355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Яковлев » » Текст книги (страница 15)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:50

Автор книги: Лев Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

И тут его охватила животная, нерассуждающая жалость к себе. Господи, да как подумать можно было об этом всерьез, кто смеет судить жизнь, хотя бы и собственную?! Как можно запутаться среди пустых, зряшных вопросов – что есть власть, для чего жизнь; как можно сетовать, что Бог не дал тебе чего-то, коли есть у тебя тело и душа? Мечтать о любви, приказывать людям, решать судьбу государства – как мелко все это, когда можно просто жить в крохотном домике где-нибудь на окраине тихого чистого городка, читать в газетах о войне между Наполеоном и натравленными на него Питтом монархами Европы…

Топот доносился уже с лестницы. Оглядевшись, Павел метнулся к двери в покои жены, дернул отчаянно, еще раз; всплеснув руками, побежал обратно в спальню и, услышав шаги совсем рядом, не думая больше ни о чем, бросился в камин, где не разводили сегодня огня.

Кучка офицеров, ворвавшись, заполнила комнату холодом, хмельным, шумным дыханием. Сдернув полог постели, Бенигсен ткнул под кровать шпагой, прислушался и проговорил вальяжно:

– Ну, государь! Полно прятаться, выходите!

Павел вздрогнул, выпрямляясь, словно услышал имя свое, стоя в строю. Государь!

Миг перед смертью долог. И он успел вспомнить все – теплые, мягкие руки бабушки, Елизаветы Петровны; впервые увиденный портрет отца, тайком принесенный Порошиным; книги в переплетах золоченой кожи, а потом, как нарастающий вихрь – губы Нелидовой; взгляд Анны, безумный от вальса; сияние в полутьме разбросанных па подушке волос Шевалье; боль, ярость, тоску… – прежде чем, ступив из холодной золы, через решетку, в комнату, спросить:

– Что вам угодно, господа?

…Платон Зубов, выйдя из спальни императора, когда тот еще был жив, метнулся было в библиотеку, но, испугавшись молчаливой темноты, вернулся, сбежал по лестнице на первый этаж. Там горел уже свет, сновали какие-то люди. Пройдя три или четыре комнаты, Зубов в дверях отбросил мешавшую портьеру – и увидел неподвижно стоящего посреди комнаты одетого в зеленый мундир Константина.

– Ваше высочество!

– Что там?

– Не знаю. Я не видел, не видел!

– Чего не видели-то?

– Я только зашел в спальню и вышел сразу, там Бенигсен, Яшвили, другие!

– Ну, Платон Александрович… – Константин, пожав плечами, сощурился насмешливо, – qui s’excuse – s’accuse.[15]15
  Кто оправдывзется – виновен (франц.).


[Закрыть]

Он подождал мгновение, криво усмехнулся и, отвернувшись, быстро ушел в комнату жены. А Зубов остался стоять в оцепенении у дверей, уставясь на раскинувшуюся против окна, на продолговатом постаменте, статую, подлинник которой, он знал, возлежит бесстыдно в угловой зале Виллы Боргезе.

* * *

Михайловский замок, отсеченный от города магической пентаграммой, стенал и вспыхивал сполохами, а широкими улицами Санкт-Петербурга нес ветер золотистую под фонарями поземку, исчезающую в темной пустоте теней домов. Не светилось ни одно окно; выметенные ветром улицы белели смутно на окраинах, желтыми пятнами под фонарями разбегались от Дворцовой, Миллионной.

Темен был и особняк Ливена. Днем ранее граф получил коротенькую записку от государя: «…если вам не довольно двух недель, чтобы избавиться от простуды, придется искать более крепких здоровьем, способных нести обязанности свои». Ответа не потребовалось, бумагу доставил не фельдъегерь. Видно, писалось ввечеру, у Гагариной. Намеки, что именно мужем Анны готов император его заменить, доходили до Ливена еще двумя днями раньше, в доброхотах недостатка не было. Но выздоравливать было не время, это Христофор Андреевич чувствовал, и потому прочел и положил записку в шкатулку прожилчатого уральского камня, велел подавать микстуру. Наутро встал в начале девятого – время быть у службы минуло.

После завтрака, прохаживаясь в халате по кабинету, Христофор Андреевич примерял к себе неожиданное, новое: не служить. Ведь если просчитался он, обмануло чутье – теперь государь не простит. Он пытался вспомнить чувства и мысли хотя бы одного дня, принадлежавшие только ему, графу Ливену, а не военному министру России – и не мог. На память приходило лишь задуманное и сделанное. Воля государя снова и снова пробуждала в нем мысль, беспокойство, торопливую решимость; зрел план, и время вдруг начинало бежать стремительно, неостановимо; календарь отмечал подписанные бумаги, рапорты, депеши. Потом приходило ожидание, неизбежное, ибо разум и порядок часто оказывались бессильными не только в диких степях за оренбургской линией, но и в петербургских казармах, где задуманное могло свершиться, лишь вбитое в пустопорожние солдатские головы. Доклада Павлу Петровичу он всегда страшился, не было ничего, доведенного до конца, радовавшего душу. Но государь чаще, много чаще, чем строг, бывал милостив, и наступали воздушные часы, когда Ливен, велев кучеру ехать не спеша, раскидывался в карете поудобнее, предвкушая шампанское, восхищенные взгляды, несказанное блаженство, какое дает только переполняющее душу чувство всемогущества.

День прошел. Несколько книг валялись открытыми по креслам. Граф обедал, дал распоряжения по дому, исчеркал записями несколько листов и порвал все. Но часы эти, прожитые попусту, не променял бы ни на какие иные. Полный беспричинной радости, как бывало когда-то в детстве, под новый год, пришел в спальню к жене, улыбаясь, распустил ей волосы, бережно приподнял, наслаждаясь пышностью, тяжестью прядей, уронил. Удивился, нежданно для себя, тому, что не нужно слов, что он привычно, как должное, принимает понимающий взгляд пятнадцатилетней девочки, которая, кажется, может рассказать про его душу много больше, чем сам знает.

Странным было сознавать, что он нисколько не разочарован, не чувствуя власти над ней – власти, предвкушение которой перед свадьбой сладко холодило сердце. Ливен как единственно возможную готов был принять участь каждого супруга – стать роганосцем, но ожидал двух-трех лет блаженства: быть господином в любовных утехах, по воле своей играть слезами, губами, шепотом, ладонями этой девочки, покуда она не научится изменять, покуда он ей не наскучит.

Вышло иначе. С первой ночи он понял, что Господь послал ему Жену, и не возроптал. Неделю спустя та, которой суждено было стать игрушкой, выслушивала по вечерам долгие, серьезные рассказы о делах, которые Ливен не доверял никому; потом он стал ждать ее совета. Все случалось едва ли не без его воли и сознания, просто сложилось одно к другому, и теперь, ощутив вдруг, как бы со стороны, сколь многое изменилось в жизни, Христофор Андреевич изумленно вглядывался в отражение своей тревоги в светло-серых глазах. Слов и теперь было не надо: о разговорах с Паленом Дарья знала, лежащую в шкатулке уральского камня записку читала. И он медленно протянул руки, встреченные ей у самой груди, ощутил тепло ладонями, вздохнул глубоко, успокоенно.

Разбудил их стук в двери. Чертыхаясь, щурясь на ночник, граф накинул халат и прошел в кабинет, неплотно прикрыв дверь.

У стола стоял, пошатываясь слегка после саней и мороза, фельдъегерь.

– Ваше превосходительство, государь повелел вам быть у него в кабинете, в Зимнем, немедля.

Ливен не отошел еще спросонья и, глядя в подбородок гонцу, ответил, медленно подбирая слова:

– Ты… пьян? Государь… в Михайловском.

– Так точно, ваше превосходительство. Там. Но передаю вам его собственные слова: быть в Зимнем.

– Его слова?

– Павел Петрович болен очень. Стало быть, государь Александр Павлович повелел.

Граф отпустил его кивком, вернулся, ступая тяжело, в спальню. Передвинув ночник, присел на край кровати, вгляделся в лицо жены.

– Слышала?

– Да.

– Что делать? Все ли… кончилось?

– Не езди.

– Приказ.

– Фельдъегерь – государев?

– Да. Что в том теперь? Буду одеваться. Поди к окну, посмотри за улицей. Казарма Преображенская напротив, если что…

Он бережно накинул на плечи жене халат, сглотнул комок, глядя, как она легко подбежала к окну, откинула портьеру, взобралась с ногами на подоконник. Крикнул камердинера.

Дарья изредка лишь, когда начинало лоб и виски ломить холодом, отодвигалась от окна, склонялась то вправо, то влево, силясь разглядеть, что происходит за перекрестками. Но все было пусто, ни одного свежего следа полозьев; в заснеженной будке дремал часовой. Ей показалось, что прошло очень много времени. Муж, наверное, оделся уже и ждал в кабинете; ни звука не доносилось. Приникнув лбом к стеклу, она подождала, сколько хватило терпения, потом отстранилась, начала быстро растирать виски. Сон слетел; все под окном виделось очень отчетливо, словно она шла там, среди сугробов, вздрагивая от хруста собственных шагов.

– Христофор!

Ливен метнулся, готовый подхватить на руки, испуганно поглядел расширенными глазами.

– Карета. Я не заметила сначала, почудилось что-то от Дворцовой. А проехала, наоборот, туда, к Зимнему, Напротив казармы только и увидела.

– Кто?

– Христофор, мне показалось, в окне – Уваров.

– Карета чья?

– Не знаю. Двуколка.

– Уваров – двуколкой?

– Он. И два офицера на запятках.

Ливен помолчал, потом быстро обнял жену, коснулся губами ее лба – и бросился к двери.

Сани давно ждали у подъезда. Проехав напрямик, он был у Зимнего лишь несколькими минутами позже кареты, привезшей не Уварова, а великих князей. Наспех поставленный караул пытался было задержать военного министра, и, выглянув на шум, Александр кивнул сумрачно, подозвал жестом. В дверях, замешкавшись, уронил платок, остановил нагнувшегося было Ливена:

– Оставьте. Не понадобится.

И, затворив сам дверь, подошел вплотную, уставился пристально в глаза:

– Где казаки? Говори. Отец… мертв.

– Должны быть в двух десятках переходов от Хивы.

– Слава Богу! Пиши. Вернуть немедля!

* * *

Кончался март. Александр следовал послушно советам своего ментора, и Пален твердой рукой вел Россию от пропасти, куда она едва не низверглась. Остановили успевших уже перейти Волгу казаков Орлова; в трех часах пути до Ревеля, где, зажатый льдами, стоял, как в ловушке, русский Балтийский флот, застало Нельсона посланное Петром Алексеевичем письмо. Прочтя, адмирал до боли в костяшках сжал в кулак пустую ладонь, вздохнул разочарованно и велел отменить боевую тревогу. Кое-какие перестановки провел Пален в гвардии, убрав незаметно в сторонку сумасбродов вроде Яшвили. На будущее решил серьезно заняться Преображенским полком, солдаты которого утром 12 марта гробовым молчанием встретили здравицу за Александра. Вызывать из деревни Никиту Панина он не торопился.

Не смущали Петра Алексеевича ни пристальный, леденящий взгляд, которым его всякий раз встречала Мария Федоровна, ни кривые усмешки самого нового царя. Александр ведь не знает и не узнает никогда, что за сила стояла за Паленом, когда готовил он переворот, а что любви к нему, отцеубийце, народ пока не питает, понимать должен. Конечно, следует пока придержать подальше от Петербурга его дружков из якобинцев и конфедератов, всех этих Чарторыйских, Строгановых, Новосильцевых, ну так на то у Палена власти хватит.

Когда Петру Алексеевичу доложили, что в деревенской церкви за час езды до Нарвской заставы появилась чудотворная икона, оплакивающая смерть Павла Петровича, он только брови поднял недоуменно. Оглянулся на приближенного недавно офицера корпуса Кондэ, Тиранна, приглашая его вместе подивиться, какие нелепости возможны в просвещенный век. Но француз хмуро покачал головой:

– В церкви дважды была вдовствующая императрица. Туда собирается народ, а у попа длинный язык.

– Что же, съездим и мы.

Наутро, прикинув, что успеет вернуться до не отмененного никем вахт-парада, Пален велел запрячь карету шестеркой и по хрусткому насту меньше чем за час домчал до бревенчатой церковки. Из открытых дверей клубился парок, внутри было тесно от набившихся людей, среди которых Петр Александрович сразу приметил много горожан; горело сотни полторы свечей. Поп – молодой еще, густобородый, в свежей, сияющей золотым шитьем ризе – возглашал басовито:

– …восплачем же, яко сия Пресвятая Дева! Ибо снова, присно, обманут народ русский. Возвестили Павла Петровича тираном – радуйтесь, говорят, люди, что нет его более! А истине грешат все так же, только руки кровью омыты; людям же в том блага нет, только позор и бесчестие!

Толпа вздохнула разом, потянувшись к алтарю, где над пламенем выставленных вкруг свечей горела окладом Богоматерь Казанская: по охряной щеке скатилась крупная, прозрачная капля, еще одна…

Четко ступая, не разжимая губ, взглядом раздвигая толпу, высокий, плотный человек в мундире с орденской лентой прошел меж молящихся, не глядя на священника, обошел горящие перед алтарем свечи и, протянув руку, вырвал Божью Матерь из киота.

Люди раздались, когда он повернулся к ним лицом. В маленькой церковке было тесно, но проход, в четыре сажени шириной, глухой, зияющей пустотой ждал Палена, и один из стоящих у дверей солдат вздрогнул: так похожа эта пустота была на приготовленную для осужденного на прохождение сквозь строй. А Петр Алексеевич, сунув под мышку икону, не спеша дошел до дверей, перешагнул порог и только на улице, ступив в густую, черную грязь, вымешаную сотнями ног, глубоко вздохнул.

…Вахт-параду пора было начаться, но команды не было: ждали царя. Александр зашел в покои матери пожелать ей доброго утра, но встретившая его у двери в спальню осунувшаяся, не скрывающая седину на висках Нелидова просила подождать. Он постоял у окна, хмуря брови на капель, обернулся. Нелидовой не было уже, Александр нерешительно шагнул к двери, остановился, подумав немного, вздохнул и, отступив к стене, опустился на канапе.

Мария Федоровна вышла минут через десять, причесанная, в выходном платье. Остановив жестом поднявшегося было навстречу сына, присела рядом.

– Саша, мне следует уйти в монастырь.

Александр, сморщившись, всплеснул руками,

– Бог мой, мама, мы ведь говорили об этом!

– Да. Но тогда я была только вдовой, и ты клялся, что непричастен.

– И сейчас то же скажу.

– Саша, не надо этого говорить. Изменить не в нашей власти, но мы в силах и должны не выставлять себя на позор.

– Кто посмеет?

– Те, кому терять нечего, Саша.

– Я не хотел этого!

– Когда бы не верила, не говорила сейчас, с тобой.

– Если бы я уехал тогда, как хотел, к Лагарпу! И… знаешь… – Александр поднял на мать полные тоски глаза. – Отец говорил мне за неделю до… до… того. Спросил: не пишу ли я Фредерику. Я ответил: нет, ведь запрещено. А отец усмехнулся, нижнюю губу выпятил и сказал негромко: зря, он – честный человек.

Мария Федоровна подняла ладони к вискам, покачала головой:

– Саша, я не виню тебя. Но то, что происходит, чудовищно. Убийцы твоего отца в чести, словно ты в сговоре с ними!

Он не отшатнулся, только медленно, словно поворачивая ярмо, отвел лицо от матери. Глаз его Мария Федоровна не видела.

– Чего вы хотите от меня?

– Отставки Палена. Наказания убийц.

– Хорошо.

Александр вышел перед строем в тот миг, когда карета Палена остановилась у въезда на плац. И прежде чем дать команду начинать, царь через плечо, бросил несколько слов адъютанту. Тот, пришпорив коня, промчался к подъехавшей карете и в ту минуту, когда часто и тревожно забили барабаны, крикнул в раскрывшуюся дверцу:

– Государь запрещает вам выходить из кареты! Государь приказывает ехать немедленно в свои имения. Он не желает видеть вас никогда!

* * *

Тошнота подступала снова и снова, Яшвили не мог от нее избавиться с той ночи, когда, сбежав по лестнице Михайловского замка, приник к стене, вскинув над головой руки, давясь горькой, желтоватой пеной. Отды шавшись, подхватил комок снега, поднес к губам и, машинально поправив на шее шерстяную легкую ткань, зашелся приступом рвоты, поняв, чей это шарф.

Прозрачно-голубой взгляд Павла, прикованный к руке с зажатым в ней шарфом, вспоминался Владимиру Михайловичу с холодной ясностью, не мерещился против воли – но и не видеть его было нельзя. Стиснутый толпой разгоряченных вином и морозом офицеров, император ни разу не вскрикнул, словно не чувствовал боли ударов, и короткая, деловитая команда Бенигсена «шарф!» прозвучала в спальне звонко, как на плацу. Не разумея, что делает, Яшвили, стоявший чуть в стороне, подхватил бросившуюся ему в глаза мгновением раньше светло-серую полоску ткани, шагнул к сгрудившимся у камина людям, просунул руку меж чьих-то плеч…

Стыда или раскаяния он не чувствовал, только пустоту на душе.

Дни уходили стремительной, чуждой чередой, словно сбывалось сказанное у Иоанна: времени больше не будет. Трижды он пытался встретиться с Паленом, сказать, что пришло время тому, ради чего они, кажется, загубили души – призвать нового государя дать России свободу, но Петр Алексеевич все оказывался занят, и Яшвили снова на несколько дней погружался в полусон. Опоминаясь, ехал к генерал-губернатору, ждал в равнодушном оцепенении; поднимался послушно с нагретого, ставшего удобным и привычным, стула в приемной, когда дежурный офицер, остановясь перед ним, говорил:

– Их сиятельство принять вас не могут.

Не спешил в Петербург и Панин. Жена его вновь перенесла тяжелые роды, граф сам просиживал ночи у ее постели.

Может быть, он, первым когда-то сказавший: убить – единственный, кто теперь думал о грехе.

Яшвили по нескольку дней не бывал в полку. Спрашивать с него никто не смел – на людей, вошедших в ночь на 12 марта в Михайловский замок следом за Паленом и Бенигсеном, смотрели с восхищением и страхом.

Купив в лавке лучшей бумаги, каждое утро садился к столу, брал перо и застывал неподвижно, не в силах отвести взгляда от стучащейся в окно ветки молодого дубка, день от дня набухавшей почками. Писать – как управляться России, когда быть собранию представителей или про то, как поднимались лестницей, ждали, затаив дыхание, под дверью в покои государя?

И однажды, не разумея до конца, что водит его рукой, он, обмакивая торопливо в чернильницу сохнущее перо, набросал полтора десятка строк, поставил подпись. Перечел, еще раз; оглянулся – да забылось, чего искал. Нахмурясь, стал было вспоминать, но как-то легко стало все зряшным, ненужным. Крикнул вестового и, свернув осторожно листок, отдал – письмо к императору.

…Ответа он не получит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю