Автор книги: Лев Яковлев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– Разве вы не могли вернуться?
– Куда? В первый парижский вечер, когда мы с мужем только приехали из Лиона и ночевали на постоялом дворе, поужинав привезенными с собой, в узелке, яйцами, сваренными вкрутую?
– Я думал, вы говорите о городе, не о себе самой. Так, значит, вина на вашем муже?
– Нет. Он такой, как все, и, наверное, прав во всем. Когда он понял, что мне не в радость жизнь в Гамбурге, он оставил игорный дом. Мы уехали, в Данциг сначала, потом в Россию. Это было все равно что бежать по коридору, полному зеркал: снова и снова видишь свое лицо. И я поняла, что была счастлива за всю свою жизнь только те несколько часов в Лионском соборе.
– Почему?
– Не знаю. Может быть, это была действительно актерская игра, не кривляние, как все остальное… нет.
Павел подошел к ней, положил руки на плечи; нагнувшись к волосам, вдохнул душный аромат незнакомых, тяжелых духов.
– Вы проведете эту ночь со мной?
– Я здесь.
– Нет… не могу говорить иные слова, лгать – а назвать, что чувствую к вам, не умею. Просто хочу, чтобы вы были со мной сейчас.
– Если вы хотите. Но это не изменит ничего ни для вас, ни для меня.
* * *
Приняв вахт-парад последний раз в уходящем году, Павел сразу прошел в кабинет разбирать почту. Что-то не складывалось по его плану: война не кончилась письмом в Париж. Теперь не время было разбираться, что тому виной: неуемные претензии первого консула или несокрушимое упорство англичан; Россия не смогла стать в стороне от схватки. Ответом на вооруженный нейтралитет стало полное запрещение торговли со странами, этот пакт подписавшими; английские крейсеры преследовали русские суда, как пиратов, преступником был для них и всякий, посмевший идти с грузом в Россию. Воронцов окольными путями, будто не посол великой державы, а мелкий купец-комиссионер, решивший погреть руки на чужой коммерческой тайне, сообщил, что готовится отплытие в Балтику эскадры Хайда Паркера и Горацио Нельсона с приказом – стереть с лица земли Копенгаген и Петербург. А Воронцов, вместо того чтобы протестовать против разбойного рейда, взывать к справедливости государей Европы, газетам английским, наконец, позволяет себе умничать, рассуждать о ненужности для России конфликта с Великобританией!
Следовало подумать об обороне. В Кронштадт, Архангельск, Иркутск даны указания обеспечить защиту берегов от англичан; Павел, подумав немного, набросал письмо генералу Сухтелену, указав, как построить оборону Соловецкого монастыря. Гнев на Воронцова не проходил. Император поморщился, досадливо отодвинул бумаги, походил вокруг стола. Что же, Семен Романович русским себя не считает? Думает, коли живет в Лондоне, так управы на него нет? Хохотнув зло, взял перо, не садясь, набросал распоряжение Обольянинову – взыскивать впредь ущерб от пиратских действий английского флота на воронцовском имуществе. Пусть подумает, о чьих интересах следует печься!
А ночь, новогодняя ночь, выдалась безрадостной. Ее Павел хотел провести уже в Михайловском замке, но комнаты не были до конца отделаны, твердили о сырости стен – и приходилось жить в Зимнем, где и праздник не праздник. Рано уйдя из-за стола, он лег в постель, накрылся с головой – знобило, но уснуть долго не мог. За окном вспыхивали какие-то цветные сполохи, высвечивая над кроватью ангела кисти Гвидо Рени. Картина предназначена для спальни Михайловского замка; приказав повесить ее здесь, Павел ощутил, как слабеет горечь от сознания невозможности быть, где мечталось, и подолгу смотрел в глаза ангелу, то ли вопрошая о чем-то, то ли отвечая ему.
Теперь, в неровном, мерцающем свете, лицо ангела, обрамленное пышной копной волос, казалось устремленным навстречу ветру, полным мирских страстей. Вспоминался почему-то портрет Александра Великого на геммах. И Павел, захваченный пришедшим вдруг радостным чувством, в полудреме вспоминал, как давным-давно Порошин показывал ему на карте с непривычными названиями гор и рек путь македонской армии.
Проснулся он со свежей, ясной головой и, умывшись торопливо, прошел в кабинет. Порывшись в бюро, достал охапку карт, разложил на столе.
Пришедший через четверть часа Ливеи застал императора сосредоточенно склонившимся над приложенными Друг к другу краями картами. Павел вышагивал циркулем уже у самого края и, крикнув на стук «войдите», записал цифру на листочке, посопел, что-то прикидывая, стал замерять снова. Наконец удовлетворенно распрямился:
– Христофор Андреевич, готовьте приказ в Черкасск. Я напишу Орлову-Денисову сам, вы же определите, какие войска ему брать с собой, главное же – откуда снять артиллерию. Пехоты много не надо; пожалуй, на подводы более пары полков не погрузишь, дороги ведь – хуже некуда. Совсем без инфантерии тоже нельзя: возможен штурм крепостей. Подумайте об этом.
– Но куда поход, государь?
Император улыбнулся широко, обнял за плечи молодого, статного Ливена, притянул к столу:
– По карте показать не могу, они у нас только до Хивы. Разве что на глобусе. А цель похода – Индия.
– Ваше величество!
– Что вас смущает? Если на такое могли посягать французы, от которых вожделенная британская жемчужина втрое дальше, чем от нас, почему не мы? В конце концов, Британия от Индии дальше, чем Франция!
– Но у Британии – флот, равный всем остальным в мире по силам!
– Вы говорите как Воронцов.
– Простите, государь!
– Ничего, я ведь не доверяю вам андреевский флаг. Но, как военный министр, вы должны знать, что мы сильнее на суше. Через месяц казаки Василия Петровича будут в Оренбурге, еще через три – перейдут Парапамиз. К осени мы вышвырнем англичан не только из Сирингапатама, но и из Калькутты. Послушайте, Христофор Андреевич, ведь это – самое уязвимое место Англии.
…Павел написал в Черкасск, указывая Орлову-Денисову освободить русских пленных в Хиве, поддержать дорогой в Бухарском эмирате аитикитайскую партию. В Индии Орлов должен был, разорив все английские «заведения», повернуть торговлю в Россию и, опираясь на недовольных англичанами раджей, «землю привесть от России в ту же зависимость, в какой она от англичан».
* * *
Ноздреватый от нежданно-яркого днем солнца, горел в золотом пламени окон снег нового века. Начиналась масленица. Император знал, что первый день февраля проведет наконец в Михайловском замке, и не сдерживал более лихорадочного нетерпения. Еще не время было ждать вестей из Оренбурга, но каждое утро, просыпаясь, Павел вспоминал виденное во сне этой ночью, как и минувшей: примятую нездешним ветром жесткую траву: солнце, ослепительное в черном кругу скрученного, свитого в рог неба… Степи, окраина которых испокон века брала дань с Московии, глубины которых со времен Александра Македонского никто с оружием в руках из европейцев не проходил.
Ему хотелось суеты карнавала, веселых масок на лицах, смерчем кружащейся по залу мазурки, веселья, которое не по нутру бы пришлось летучим мышам вроде принцессы Тарант или шевалье Д'Огара, пусть себе сидят по будуарам, похожим на молельные, прерывая молчание тремя-четырьмя заумными остротами за вечер, пусть поминают с Воронцовыми и Паниными минувшее навсегда время. Сквозь хруст снега под сапогами в утреннем полусумраке разводов, вечерний скрип полозьев по Дворцовой слышались Павлу ржание копей, перезвон сбруи, чудились запахи не виданной им никогда степи.
Балы давались через день – в Эрмитаже и у наследника престола. Александр быстро привык к роли хозяина куртагов. Всего лишь несколько вечеров в музыке, шелесте платьев – и смеяться в голос хочется над недавними страхами и радостями, городского полицмейстера достойными, а не наследника престола. Но – как непрочно все! Четверть часа против обещанного задерживается государь, а сын его, промерив раз и другой шагами угол залы, от боковых окон до главных, завешенных тяжелыми портьерами, приник к стеклу. Императорской кареты, сколь хватало взгляда, приникнув так, что заломило от холода висок, не увидел. Александр поморщился, потер скулу ладонью, а когда глянул снова на улицу, в розовеющем облаке взметнутой снежной пыли стояла карета с гербами обер-егермейстера Нарышкина. Переступая с ноги на ногу, Александр потянулся вперед, опершись о подоконник животом, жадно всмотрелся. Ив кареты на мнящийся теплым от золотого отблеска снег ступила, подхватывая к горлу соболий палантин, женщина. Изморось блеснула в темных волосах, когда она, говоря что-то замешкавшемуся спутнику, повернула к окну мягкий профиль, словно отраженный внесенным с мороза зеркалом.
Александр вздрогнул, ощутив затылком жаркое дыхание, казалось заполнившее всю залу. Невольно вжав голову в плечи, наследник российского престола заставил себя распрямиться, обернуться не спеша, величественно и все-таки принужден был глянуть снизу вверх на усмехающегося гиганта – Николая Зубова. Брат экс-фаворита, муж «Суворочки», щурил глаза, растягивая то и дело рот в улыбке, через плечо Александра следя, как там, внизу, запорошенная снегом женщина ждет, пока муж ее втемяшит кучеру, где стоять, и подаст ей руку
– Нарышкины приехали. Теперь хоть танцевать есть с кем.
Зубов хохотнул, переступил с ноги на ногу, клоня голову к плечу, и Александр, едва не против воли сглотнув от сухости во рту, негромко выговорил, силясь – безразличнее, холоднее:
– Довольно и без того. Впрочем, Мария Антоновна, в самом деле… довольно…
Замялся, слова не шли, подступала глухая, незнакомая злоба на этого огромного, пышущего жаром здорового тела человека, смеющего стоять нагло, едва не смеясь в лицо наследнику престола; смеющего думать, будто для женщины, поднимающейся сейчас по лестнице, его стать, кудри, густой голос значат больше, чем милостивая улыбка – почти государя… Перед которым этот парвеню смеет едва не стати Марии Антоновны, как кобылицы на торгу, перебирать – поди, про Гагарину не посмел бы… или посмел? И, не дослушав, что Зубов говорит об искусстве в танце графини Орловой, не в пример Нарышкиной, Александр бросил резко:
– Судя о предмете, знать его надлежит более, нежели вами сей изучен.
И, едва выговорив, ощутил противное, липкое на спине – сейчас этот бык во хмелю, икнув непременно, со вкусом поделится…
– Так что же, ваше высочество, за тем не станет. Судьею быть – честь окажете?
– Что? В чем?
– Как же? В моем в оный предмет углублении… изучении, хотел сказать.
– Сказали – как сумели. Что же, коль вам угодно…
Женщине этой, о которой идет торг, Марии Антоновне Четвертинской, в замужестве Нарышкиной, двадцать лет, и хороша она дивно, как Магдалина в час раскаяния – но Александр стоит спиной к окну, у которого был только что наедине с ней, сквозь снег и ветер, и мимо брата последнего пастушка бабки своей смотрит на полный людей, света, голосов зал. И он спокоен теперь, до конца спокоен; высохла струйка промеж лопаток, распрямились плечи. Ростом он чуть ниже Зубова, статью же…
Пора было начинать бал, но, вопреки строгому обыкновению своему, опаздыв. ал государь, и собравшиеся сновали, семеня по льдистому паркету, сбивались в кучки. Разом полегчавший, постройневщий Николай Зубов поклонился величественно Дмитрию Львовичу Нарышкину; ни разу не поглядев на жену его, едва поднял голову от ее руки после короткого, сухого поцелуя, стал, балагурствуя, рассказывать печальную повесть о месяцах, проведенных в изгнании, вдали от Петербурга, средь пастушеских идиллий, в коих забыть можно, за что Адам из рая изгнан. Он не скосил взгляда на Марию Антоновну ни разу, только, прислушиваясь к ее дыханию, перемежал шуточки, одна солонее другой, короткими фразками об одиночестве своем и тоске. Ощущая – привычно, – как внимательно она слушает, с легким разочарованием отметил: девица-то совсем видов не видавшая, скука одна. Если бы не пари…
А у подъезда Зимнего стояли две огромные кареты с гербами Российской империи, поданные минута в минуту. Но двери не распахивались, заметенный снегом караул каменел вразлет от крыльца. Наверху, прислушиваясь, стоял у дверей государевых покоев лакей, который раз прядая в готовности распахнуть двери, замирая снова, едва нервные шаги императора отдалялись. Павел метался от окна к камину, всякий раз, повернувшись, бросая исподлобья взгляд на стоящую в углу, прижав к груди руки, жену. София всхлипывала часто, не вытирая с покрасневших щек слез, комкала платок. Сказано было все, плакала она больше от волнения, чем от обиды. Почти кончив собираться, узнала Мария Федоровна, что присланные для нее почтой из Веймера книги задержаны таможней по прошлогоднему указу, хотя на ящике стояло ее имя. Прочитав присланную по этому поводу Паленом вежливую записку, она метнулась было к двери – но гнев утих разом, едва тронула бронзовую, купидоном увенчанную ручку, и захлестнуло сердце острой жалостью к себе. Опершись осторожно рукой о подлокотник, села в кресло, сморщилась, унимая слезы, – и тихонько застонала. Стона этого, похожего на скулеж прибитой собаки, до того стыдно стало, что, махнув рукой торопливо – всем выйти, уронила лицо на подлокотник и разревелась.
В слезах государь застал ее, когда, прождав четверть часа, ухватил трость наперевес и, не говоря никому ни слова, пошел в покои жены. Выговор – готовый – не выговорился. Павел мягко подступил к креслу, обнял жену за плечи, выслушал, не перебивая. Помолчал, потом достал из кармана платок.
– Я не посягаю на указы ваши… мудрость и… но не довольно ли с меня чужой страны, чужого языка? С книгой могу я хоть себе самой вслух сказать: mein liben…
И она разревелась снова, а Павел, в оцепенении, без единой мысли, застыл, держа перед лицом жены платок, глядя в сторону. Потом все как-то само собою, без него, успокоилось. Пришел кто-то, запахло нюхательной солью, послали за книгами на таможню. Наконец их оставили одних; София, забившись в угол, всхлипывала, а Павел нервным шагом, заносясь, подскальзывая, метался по тесной, неуютной комнате. Ему хотелось выпить горячего молока, посидеть спокойно где-нибудь одному; потом велеть оседлать Помпона и проехаться не спеша усыпанной густо опилками тропинкой. Но ничего этого нельзя, назначен бал, и он мягко позвал жену, улыбнувшись ей одними губами.
А шепотов и пересудов об их опоздании хватило до конца вечера; и только Александр, ходульной походкой, не позволяя себе сутулиться, ходивший меж танцами от одной кучки гостей к другой, казалось, не думал об этом. В третьем часу утра, когда одна за другой подъезжали к выходу кареты, в углу зала подступил к нему Зубов. С обостренным чутьем приметив в руке у него сложенную мелко бумажку, Александр, откинув гордо голову, встретил торжествующий взгляд Зубова, отстранился.
– Вижу успешным ваш поиск. Поздравляю – с девкой, – и отвернулся резко, щелкнув каблуком, как на плац-параде.
* * *
В пятницу, 1 февраля, Павел переехал в Михайловский замок. Поднявшись в семь утра, умылся торопливо, нетерпеливо прикрикнул на замешкавшегося с пуговицей камердинера. Последний раз окинул взглядом спальню, не ощутив горечи расставания с местом, бывшим для него всегда не более чем временным пристанищем.
Он въехал к себе домой с Садовой, мимо дорических колонн красноватого мрамора. Миновав решетчатые во рота с вензелем, пустил Помпона шагом по липовой аллее к возвышающейся посреди площади бронзовой статуе Петра I работы Мартелли. Шагом ступала и лошадь Преобразователя России, сидевшего в седле очень прямо, по образцам статуй римских императоров. Петр глядел прямо перед собой, через Фонтанку, на скрытые дымкой, подступающие к самой окраине его города болота, а на постаменте, под копытами его коня, крохотные бронзовые фигурки штурмовали Шлиссельбург, сходились насмерть у полтавских редутов.
Оставив Кутайсову повод, Павел прошел не спеша, хрустя снегом, до Рождественских ворот, выходящих на Летний сад; ступил через растворившуюся перед ним бесшумно дверь на беломраморный пол, подняв глаза на лестничную площадку, откуда приветствовали его Геркулес и Флора.
Следовало, пожалуй, постелить ковры: звук шагов отзывался слишком звонко, тревожно. Павел миновал овальную гостиную, где 16 кариатид подпирали разбитый кессонами свод, на плафоне которого возносили кубки боги Олимпа; сощурясь, оглядел огненно-бархатные диваны и канапе у стен, украшенные кистями. Дверь открыл сам, задержавшись мгновение в нише, меж двух колонн разноцветного сибирского камня. Дойдя до беломраморного камина, оглянулся на возвышающиеся над нишей хоры с бронзовой балюстрадой и десятью пышными вазами-канделябрами. А дальше ниша меж двух ионических колонн вела в круглый тронный зал, обитый тканным золотом красным бархатом. Медленно, не отводя взгляда от солнечного луча, император дошел до трона, поднялся на три ступеньки – и, охватив жадно ладонями подлокотники, опустился на мягкие подушки, торопясь ощутить, что все это ныне существует не только в его мечте.
В семь вечера французский театр ставил в Михайловском замке оперу «Ревнивый любовник». Шевалье играла столь равнодушно, что любую иную освистали бы, даже в присутствии государя. Но она открыто, со сцены, улыбалась надменно откинувшемуся в кресле Кутайсову, одобрительно кивал на поклоны примы Павел, и зал молчал, только аплодисменты в конце актов были короткими, дробными, как перестук козлиных копыт. Государь ушел спать рано и долго лежал с открытыми глазами. Привыкнув к темноте, он стал различать на светлой стене картины, кажется, видел даже рисунок на знамени в руках рыцаря и завиток конской гривы. А над кроватью светился в лунном отблеске победный лик ангела кисти Гвидо Рени.
Утром в кабинете первого этажа, отделанном ореховым деревом, где стояло на столе прекрасное дежене с видами Михайловского замка, Павел принял Ливена. Военный министр доложил, что Орлов готов выступить на Индию с 22 тысячами казаков при двойном заводе лошадей, 12 пушках и 12 единорогах. Первый эшелон – тринадцать полков во главе с освобожденным месяц назад из Петропавловской крепости Платовым – уже готов к походу; в конце месяца весь корпус выступит, за это Василий Петрович ручается головой.
– Как скоро будут они в Хиве?
– При дневном переходе тридцать-сорок верст, надо полагать, не позднее мая.
– Долго, долго, Христофор Андреевич! Кто знает, не станут ли персы и турки, после присоединения к нам Грузии, искать себе союзников в Бухаре, Коканде, Хиве; а европейские дела и вовсе требуют торопиться. Лизакевич сообщил из Рима: Пнй VII готов отдаться под наше покровительство, готов перенести святой престол па Мальту. Я говорю вам вещи, о которых никто не должен знать потому, что цена похода Орлова огромна!
Павел проводил Ливена через круглый кабинет, меж статуй жрицы и весталки, расставленных на постаментах севрских ваз. Остановился под вделанными в стену часами, когда-то висевшими в садовом домике Петра. Серебряная стрелка встроенного в часы термометра опустилась ниже двадцати градусов. Павел прищурился на подмороженное снизу, по краю, оконное стекло, мягко коснулся локтя Ливена:
– Поторопите их!
Вечером был маскарад. Больше трех тысяч петербуржцев танцевали едва не до двух часов утра. Ушедший спать без четверти десять Павел несколько раз по дороге в спальню останавливался, прислушиваясь к музыке, голосам, шороху и перестукам полов, непривычных к мазурке. Дом его наполнялся жизнью.
* * *
Два месяца, минувшие после Рождества, Павла не покидала нервная, беспокойная жажда видеть Шевалье, говорить с ней. На спектаклях, ловя каждое слово, жест, паузу, он застывал напряженно, локтями опершись о барьер ложи. Казалось, на сцене она была искреннее, чем наедине.
Все, кроме этой женщины и марша по заснеженным оренбургским степям корпуса Орлова-Денисова, движение которого ощущалось почти физически, будто слышны были за тысячи верст скрип телег и всхрап лошадей – все для императора подернулось дымкой. В первый день марта он выслушал равнодушно доклад Ростопчина о разгроме английским флотом Копенгагена. Пришепетывая от волнения, канцлер говорил жарко, торопливо:
– Город разрушен до основания. Эскадры столь мощной Англия не выставляла еще, более трех тысяч пушек у Паркера и Нельсона. Идут на Петербург. Я полагаю, ополчение надо созывать, войска регулярные подтянуть не успеем. В устье Невы корабли затопить с балластом, укрепления кронштадтские снести, все равно не удержим, так пусть врагу не достанутся. А в дома, что ближе к набережным стоят, заложить пороховые заряды, чтобы, когда десант высадится, отступая, взорвать…
Глаза Ростопчина поблескивали, выбившаяся прядь волос трепетала над ухом, и императору неудержимо хотелось ее поправить.
– Федор Васильевич, о разумных мерах согласуйте с Ливеном. Что до минирования домов и затопления кораблей в Неве – пустое.
– Как пустое, государь? Соблаговолите мне оборону довержгь полностью! Ни одному британцу уйти не дадим!
– Оставьте. Дельное передайте Ливену. Идите.
Дернувшись от подступившей нежданной изжоги, канцлер вгляделся в спокойное, чуть грустное лицо императора и, не в силах, да и не желая справиться с горечью, раздражением, гневом, бросил на стол бумаги, шагнул вперед:
– Ваше величество, от нежелания вашего делами заниматься, милость Господня нас не спасет. Бог на корабли английские не дунет, парламент флот обратно не призовет, а коли и призовет, гонец не доспеет. Коли желаете с француженкой своей прохлаждаться, воля ваша, но доверьте людям, способным к тому и о государстве радеющим, спасти его. Выбирайте между честью монарха и шлюхой…
– Ты не смеешь.
– Смею, коли правда! Она с Кутайсовым спала, я то могу доказать!
– Хоть бы и так, не смеешь!
– Ваше величество, от боли это, за вас и государство!
Павел сощурил глаза, наклонил слегка голову к плечу, ощущая, как приливает злая, веселая ярость. Впервые за беспросветные зимние недели, с ночи, когда снизошло озарение и дан был приказ о походе на Индию, ощутил он себя счастливым. Не в его силах поторопить казаков в оренбургских степях, не в его власти душа проклятой, ненавистной, желанной женщины, но он еще император, и отомстить – в его власти. Качнувшись на каблуках, он негромко, сквозь зубы, выговорил:
– Я не отбираю у вас орденов и графского герба – это все равно что подбирать их из грязи. Я даю вам полную отставку. Вы – ничто. Вон отсюда!
…Ночью, отрывая на мгновение губы от плеча Дениз, он прошептал ей на ухо:
– Ты не права. На свете есть вещи, трогающие душу.
Негромкий смех в ответ, движение губ навстречу.
– Подожди! Я прогнал сегодня Ростопчина.
– Бог мой, за что?
– Неважно. Я понял: власть не дает силы творить добро, но для зла – довольно.
– Жить, чтобы мучить себя?
– А может быть, это и есть – искупление? Мир полон греха, зло должно переполнить меру, чтобы все рухнуло и настало царство Божие… впрочем, если так, мне следовало его оставить.
– Кого?
– Да сумасшедшего Федьку, кого еще?
– Почему ты так его зовешь? Он на самом деле не в своем уме?
– Так его звали при дворе матери. Ее словечко. Знаешь, раньше мне мерзостью казалось все, что шло от нее, а теперь…
– Ты ее понял?
– Да. Ей мнилось, будто лучше нее никто не может править Россией. Но теперь я знаю, это всего лишь игра…
Слово сорвалось нежданно, ему думалось что-то иное, растаявшее в затопившем мозг пламени озарения. Отбросив одеяло, не замечая холода пола, шагнул к окну, отдернул занавесь, чтобы видеть лицо Дениз, обернулся:
– Просто игра. Выходишь из-за кулис, проговариваешь первую реплику и начинаешь жить тем, что в пьесе. Но спектакль кончается, все расходятся по домам, к своим делам, а ты – остаешься в пустоте. Мать была счастливее меня лишь тем, что не чувствовала этого, хотя, быть может… Что самое страшное для актера?
– Потерять роль? Забыть слова?
– Не то, не то!
Вспрянув на колени, она притянула к себе Павла, гладила торопливо его голову, плечи:
– Иди сюда! Холодно, простынешь!
Вздрогнув, как от прикосновения змеи, он высвободился, отступил к светлеющему предрассветной дымкой окну:
– Не лги! Ты знаешь, самое страшное – понять, что не хочешь играть.
– Да.
– И тогда перестаешь верить в Господа?
– В Господа тоже.
– Послушай… Тебе ведь тоже бывает хорошо со мной. Может быть…
– Нет.
– Но почему?
– Потому, что я не люблю вас.
От стен тянуло холодом, и, обхватив руками покрывшиеся мурашками плечи, Павел присел на край постели, закутался в одеяло, стараясь не смотреть на лежащую удивительно тихо женщину. А за окном, заливая пурпуром выметенный за ночь ветром лед Фонтанки, подымался рассвет.
* * *
Утром 11 марта генерал-губернатор столицы, как обычно, делал доклад императору. Потеряв нить, Павел на какой-то миг вовсе перестал слушать – губы генерал-губернатора шевелились бесшумно, подергивался кадык…
– Петр Алексеевич, скажите…
– Да, ваше величество.
– Скажите, вы помните полковника Грузинова?
– Но, ваше величество!
– Нет, мне просто вспомнилось. Как вы думаете, он знал, чего хочет?
– Все заговорщики безумны, ваше величество. Законопослушный подданный желает того, что указывают власти, а бунтовщики – это люди, возмечтавшие о невозможном. У одних бред более стоек, они воображают себе какое-то устройство мира, не похожее па нынешнее. Во Франции таких было довольно, и мы увидели въяве видения бредовых снов.
– Так если этим людям удается задуманное, случившееся можно назвать безумием власти?
– Скорее, властью безумия, ваше величество.
– Ах да…
Оглядывая рассеянно мундир Палена, Павел приметил оттопырившийся карман и, ощутив озорное желание подшутить, быстрым движением наклонился и вынул сложенную вчетверо толстую бумагу.
– Так, Петр Алексеевич, ваши любовные письма солидны, как все, что вы делаете.
Заслонясь рукой от потянувшегося было за своей бумагой Палена, он развернул лист и увидел аккуратно, в дна столбика выписанные полсотни имен.
– Список? Не заговорщиков ли?
Генерал-губернатор, уже совладав с собой, улыбнулся широко:
– Ваше величество, если бы это был список заговорщиков, первой должна моя фамилия стоять, ведь во всякий заговор, будь он наяву, генерал-губернатор обязан проникнуть, чтобы обезвредить его. Это же, видите ли, список клуба нового, не совсем пристойного, правда…
Глядя ему в глаза, Павел, во внезапном просветлении, понял, что Пален лжет. Отступя на шаг, швырнул к его ногам листок, качнулся на каблуках и, не сказав ни слова, повернулся к двери.
…Вечером, за ужином, прохаживаясь, как он любил, вдоль стола, за которым сидели одиннадцать званных им гостей, Павел вспомнил, как впервые разглядывал принесенный Баженовым чертеж Михайловского замка. Архитектор, щурясь без очков, которые забыл вынуть из кармана, беспокойно следил за движениями его руки, едва не касавшейся листа, наконец не выдержал:
– Осторожнее, государь!
– Не беспокойся. Теперь ни о чем не беспокойся, – проговорил, не оборачиваясь на него, Павел.
А чертеж был строен, полон воздуха и света, как все, к чему прикасался Баженов…
Внесли последнюю перемену, подав привезенные сегодня лишь с фарфорового завода тарелки с росписью – фасад Михайловского замка. Пройдя быстро на место свое во главе стола, император бережно взял фарфоровый диск в ладони, поднял, коснулся губами темно-фиолетового фронтона – и повернулся к невестке:
– Вам нравится этот дом?
– Государь, стены сыры еще, холодно по ночам, – проговорила она живо и тут же осеклась, получив под столом толчок от мужа. Павел, услышав движение, вскинул взгляд на Александра:
– Вы полагаете всерьез, что мне следует слышать только то, что приятно?
– Нет, но…
– Так не мешайте тем, кто говорит правду, хотя бы случайно.
За десертом никто, кроме Кутузова, перемолвившегося с соседкой, крепок ли лед на Неве, не проронил ни слова. Поднявшись из-за стола, Павел жестом пригласил с собой Александра и, слыша шаги его за спиной, дошел молча до дверей своих покоев, остановился. Не глядя на сына, проговорил негромко:
– Знаешь, что мне сказал сегодня Пален? Революция – безумие. Но он не знает еще, что и власть – тоже безумие.
И, не дожидаясь ответа, притворил за собой дверь.
* * *
Стряхивая крупные комья снега с сапог, широким шагом вошел Пален в прихожую зубовского дома, оглянулся по сторонам, уверенно двинулся вверх по лестнице. Платон вышел на площадку, когда Петр Алексеевич уже поднялся; заулыбался, протянул руку, стал пропускать вперед.
– Вот что, Платон Александрович, – остановившись в дверях, густо, негромко сказал Пален, – время наше вышло. Паркер в двух днях от Кронштадта, вчера я от Ливена узнал – двадцать тысяч казаков посланы в Индию.
– Боже мой…
– Господь, может быть, и поможет, если не нам, так англичанам или хотя бы Бонапарту. Молиться, однако, дело особ духовных. Никита Петрович в деревне своей Цинцинната изображает, словно к нему, как к Джорджу Вашингтону, депутации явятся, звать на управление страной, вы же, смотрю, Делольма читаете?
Зубов, покраснев слегка, обернулся на столик, где, идя к дверям, оставил книгу, кивнул.
– Что же, английская конституция уважения заслуживает. Книгу-то от Воронцова получили или из Парижа?
– Клингер дал.
– И это неплохо. Вот что, князь Платон!
Пален сузил глаза, шагнул вплотную, припирая Зубова к косяку:
– Нам далее отступать некуда. Вышло время! Извольте сегодня вечером быть у Талызина.
– Когда?
– Вечером, Платон Александрович! В Михайловском ныне ужин, так ведь вы знаете, когда там заканчивают.
И, обернувшись резко, Пален пошел вниз по лестнице.
…В начале одиннадцатого он взбежал по крыльцу талызинского особняка, отодвинув в прихожей обвисшего на дверной ручке мертвецки пьяного поручика-преображенца. В большой гостиной, где человек восемьдесят гвардейских офицеров сидели вокруг сдвинутых столов, было удивительно тихо, и, когда Петр Алексеевич вышел во главу стола и поднял налитый ему тотчас бокал шампанского, голос его прозвучал резко и звонко:
– За государя Александра Павловича!
Мосты и рвы Михайловского замка только в детской игре могли сойти за укрепления, потому что дети не умеют еще предавать свое знамя и свою клятву. Две кучки офицеров, вместе пробежав по аллее, разделились у входа. Те, которых вел Бенигсен, замешкались в дверях, столпились внизу лестницы, по которой, ступая осторожно, стали подниматься четверо. Бенигсен сам постучал в дверь, ведущую с площадки налево, и когда камердинер Павла проснулся наконец и, не открывая, спросил, что случилось, – кивнул адъютанту Преображенского полка Аргамакову. Сглотнув комок, тот, прижавшись щекой к двери, негромко сказал:
– Откройте, это дежурный адъютант Аргамаков с рапортом.
– Но ведь ночь еще!
– У вас остановились часы. Откройте, настало утро.
…Проснулся он незадолго до полуночи. Подошел к окну, отодвинул занавесь, вгляделся. Огоньки факелов метнулись от экзерциргауза по аллее. Приложив ухо к стеклу, можно было услышать скрип промерзшего за ночь снега под сапогами.