводу, казалось бы, уже далеких ему житейских мелочей, связанных с возвращением «на волю». Ведь несмотря на то, что чувствовал он себя все хуже и хуже, Михаил Аркадьевич упорно не терял надежды вырваться из больницы и безмерно расстраивался, когда ему говорили, что болезнь затягивается. «Неужели придется здесь до Нового года проваляться?» – еще за две неде ли до смерти, когда ему невероятных усилий стоило каждое слово, спрашивал он. Светлов не сдавался. Огромным напряжением воли, с какой-то поразительной энергией, неизвестно откуда бравшейся в его совсем уже обессилевшем теле, он боролся за жизнь до последнего своего вздоха, и в этом, пожалуй, не меньший героизм, чем в стоически покорном ожидании кончины примирившегося с судьбой человека.
«Я еще недостаточно взрослая, чтобы верить в смерть»,– говорила Девочка в так и не написанной пьесе Светлова по книге Экзюпери. И мне иногда кажется, что эта горько-наивная фраза принадлежит не только маленькому выдуманному им персонажу, а и не способному смириться с небытием Михаилу Аркадьевичу Светлову.
Больше всего его, такого подвижного, общительного, такого колкого, когда дело касалось ущемления его самостоятельности, угнетала прикованность к постели, беспомощность, бездеятельность – вся эта «антижизнь», как он выразился в одном из последних писем. Но когда, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, ему предлагали по мере сил работать над «Маленьким принцем», попробовать диктовать, он резко обрывал: «Я не Николай Островский. Когда мне плохо, я работать не могу. Вот станет полегче, начну писать. Мне еще столько сделать надо».
Очевидно, само это предложение в тот момент было неосознанной жестокостью. Ведь благодаря его выдержке окружающие не всегда понимали тяжесть его страданий. На людях он старался не сдаваться, быть прежним Светловым – остроумным, интересным собеседником. А когда все уйдут, как-то сникал. «Если бы кто знал, каких героических усилий мне это стоило»,-признался он как-то после ухода посетителей, которых, несмотря на мучительные боли, пытался развлекать. (Да и это становилось возможным только благодаря уколам, которые он обязательно просил делать ему перед приходом гостей.) Но постепенно силы сдавали, а ему тяжело было показываться «не в форме», и круг людей, которых он хотел видеть, все заметнее сужался. И даже перед самыми близкими он стыдился подчас своей слабости, беспомощности.
Но все это было позднее, и к коричневой тетради непосредственного отношения не имеет. А весной 1962 года, когда она была начата, Светлов, еще здоровый или по крайней мере считавшийся таковым, только переехал в новую однокомнатную квартиру на Второй Аэропортовской улице. Как он был счастлив открывшейся перед ним после долгих лет возможности спокойно работать и жить. С какой гордостью показывал он друзьям и знакомым свои «хоромы», хвалился «необъятными просторами кухни», как старался обставить, сделать уютной квартиру, о которой потом не раз с тоской вспоминал в больнице. Непрактичный и чуждый житейским мелочам, Светлов принадлежал к той редкой породе людей, которые как бы бесплотно проходят по жизни, почти не соприкасаясь с бытовой ее стороной. Ему, как не раз отмечали его друзья, казалось, никогда ничего не надо было – не интересовали его ни одежда, ни еда, ни удобства, не домогался он никаких благ, и даже к славе своей относился он иронически– безразлично.
Слава – грустной собакой
Плетется за мной,-
читаем мы в стихотворении «Дон-Кихот», написанном еще в 1929 году.
И вдруг Михаил Аркадьевич начинает проявлять не свойственный ему интерес к своему жилищу. Он сам покупает какую-то мебель, расставляет ее. Любая вещь, купленная им для дома, где он почувствовал себя хозяином,– книжные полки, подушки, холодильник – радует его, как игрушка ребенка.
Надо сказать, что так же легко, как Михаил Аркадьевич покупал вещи, он с ними и расставался.
Стоило кому-нибудь восторженно или просто одобрительно высказаться о принадлежащей Михаилу Аркадьевичу вещи, как в ответ почти всегда раздавалось: «Тебе нравится? Ну и бери». И он щедро раздаривал не только бесчисленные безделушки, которые ему же приносили в подарок друзья, но и чуть ли не любой предмет, попадавший в поле зрения его гостей. Он, например, раза четыре покупал и тут же отдавал картофелечистки, а какому-то старику подарил книжный шкафчик, хотя для этого и пришлось свалить на кухонную полку навалом целую кипу ценных книг с автографами, над расстановкой которых он в свое время немало потрудился.
Такого же легкого отношения к собственности Светлов ждал и от окружающих. Если кто-нибудь «для приличия» начинал ломаться, отказываться от подарка, Светлову и в голову не приходило уговаривать. Он тут же бросал эту неинтересную для него тему, и человеку, рассчитывавшему на уговоры, оставалось только жалеть о проявленной им неискренности.
Вещи у Светлова не превращались в фетиш, не повисали на нем страшным и мертвым грузом, не прирастали навек к своим местам, а легко и весело, как в доброй и умной сказке, покидали его, устремляясь к новым владельцам…
Но так или иначе, квартира, в которой вначале, кроме двух кожаных кресел да сломанной тахты, ничего не было, постепенно принимала жилой вид и становилась уютной.
* * *
Стояли теплые майские дни, в большое, во всю стену, окно протягивала свои мохнатые лапы только что распустившаяся сирень, и Светлов размашистым почерком писал:
Я не задумываюсь, лучше или хуже
Я прожил этот преходящий день.
Всю жизнь я жил под жесточайшей стужей,
Но жизнь моя запахла, как сирень.
И на следующей странице:
Нисколько я не становлюсь смиренней…
Ни одного не проходило дня,
Чтобы волшебным запахом сирени
Планета не дышала на меня.
Дальше в тетради записан перевод стихотворения Расула Гамзатова «В горах» («Есть Карловы Вары на свете…») и стихи самого Светлова «Сирень», которые были опубликованы в июльском номере «Дружбы народов» (1962) вместе с другими светловскими переводами.
Вся эта подборка очень понравилась Михаилу Аркадьевичу, когда он увидел ее в журнале,– к тому времени он о ней давно забыл. Обычно безразличный к отзывам печати, он тут, надев очки, с удовольствием прочел вслух последние строчки рецензии, появившейся в одной из московских газет: «…Пожалуй, поэты успешнее всего покоряют пространство. Под пером мудрого русского мастера сблизились Хакассия и Кабарда, сроднились калмыки и финны… Вот почему хочется сказать доброе слово… большому русскому поэту Михаилу Светлову за те несколько страниц, в которых видится вся Россия».
– А ведь действительно неплохо получилось,– отложив газету, сказал он.
Примерно 15-16 мая Михаил Аркадьевич начал писать пьесу по мотивам Гоцци «Любовь к трем апельсинам». Сначала без особой охоты, по чистой необходимости: он был связан договором, да и надо было распутаться с долгами и обеспечить себя на несколько месяцев. Но вскоре увлекся работой. Установил для себя норму – пять страниц на машинке в день – и норму эту твердо выполнял. В такой ежедневной «норме» были для него элементы игры, которую он любил вносить в свою жизнь, когда хотел себя дисциплинировать. Всякие его «зароки» и «обеты» помогали ему преодолевать неприятное, и он подчас с огромной силой воли придерживался их.
В период работы над «Апельсинами» Михаил Аркадьевич много фантазировал, особенно обдумывая пролог, который ему долго не удавался. И, как всегда, в светловском воображении высокая романтика сказки сочеталась с какими-то будничными, привычными, повседневными представлениями и образами. Не всякий, например, смог бы понять, зачем в пролог старинной итальянской сказки вводится советский милиционер. (Как не смог бы понять позднее, зачем в пьесе «Маленький принц» по Экзюпери должен появиться Тарас Бульба с сыновьями.) Михаил Аркадьевич сердился, доказывал, что «Любовь к трем апельсинам» только так и можно начать, что милиционер, живущий и действующий среди персонажей комедии масок,– это именно то, что нужно. И все же в окончательном варианте пьесы с большой неохотой согласился заменить своего милиционера учителем. А что касается самой сказки, то тут возможности для фантазии были безграничны, Светлов, конечно, не укладывался в рамки сценария, предложенного Гоцци. У Светлова три чудесных апельсина, смутившие покой принца, приобрели более широкое значение, стали олицетворять Свободу, Верность, Любовь…
Работа над пьесой шла легко и быстро. Почти весь текст, кроме песен, Михаил Аркадьевич печатал сразу же на машинке, без черновиков, и очень этим гордился. Особенно любил писать белым стихом. «Белым стихом писать мне ничего не стоит», – не раз говорил он. 27 мая был сдан первый акт, 8 июня окончен второй. С утра, пока не выполнит «норму», Светлов старался не выходить из дому, просил, чтобы без предварительного звонка по телефону к нему не приходили, что – увы! -выполнялось далеко не всеми. Как-то принято было считать, что к гостеприимному, приветливому Светлову можно заявляться в любое время дня, а подчас даже и ночи.
Работая, Светлов много курил. Все пепельницы были забиты окурками. Сидит, чуть ссутулясь, за столом (настоящего письменного стола у него не было, рабочим столом служил легкий «модерный» обеденный стол) и стучит на машинке. Рядом открытая книга «Сказки для театра» Карло Гоцци. Ненадолго остановится, закурит, скажет: «Осталось три страницы!»-и опять застучит. Или, чтобы поразмяться, начнет ходить из комнаты в кухню и обратно, постоит у одного из окон, посмотрит на солнце, на людей, на деревья – то ли видит их, то ли думает о своем – и опять за работу.
Не мудрено, что к коричневой тетради Михаил Аркадьевич в то время почти не прикасался. Первая запись после перерыва относится к июлю, когда началась окончательная доделка пьесы, в которой деятельное участие приняли работники Московского театра юного зрителя Е. Евдокимов и Е. Якушкина. В тетради записан вариант одной из сцен, так и не вошедшей в окончательную редакцию пьесы, варианты некоторых песен, а также «Песенка двух ведьм», которую Михаил Аркадьевич очень любил. Уже будучи в больнице, он как-то сказал: «Я придумал пародию на самого себя. Вместо: «Ведь мы ведьмы» напишу: «Да, мы дамы»…