Автор книги: Лев Яковлев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Что с духовными делать?
– Какими? – думая о своем, переспросил фельдмаршал.
– Среди убитых – трое лиц духовного звания.
– Духовного?! – Репнин обернулся резко, дернул щекой. – Меж этой сволочи? В общую яму. И пусть никто о сем и думать не смеет!
* * *
Дверь отворилась так стремительно, что император, завороженный порывом ворвавшейся к нему женщины, невольно шагнул навстречу ей из-за стола и замер, уронив руки вдоль бедер. Голова закружилась слегка от аромата духов, острого, вызывающего.
– Ваше величество, могу ли я спросить, отчего дана отставка Баженову?
Павел потянулся к ее руке, коснулся округлого, теплого запястья; Нелидова отдернулась.
– Государь, почему Михайловский замок отдан Бренне? Вы обещали, что это будет…
– Катя, я не давал Баженову отставки.
– Но он в Москве!
– Василий Иванович город готовит к коронации.
– Бог мой, можно ли его талант тратить на арки, которые простоят две недели! Чем это лучше сухопутных морей с павильонами, которые он строил после войны с Крымом?
– Тем, что это – моя коронация.
Нелидова отшатнулась, приоткрыв губы, вскинув голову, и была так хороша в тот миг, что Павел только смотрел молча, в восхищении.
– Бог мой, почему я поверила вам?
Лицо его посуровело.
– Вы упрекаете меня, не зная всего. Право, думал, что могу ждать от вас чуть больше справедливости. Смотрите!
Он, жестом подзывая Нелидову к столу, развернул рулон чертежа, придавил чернильницей угол, ладонью придерживая противоположный.
– Смотрите, разве это – Бренна?
– Бог мой….
– Это – Михайловский замок. Вы видите? Чертежи Баженова живее гравюр, они полны воздуха. Этот восьмиугольник, внутренний двор… Кто-нибудь может еще такое? Тронный зал будет круглым, вы видите его? Купол, золото, пурпур… Анфиладе не будет конца, но нет двух похожих залов, комнат. А вот, смотрите, на выносе – хоры.
– Чудо.
– Пока нет. Чудо будет в камне. На чертеже это мог сделать только Баженов. Построит Бренна. Построит быстрее.
– Но ведь это страшно, когда у тебя отнимают начатое!
– Вы не знаете всего. Чертеж сделан за неделю, я сказал ему: это будет его дом, будет то, что останется после. Люди ведь помнят не чертежи, а соборы, крепости, дворцы.
– Вы не просто жестоки, вы…
– Катя, Баженов – великий мастер. Но скажи, что он довел до конца? Мать была его злым гением, но ведь дала она время и деньги, которые он просил для дворца, а что вышло? Не хватило ни того, ни другого, у нее лопнуло терпение, дворец заброшен. А Кремль? Его проекты невиданны, Москва стала бы большим чудом, чем Рим. Но ведь те, кто строил Рим, не сносили холмов, а Василию Ивановичу, чтобы осуществить задуманное, пришлось бы пол-России нарядить в землекопы. Нужно ли всякий раз двигать горы? У меня есть теперь чертеж, это – как приказ для полка довольно хороших унтер-офицеров, чтобы его выполнить.
– Но что будет с Баженовым?
Павел уверенно взял снова ее руку, не отнятую теперь, поднес к губам:
– Я люблю его. Как многое, связывающее меня с теми днями страха и надежды. Наши судьбы коснулись друг друга слишком тесно. Допросные листы Новикова – перед глазами у меня, не знаю, когда сумею забыть. Шешковский спрашивал, зачем ко мне посылали Баженова; Николай Иванович ответил, что тот ездил своей волей, книги отвозил. Бог мой, да разве не мог Шешковский из него выбить любые иные слова? Взяли бы Баженова в Петропавловскую, вздели на дыбу…
– Почему же этого не случилось?
– Мать. Она искала моей вины, а когда нашла, остановила свою свору. Не могу этого понять.
– Может быть, добро все же сильнее?
– Добро? А разве Новиков делал дурное? Но оставим это. Я люблю Баженова и знаю, что ему нужно. Академия. Построил он, что мог или что дали, пусть после нас рассудят. А ему быть там, где дух выше плоти.
– И все же он, наверное, мечтал построить сам.
Пожав плечами, Павел убрал руку с края чертежа. Зашелестев, лист свернулся, щелкнул сухо о чернильницу.
– У меня есть к вам просьба, Екатерина Ивановна. Я хочу, чтобы знамена коронационные вышиты были в Смольном. Не связываю вас: рассудите, какими должно им быть, сообразно геральдике и обычаю.
– Счастлива буду.
– Благодарю.
Навстречу друг другу шагнули они одновременно, приникли в торопливом объятии. Сдавив губы женщины поцелуем, Павел ощутил, как переливается в него ее дыхание, подхватил на руки с нежданной силой.
– Что ты?
– Господи, Катя, мне показалось…
Она улыбнулась – загадочно, счастливо, ему навстречу.
* * *
Ярко-полосатый шлагбаум упал прямо перед возком, не задев едва шарахнувшуюся лошадь. Ругнувшись, офицер выпрыгнул в глубокий снег, увязая по колено, зашагал к будке – и увидел лишь спину бегущего от заставы караульного начальника. Солдат в будке вытянулся, грохнул в пол прикладом.
– Что делаешь, болван?! Почему жердь сронил? Где начальник?
Солдат, не меняя позы, вытянулся еще сильнее, кажется, и в сапогах на носки приподнялся, живот втянув так, что из-под мундира ребра выперли.
– Подымай шлагбаум, дурень! Я – курьер со срочным пакетом.
Поняв, что толку не выйдет, сколь ни кричи, офицер, поскользнувшись в снегу, шагнул к столбу, взялся за рычаг – и замер, услышав за спиной лязг железа.
– Ты что, дурья голова?! Опусти ружье! Тебе говорю, пень!
– Не велено! Стрелять буду.
– Да тебя за это в Рогервике сгноят, аршин безмозглый! Опусти! Где караульный начальник?
– Не могу знать.
– Обожди здесь, – крикнул офицер кучеру и, не оборачиваясь больше на будку, зашагал к кургузому кирпичному дому, наверняка казарме, в сторону которого бежал виденный им караульный.
У крыльца стояли запряженные тройкой розвальни с обтянутым кожей сиденьем и начищенными в блеск медяшками, от оковки бруса до последней скобы. Сидевший выпрямя спину на козлах солдат и головы не повернул, будто не слышал приказа – сдать назад, пришлось лезть на крыльцо сбоку, через глубокий снег.
В дверях часового не оказалось. Приезжий офицер, оправя шпагу, огляделся, пошел по коридору вправо, на шум голосов.
– …городская застава или притон?! Почему у крыльца грязь, ракалия? Ступить нельзя, все помоями залито! Нары – как в бараке холерном, мундиры на тряпки годны. Фухтелей ты недостоин, ракалия! Двести палок, чтобы знал службу!
Кислым запахом казармы ударило в нос, у конца коридора, в раскрытой двери, вырос сутулый, высокий человек с землистым лицом, обтянутый чистеньким, с иголочки, мундиром. Приезжий шагнул прямо к нему:
– Что за порядки на заставах? Шлагбаум сбросили, офицера дежурного нет, солдат туп, как головешка!
– А ты кто есть? – усмехнулся в прищуре землистолицый.
– Прислан из Тульчииа, из ставки светлейшего.
– Из Тульчина? А кто звал тебя сюда? Кто ты?
– По какому праву требуете, чтобы я себя называл?
– Я генерал-губернатор Петербурга, ракалия! Доложи, что ты есть!
Проклиная казарменную темень, в которой не разглядел он, войдя со света, мундира, приезжий вытянулся во фрунт:
– Капитан Мерлин, прислан фельдмаршалом Суворовым с бумагами.
– На гауптвахту, ракалия!
– Вы с ума сошли! Я не подчиняюсь, у меня приказ светлейшего!
– Здесь его приказ не указ. Взять!
Мерлин рванул было шпагу, да, глянув на лица кинувшихся к нему солдат, уронил руку с эфеса:
– Вы ответите за самоуправство.
Комендант и губернатор Петербурга, за две недели перед тем произведенный в генералы, Аракчеев молча прошел мимо дернувшегося в руках солдат капитана.
Два часа спустя он докладывал императору о событиях дня.
– …выбить дух царствования прежнего непросто. Радения к службе нет, казармы приведены в состояние плачевное. Ныне езжу сам по заставам, там солдаты на постой и ранее не размещались. Конюшни лучше содержатся, нежели те дома! Караульным начальникам велел палок дать, толка в том мало, ибо, покуда не сменим всех, разврата не избыть. Гниение во всем, от верха до низа. Ныне перехватил третьего за месяц офицера из Тульчина, опять с бумагами частными.
– Позвольте, Алексей Андреевич, мы же отправили в распоряжение фельдмаршала фельдъегерей?
– Точно так. А он шлет офицеров, иное для себя за низкое почитая.
– Ну, это провинность не самая большая.
– Государь, видимость малая, дело большое. Достоверно знаю: обучения нового солдат он у себя не завел.
– Полноте, я ведь писал ему в середине декабря. Звал на коронацию и просил подтянуть войска. Александра Васильевича люблю, но, право, «пуля дура, штык молодец» – только против турок годится. Фридрих Великий семь лет против всей Европы стоял, а матушкины генералы лишь инсургентов польских да османский сброд били. Плотные колонны, штыковой бой – так против европейских армий только дикари ходить могут, нужен трехшереножный строй, беглая стрельба, а всему этому следует учиться, дай Бог, хватило бы дня.
– Не хватает, государь! В Измайловских казармах велел я двор бочками смоляными осветить, чтобы, как стемнеет, занятий не прерывать.
– Молодец. Чаю, Александр Васильевич, коли уразумеет верно, сноровку да выдумку проявит.
– Не разумеет он! Над строем новым смеется, устав порвал, офицеров курьерами шлет…
– Так положим конец самоуправству. Другие новости есть?
– Нет, государь.
– Хорошо, иди. Ростопчина ко мне!
Отойдя от стола, спиной к дверям, он не обернулся на звук шагов, помедлил еще, собираясь с мыслями, потом сложил руки за спиной:
– Федор Васильевич, напишите от меня в Тульчин, Выразите все неудовольствие, вразумите фельдмаршала. Законы писаны для всех!
– Что же, государь, стопобедный Суворов попался в когти гатчинскому капралу?
Павел резко крутанул головой, дернул наливающейся кровью щекой:
– Остроты ваши уместны мало! Алексей Андреевич о порядке печется! Хвала Богу, что войну оттянуть смогли, беда была бы. Дивлюсь вам, Федор Васильевич! Знаете многое, а говорите, словно не ведаете ничего. От команды Апрелева донесения не вы ли принимали? Из сестрорецких пушек едва ли не половина с раковинами в стволах, заклепали их, спасибо Эйлеру. Лафеты Эйлеровы же Сиверс ставит, а кто из полководцев славных о сем подумал? Румянцев, Суворов, Потемкин, может быть? Ружей – до двух третей негодных, а эти – тесными колоннами, пуля дура, штык молодец… Стыдитесь!
Ростопчин, опустив голову к бювару, стоял не шелохнувшись, покуда император, вглядевшись, не подступил к нему:
– Полноте! За шутку обиды не держу, дело больно серьезно. Напишите Суворову, Федор Васильевич. Идите!
* * *
Фельдмаршал в «тульчинском сидении» кис на глазах. Маневры проводил по два раза в неделю, но уж не кружился чертом меж бегущих, со штыками наперевес, солдат, горяча каракового жеребца, топорща на непокрытой голове хохолок. Солдаты его умели все, учить их более – только портить. С этими он взял бы не то что Измаил или Варшаву…
Слухи о немилости кружились вокруг, то и дело видел Александр Васильевич, как замолкают, его завидев, только что говорившие меж собой горячо люди. Видел – и молчал, не спрашивал ни о чем. Что спрашивать, коли и так, по письмам, Ростопчиным писанным, ясно все? Ну а люди, понятно, прикидывают, как в милость войти к тому, кто на место фельдмаршала сядет, то – их право.
В середине февраля приехал из Смоленска старый, по Финляндии, знакомый, отставной полковник Каховской. Поговорили, вспомнили поход, помянули, до чего хорош был мягкий сыр на мызах, как придешь вечером, болотами намыкавшись. Каховской не прощался, обещал перед отъездом зайти еще, а про дела свои в Тульчине не сказал ни слова.
И вот в первый вторник Великого поста, вечером, прислал он записочку с просьбой о встрече. Суворов, отправив за другом вестового, вышел во двор проветриться. Прошелся до забора, вдохнул несколько раз глубоко, стал приседать, руки в стороны разбрасывая. За тем и застал его гость,
– А, сударь мой! Проходи-ка, я сейчас, докончу только.
Каховской подождал на крыльце. Вместе они разделись в сенях, прошли в горницу. На столе поджидали две стопки, штоф, тарелки с закуской.
– Денщика отослал. Чать, донесем до рта сами. Ну, здоровы будем?
– Будем.
Выпили. Фельдмаршал подцепил квашеной капустки, похрустел, отломил куриную ножку.
– От кухни здешней у солдат животы пучит. Мои чудо-богатыри к каше да хлебу привыкли, в доброе время щецами баловаться любят. А здесь тебе и цыплята под соусом, и бигос, и индейка черт те в чем, а то еще печь затеется хозяйка, так не разберешь вовсе, что ешь.
– Да, покушать умеют.
– Это ли уметь? Пища должна быть сытна, не тяготить. А коли под ремнем музыка играет, толку не жди.
– Александр Васильевич, я ведь с большой заботой к тебе ехал.
– Ну так что же? Закусим, дойдем и до заботы.
– Время не терпит.
– Крыша горит, что ли? Ну, говори!
Каховской руки выложил на стол, нахмурился, сглотнул:
– Александр Васильевич, говорю теперь, ибо знаю: отставка твоя – дело решенное. Но не потому, что обиду твою хочу употребить на пользу делу нашему, а – чтобы не поздно было.
– Помилуй Бог, какая обида?
– А хоть бы за армию российскую!
– Ладно. Погоди. Нашему – это чьему?
– О том не теперь. Вперед выслушай.
– Ну, коли начал…
– Так и скажу напрямик. Ждали мы много, дождались – недоброго. По первым-то месяцам, как наследник в Зимний всел, казалось иным – многое на тепло повернется. Повернулось все иначе. С Францией войны нет, так и мира тоже, узникам воля дана, не вольность, а на место прежних лихоимцев другие пришли. Строгостей же пустых столько свет не видывал. Ждать от государя нынешнего нечего!
– Доля наша такова.
– Долю можно переменить! Как французы, американцы. Долго ли в хвосте плестись? Или мы хуже других народов?
– Кажись, ростом не меньше. Разве только вот бороды шибко густо растут.
– Александр Васильевич! Ужели душа у тебя не болит за Россию?
Суворов присвистнул тоненько, кинул в рот еще горстку капустки, плеснул в стаканы водки:
– Давай-ка от греха!
– Я тебе, хоть трезвый, хоть пьяный, одно скажу: коли сегодня промедлим, детям и внукам нашим за это расплачиваться!
– Если быстро ехать надо, саврасый мой – добрый конь, с утра велю заседлать.
– Александр Васильевич, не гневи Бога. Покуда войско у тебя не отняли, спаси Россию, ударь на Петербург! К царю не привыкли еще, скинуть его просто, а там…
Глаза фельдмаршала блеснули сталью и заголубели опять.
Поднявшись мягко, обошел стремительно стол, взял Каховского за плечи:
– Молчи, молчи!
– Упустишь час! Не простят тебе!
– Молчи, не могу. Кровь сограждан…
– Мало ли ее прольется?
– Он – монарх законный.
– Что с того? Тирана народ вправе…
– Народ, не мы!
– А коли народ темен, неразумен?
– Все одно, не штыками его просвещать. Ты страшное сказал, я понял теперь. В самом деле, укажи чудо-богатырям моим – коли! – снесут, кого укажешь, хоть государя, хоть сенат, хоть парламент твой… или чего вы с друзьями учредить хотите?
– Собрание народное.
– И его разгонят. Чудо-богатыри, они все могут. Все, понимаешь?! Страшно это.
– Подумай, Александр Васильевич! Не теперь – может быть, никогда.
– Нет. Не слышал от тебя ничего. Иди, иди, ну!
…Утром он написал, минуя Ростопчина, Павлу и отправил с эстафетой записочку в две строчки: «Коли войны нет и делать нечего, прошу отставки». Четыре дня спустя император поставит в углу свой росчерк – «быть посему».
* * *
Из Тульчина Каховской выехал ранним утром. Низкие, комчатые облака, как брошенные друг на друга затертые, драные лоскутные одеяла, висели над дорогой. Колоколец дребезжал глухо, всхрапывали недовольно лошади, бесшумно скользили в колеях полозья.
Таким же стылым, промозглым утром ждал он, выйдя из саней промять ноги, на Петербургской заставе, покуда дойдет, следом за вереницей двуколок и троек, его очередь. Предъявил бумаги, встретился взглядом с куражным, под хмельком, дежурным офицером.
– Не при службе, стало быть?
– Четверть века как в отставке. Что еще?
– Надо же… Чин по молодости получить, а службу оставить.
– На все бывают резоны…
Каховской дернул щекой, досадуя на себя: едва ли не оправдываться стал перед полупьяным молокососом.
– Цель приезда в столицу?
– Я человек партикулярный, стало быть, и цели у меня партикулярные. Развлечься, по театрам походить. Что еще от меня требуется?
– Ничего. Бумаги в порядке. Можете ехать.
В полдень – по часам лишь, небо висело все таким же серым, блеклым – устроившись на квартиру и переодевшись с дороги, Каховской выходил из саней у добротного крыльца пятиоконного, по фасаду, дома, в котором снимал квартиру полковник Грузинов.
– Пожалуйте, Александр Михайлович! Как вовремя вы, застали. Послезавтра уезжаю в Москву.
– Коронация?
– Да, служба. Но проходите же!
В гостиной, обставленной как во многих идущих внаем квартирах, где ничто не бросается в глаза, навстречу Каховскому поднялся темноволосый, стройный артиллерийский капитан лет тридцати с небольшим.
– Знакомьтесь. Владимир Михайлович Яшвили.
– Рад чести.
– Владимир Михайлович недавно к нам примкнул. Пожалуй, мы вдвоем и есть теперь в столице. Многие, кто, как ожидать можно было, примкнет к нам, в перемене царствования увидели разрешение всех вопросов.
– Но вы-то сами?
Евграф, придвинув гостю стул, сделал приглашающий жест, потом сел сам, ровно, не касаясь спинки стула, и заговорил, медленно подбирая слова:
– Государя я, в самом деле, знать бы должен. Но сказать, как поступит, не могу. Он – как птица хищная, вырезанная из камня. Клюв, крылья, когти – тепла нет. Солдат не велел на работы сторонние брать, казнокрадов из провиантмейстерства унял, справедлив. Только солдатам, которых Аракчеев насмерть забил, все равно – полновесен ли паек.
– Так подымутся казармы, если позвать?
– Теперь – нет.
– Да в том ли нужда? – подавшись вперед, четко выговорил Яшвили.
– Бог мой, Владимир Михайлович! Ужели вы верите в гатчинскую доброту, прусское благоденствие да шпицрутенами вскормленное процветание?
– Но и в шестьдесят второй год не верю.
– Выходит, ждать от государя благости, советы добрые подавать, за которые, коли смилуется, в Сибирь сошлет, а нет – прямо на плаху?
– Отчего? Только кому прок от переворота, разве что новым Орловым да Потемкиным?
– Мыслимы ведь и люди честные во главе.
– Когда то было? Заговор – и во главе светлые иноки?! Орловы-то были еще не из худших!
– Выходит, ждать, покуда государи усовестятся? Или – бунта хотите? Молоды, не помните, каков он, бунт!
– Разве нельзя иначе? Франция ничему нас не учит? Короля поставили в то положение, когда он должен был созвать Генеральные штаты, а они объявили себя собранием, полномочным представлять нацию. Слышал я, что и у нас такое могло выйти, даже нового дворца в Кремле макет имел зал для собрания представителей народных.
– Не Екатерина Алексеевна ли тот зал заполнила бы? Колодниками разве что.
– Но ведь был Наказ, было собрание уложенное! Им бы – не уступать, стоять на своем…
– Попробовали бы вы.
– Так ведь когда еще случай будет, чтобы всем вместе собраться, при неприкосновенности депутатской!
– Стало быть, ждать у моря погоды? Евграф! Грузинов развел над столом сильными, бронзово-загорелыми руками:
– Не знаю. У нас теперь сил нет ни для того, ни для другого.
Усмехнувшись криво, Каховской поднялся из-за стола:
– Ладно. Еду завтра в Смоленск. Нужен буду – ищите оказию. А я буду искать дела, не разговоров.
* * *
Началом леденящего петербургского февраля император получил очередное, третье, прошение Суворова об отставке. Сколь ни приучал себя не гневаться на этого человека – торопливым росчерком «быть посему» залил чернилами пол-листа. «Войны нет и делать нечего», – писал фельдмаршал. Может быть, против орловских мужиков следовало послать его – со знаменами, штабом, артиллерией? Довольно того, что Репнин именем государя предал огню и мечу затерянные в глуши деревни. Умиротворение – слово, происходящее от русского «мир», а не «mort»,[4]4
Мертвый (франц.)
[Закрыть] не преминула бы заметить Екатерина. Что же, быть посему. Войны нет, отставка Суворову дана.
Люди, живущие на Морской и Невском, привыкли каждый день утром слышать ровный перестук копыт пяти лошадей по мерзлой мостовой. В эти часы, вызнав маршрут императора, все, кто привык ездить в карете и носить шубу внакид, старались не попадаться на его дороге, чтобы не выходить на ледяной ветер, ожидая в поклоне, пока неспешно проедут мимо всадники: государь, Кутайсов, трое драгун. Улицы вскипали торопливой суетой в девять, когда Павел начинал принимать вахт-парад. После одиннадцати суета стихала; развод кончался, и один Бог знал, что придет в голову императору. В этот час, ближе к полудню, сумрачным Невским проехала, свернув к Мраморному дворцу, блестящая кавалькада: свита Станислава-Августа Понятовского. Из окошка кареты разглядывал стройную перспективу зданий не пожелавший у заставы пересесть на коня неаполитанский дворянин, при особе экс-короля числившийся живописцем, Сальваторе Тончи.
Король ехал, как подобает королю, хотя бы и низложенному. За время, пока он со свитой добирался от Риги до Санкт-Петербурга, дважды пролетели мимо фельдъегеря, один – обогнав вереницу карет, другой – им навстречу. И в час, когда Станислав-Август оглядывал равнодушно покои Мраморного дворца, те самые, в которых еще три месяца назад жил Тадеуш Костюш-ко, пакет из Санкт-Петербурга был вручен в Риге лично в руки Петру Алексеевичу Палену. То была полная отставка с приписанными рукой государя четырьмя строками: «с удивлением осведомился обо всех подлостях, вами оказанных в проезде князя Зубова через Ригу».
Платона Александровича, выключенного со службы и сосланного в построенный еще для Бирона Рундальский дворец, Пален и в самом деле принимал так, будто тот был всесильным временщиком, а не опальным царедворцем, вышвырнутым едва ли не под надзор полиции. Но все должно было сойти с рук: Зубов явился за день до польского экс-короля, которому торжественная встреча была положена. Пален и доложил Куракину, что часть почестей пришлась на долю последнего пастушка Екатерины Великой потому, что ее первый любовник задержался в дороге; нельзя же было ввести магистрат в убыток, порушив сделанные приготовления, «черноголовые»[5]5
Купеческое братство в Риге
[Закрыть] и так кричат на всех углах, что русские варвары их разорили. Что до обеда – право, даже экс-королей не угощают вчерашними цесарками и собранными со стола, а потом разложенными снова ананасами! Не хватало еще вино снова разлить из графинов по бутылкам или дать ему простоять ночь; право, выхода не было.
«Осведомился». Письмо это немыслимое велено показать Бенкендорфу, но этого Пален не сделает. Отставка все равно отставка, можно ослушаться и в открытую. Петр Алексеевич перебрал быстро те бумаги, что держал в своем кабинете, в бюро красного дерева. Забрал два пакета, кинул в камин письмо от Никиты Панина. Огляделся, позвал секретаря и велел принять все дела под строгую сохранность до особого распоряжения свыше.
Приехав домой, велел позвать к себе жену и, как заведено у них было, быстро, ничего не скрывая, рассказал обо всем, кроме четырех строк рукой императора в письме, лежавшем теперь в шкатулке старой бременской работы.
– Но, может быть, есть большая опасность? Нам надо уехать?
Пален пожал плечами.
– Куда, Юлиана? Все, что у нас есть, – здесь.
Он помолчал, прошелся по комнате, мягко ступая. Размеренно, негромко закончил:
– Пусть уезжают мечтатели и недовольные. Я ошибся, за ошибку надо платить. Пусть так. Но ехать мне некуда и незачем.
* * *
Выждав две недели, Пален поехал в Рундале. Медлил не из расчета, по привычной осторожности – терять как будто уже нечего. И все же повременил, карету взял поплоше, с одним слугой, из города выехал, минуя Митавский тракт.
На проселках карету трясло, пару раз, в низинах, увязали в снегу колеса. Когда наконец в окошке загорелась под полуденным солнцем черепица кровель би-роновского замка, Петр Алексеевич, вздохнув, достал из кармана табакерку, взял добрую понюшку, со вкусом чихнул, приблизил лицо вплотную к стеклу. Внизу блеснул выметенный ветром от снега лед во рву.
Крутой лестницей провели его в приемную. Солнце., играя в прозрачных дубовых листьях-подвесках люстры, высвечивало яркие пятна на зеленых брокателях.
– Бог мой, Петр Алексеевич! Мог ли я, в изгнании этом, помыслить – шагнул к нему навстречу, картинно выгибая бровь, Зубов.
– А, так вы не наслышаны еще, Платон Александрович, о моей отставке?
– Стало быть, и вас не минуло? Но пойдемте, перед обедом хочу вам обитель свою показать. Право, покойный герцог заслуживал уважения, а участь его справедливой назвать нельзя, как и память о нем.
Они прошли через пустой, солнцем залитый танцзал, в окнах которого виден был мост через ров; зеленую комнату, где Пален острым взглядом приметил миланский черный, с позолотою, комод, инкрустированный сценками пасторали. В узком коридоре Зубов пропустил его вперед, вкрадчиво молвив из-за спины:
– А здесь скажите, лишен ли человек пророческого дара? Розы на панелях перевернуты, говорят, герцог так желал, словно знал, что мир пойдет вверх дном. Далее – моя обитель. – Он указал гостю стул, сев напротив, у крытого беломраморной доской секретера. – Право, иной раз думаю, не зажить ли помещиком? Рауты устраивать для окрестных дворянчиков, выступать в первой паре ганца, за стол приглашать человек по семьдесят. Охота тут, правда, говорят, ни к черту.
– А вы еще не выводили борзых?
– Представьте, и гостей не звал! Петр Алексеевич, доброхотов – довольно. Нашлись радетели, уведомили: покои мои в Зимнем государь Аракчееву отдал! Видел я довольно капрала этого, таким, как он, записочки на чины писал, в лицо не глядя, к себе не призывая, потому что им за счастье великое то, что государству – незначащая мелочь. Войско брата моего император на походе остановил, а то бы ом, как новый Ираклий, Персию сокрушил в самое сердце. А вы – охота!
– Платон Александрович, мои беды рядом с вашими значения мало имеют, но все-таки могу понять…
– Боже мой, не сетуйте! Я не забыл ни на миг, что вы пострадали за внимание, мне оказанное, и все произнесенное теперь – вам не в обиду.
– Что вы, об обиде и не помышлялось!
– Однако давайте подумаем, что можно для вас сделать. Чего бы вы хотели?
– Вернуться на службу.
– Бог мой, кому?
– Державе. Кто лучше разумеет пользу ее, Господи, веси, но, как бы события ни повернулись, не хочу быть частным лицом.
Зубов глянул на него быстро, тут же опустил глаза, задумался на мгновение.
– Ходы ко всякому двору найти можно, хоть бы к гатчинцами захваченному. Я дам вам письмо к сестре, она, пожалуй, сможет ваше дело устроить. Кстати, с лордом Уитвортом вы знакомы?
– Представлен, не более,
– Подумайте об этом. Россия не выполнила обязательств своих по участию в усмирении безбожной Франции. И, коли вы полагаете, что события могут повернуться…
– А сколь раз поворачивалась жизнь хозяина этого замка?
– Да. Но, знаете ли, что удивительно? Герцог был первым в Петербурге, когда строил этот дом, чтобы быть первым – здесь.
– Он так и не перестал быть курляндцем.
– Быть может. Вам легче его понять.
– Не во всем. Разницу между Российской империей и Курляндией я не могу не видеть.
Дернув обеспокоенно холеной рукой, Зубов с резким стуком задел камеей на безымянном пальце мрамор крышки секретера, поднялся.
– Пойдемте к столу.
– Благодарю вас, – негромко ответил Пален, в полупоклоне отводя взгляд от покрасневших щек бывшего фаворита.
За столом сидели вдвоем. Дворецкий, налив вино ко второй перемене, вышел, и Зубов, метнувшись взглядом по окнам, попробовал что-то сказать, неожиданно поперхнулся, быстро отпил из бокала. До десерта он дважды ронял салфетку; крутанув неловко серебряную вилку, солнечный блик пустил гостю в глаза и, заметив это, улыбнулся смущенно. Надкусив марципановый рожок, Петр Алексеевич положил его на тарелку, отер пальцы салфеткой:
– Князь, право, если решение ваше хоть в малой степени может быть для вас тягостно, будем считать, я не просил ни о чем.
Детски ясно вспыхнул и потух взгляд Зубова. Отпив глоток хереса, он отставил спокойно бокал, выговорит четко, холодно:
– Предоставьте мне, Петр Алексеевич, самому судить, что нынче нужно для блага России. Я, представьте, разницу меж ней и Курляндией тоже вижу.
Наклонив слегка голову в ответ, Пален скосил глаза на голубые изразцы печи. Разглядывать их в ряд было смешно: путник, с корзиной на перекинутой через плечо палке, бредет от синеющего вдалеке замка навстречу охотнику в шапке с перышком, а вслед охотнику смотрит весело дама в широкой шляпе…
– Хочу отдать должное обеду вашему, Платон Александрович. Право, ради одного этого, и то стоило провести шесть часов в карете.
– Рад угодить. Не пройдете ли со мной в кабинет? Я напишу, как обещал.
Принимая из рук князя вчетверо сложенную записочку, Петр Алексеевич коснулся беспокойно дрогнувшей холеной руки:
– Что же, Платон Александрович, до встречи, полагаю, в Петербурге?
Зубов принужденно усмехнулся, пробормотал что-то и шагнул, не оборачиваясь, к двери.
* * *
Мальтиец на русской службе, адмирал Осип де Рибас, получив приказ оставить пост губернатора Одессы и прибыть в Петербург, удивлен не был. Новый государь выметал начисто доставшийся по наследству ветхий дом. Так спокон века делали и на родном острове Рибаса. Девушки в день свадьбы надевали поверх белого платья черный передник и сметали с каменных полов сухую труху, оставшуюся от старых циновок.
В столице он, как следовало, явился к обер-полицмейстеру Архарову, но никаких уведомлений не получил. Не удивился и этому: предстояла коронация – кто собирался в Москву, кто носился по знакомым, выискивая протекции, кто ступал воздушной походкой, не замечая никого вокруг, в предвкушении обещанных наград. До отставного губернатора никому дела не было.
Стиснуло виски беспокойством на второй день по приезде, когда, бросив случайно па Морской взгляд в высвеченное полуденным солнцем окошко тяжелой кареты четвериком, он узнал тающий профиль графа Литты, бальи ордена иоаннитов. Но прошел еще день, другой, а знак красного, разлапистого креста, похожего на пастушеское тавро, не попадался на глаза Рибасу. Орденские рыцари его не искали, правительство так и не вспомнило. Следовало подумать о себе самому.
В России всякое дело вершится людьми, близ трона стоящими, а обращаться к ним надлежит через знакомых и родственников. Новых фаворитов, всех этих аракчеевых, кутайсовых, плещеевых, кушелевых, мальтиец не знал; к Ростопчину, которого покойная императрица иначе как «сумасшедшим Федькой» не называла, идти не хотелось. Зацепка была одна: братья Куракины. Родственником по матери старшему, Александру, приходился давний знакомец адмирала Никита Панин, сын покорителя Бендер и племянник екатерининского канцлера, нот к нему-то Рибас и поехал.
Простой, светлого фасада, дом камергера, члена иностранной коллегии, показался столь тих, что мальтиец замешкался на подножке кареты. Но дверь перед ним открылась, сухой, унылый лицом человек к ливрее, поклонясь, пошел доложить – и к гостю вышел Никита Папин.