355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Яковлев » » Текст книги (страница 3)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:50

Автор книги: Лев Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Нелидова повела густой, как у дивчины со Слободской Украины, бровью, и Резанов приметил вдруг в ее ровно убранных темных волосах седую прядку.

– Хоть я вас знаю мало, буду откровенна. Поверьте, мной не лицемерие движет. Я в самом деле, будучи при дворе, находила в Павле Петровиче понимание… вы это знаете, как все. Но должны знать иное. Свет меня более не прельщает, если я не избрала монастырь, то потому лишь, что немолода уже и могу вполне вест подобающую жизнь здесь, помогать мадам Лафон в стенах, где и сама воспитанницей была. И теперь, при всем внимании ко словам вашим, могу молиться за успех дела, которое видится мне достойным. Но помочь, увы, не могу.

– Екатерина Ивановна, да мне о большем и не мечталось! Вы выслушали, поддержали, молиться обещались – что же еще? Для меня в вас одобрение найти – столь много, что и не высказать. Прошу лишь милости – дозвольте, коли опять сомнения одолеют, к вам прийти, либо – с удачей. Мне радость вдвойне будет, если с вами поделиться.

– Бог мой, приходите, конечно!

…На улице он расправил вольготно плечи, велел кучеру ехать неспешно следом, пешком пошел в сторону строяшегося Исаакиевского, взгляд останавливая на каждой встречной девице. Низкое, предметельное небо висело над самыми крышами, и казалось, будто идешь по устланному мягким ковром, освещенному слабо коридору веселого дома, а за дверьми направо и налево – смешок, дыхание жаркое, звук поцелуя. И на все есть

своя цена!

Марципаном тянуло из кондитерских. Гас в гулком эхе колокол, нес холодный ветер колкий, мелкий снег. Ноябрьский ветер, швырявший, будто пригоршнями, град в стекла Зимнего, выдувал из комнат тепло. Сколько сил потратила Екатерина, чтобы свить это гнездо, и не себе же одной – правнуки жить станут, а в это утро не было для нее уюта. Протопить приказала – исполнили; но холод не уходил, и ветер, с детства нелюбимый ветер Балтики…

Пустое. В Штеттине – теплее. Весь ноябрь можно гулять под самой стеной замка, над рекой, пусть и ежась в негреющей шали. Здесь – прохватывает до нутра сыростью подземелья.

Она знала, что умирает, и ждала этого спокойно. Думала – сумбурно, о многом. Пустое говорят, будто умирающие вспоминают свою жизнь. На ум приходит недомысленное, но – ясное. Что себя мучить вопросами без ответов? Впрочем, на все вопросы ответы найдены, все загадки, какие жизнь задала, решены, до самой последней. Жаль только, не доведется увидеть, как русскими армиями законный порядок в Париже восстановлен будет.

Главное – власть крепка. Бунты были и будут, сочинители гнусные, пасквилянты тоже не переведутся. На то – пушки и равелины, иного языка этот сброд не понимает. Из того, что содеяла она во славу России, едва ли не самое памятное – засовы на камерах бунтовщиков злостных, Новикова и Радищева. А ведь пыжились иные защищать, роптали, сетовали, и не одни чернильные душонки – сам Воронцов, мало того, сестрица его, «героиня революции 1762 года», начальница академии, прости ее Господь. Конечно, против власти государыни идти они не думали, про то намек сделан для острастки прочим. Разве за подобные дела так наказывают? Да если бы покусились на власть, четвертованными им быть на лобном месте, в Москве, там народ казни любит. В Петербурге одна оголь сбегается посмотреть, нет в людях понимания, что казнь суть душа механизма государственного, ибо тот, кто посягает на святыню, погибнет в муках.

Радищев – хуже прочих. Новиковскую елейную рожу можно терпеть, если бы не масоны, его оберегатели; пусть же сгинет там, в нумере девятом. Недолго осталось. Но этот… Не следовало его – в Сибирь; глупая тля Воронцов напакостил, совсем не так содержат сочинителя, как положено преступнику государственному, изо всех злейшему. Даже Пугачев хотел всего-то с законной государыни корону снять, себе напялить; но этот… Америка ему полюбилась, вольности захотел, выродок. На исконное российское установление посягнул. Выходит, не только у нее корону отнять, все потомство, весь род ограбить пожелал, да еще навечно, не до седьмого колена, не по-библейски – по-бунтовщицки!

Встать бы! Можно еще успеть – выволочь его из Илима в Петропавловку, в кандалы. Не бывать по-твоему, еще и Америка твоя разлюбезная, рыдая, от республиканских гнусностей откажется, взмолится о даровании монарха, единодержца. Нельзя стаду без пастыря.

Россия не останется без заботливой руки правителя. Доброго пастыря, не дурного.

…Она призвала Безбородко; медленно шевеля губами, помогая себе усилием всего тела, выговорила:.

– Завещание мое… велю прочесть. Сенату и особам… духовных позови. В Гатчину пошли. Пора уже.

Александр Андреевич вышел, на пороге перестав сдерживать крупную дрожь. Все было у него в руках – и плаха поодаль. Переигрывать – поздно; весь расклад шел к тому, что не внука, сына сажать следует на престол. У внука свои мысли, свои люди, о том заботы Безбородко не было. И надо ведь, как искушает дьявол! Ну что ей про завещание вспомнить вчера, неделю назад, когда ходила еще! Тогда смирился бы статс-секретарь, куда деваться. Своими руками все погубить заставляет, своими руками, по воле полуживой старухи, валяющейся на кушетке в углу пустой залы, как ненужная рухлядь!

Не встанет. В таком деле врачи ошибиться не могут. Не встанет. Но – государыня еще; несколько слов, хоть и холодеющими губами, – Сибирь, Петропавловка, плаха!

Господи!

Послать к Павлу? Пустое, не возьмет на себя. Зубов? Совсем ума не стало. Куда уж его-то!

Господи!

И статс-секретарь не решился ни на что. Не объясняя толком зачем, стал посылать за виднейшими лицами империи; они собирались постепенно, заполняя дворец гулом сплетен, решая вслух уже, кому надо ниже кланяться теперь, кто войдет в силу при новом государе. Лежа на своей сиротской, узкой кушетке, Екатерина из-под отяжелевших век следила, как проскальзывают торопливо через ее комнату куда-то люди, ни взглядом ее не почтив. Хотелось пить, но никто не нес воды, а позвать она не могла: отнялся язык.

Потом пришел врач, подержал равнодушно руку и выпустил, не глядя, куда упадет. Пожал плечами, повернулся к стоящему рядом – лицо как в тумане, не разглядеть. Заговорил о чем-то…

Стучал дождь в окно, журчали голоса за стеной. Зима ли сейчас, лето?

Сорок лет назад, не зная ни одного слова по-русски, приехала в эту страну девочка из Штеттина, чудного города па краю Европы, где круглые башни и теплый ветер…

* * *

Павел дожевал листик салата, снял салфетку, поднялся. Медленно-медленно пошел к дверям. Грохот копыт на подъездной аллее сотрясал весь дом. Рванув на себя дверь, в побелевшее лицо, не разберешь чье, бросил одно слово:

– Кто?

– Зубовы.

– Все? – поднял бровь Павел.

– Один.

– Ну, это не страшно, – без улыбки кивнул он через плечо и пошел сквозь распахнутую дверь, отстранив плавным, плывущим движением человека, заслонившего дорогу.

Комната, снова дверь. В запахе лошадиного пота, прерывистом дыхании, брызгах с плаща – Николай Зубов.

– Ваше величество…

Стемнело, едва выехали из Гатчины. В первых санях, рядом с Павлом и Марией Федоровной, – в расстегнутой шубе, не чувствуя холода, приник у облучка успевший вслед за Зубовым приехать и выложить наследнику россыпь дворцовых секретов Федор Ростопчин. Глухо шуршал под полозьями ноздреватый, таявший в полдень снег; тучи разволокло, и огромная голубоватая луна повисла над лесом. Трех верст не проехав, едва не столкнулись с вывернувшимися из-за леска санями. В последний миг сидящий в них пхнул в спину кучера, и тот свернул прямо в глубокий снег. На ходу сбрасывая шубу, ехавший – гвардейский офицер – выпрыгнул, подступил к остановившимся саням Павла:

– Государь…

Павел смотрел на него молча, пристально. Кашляющим шепотком, оборотясь, бросил Ростопчин:

– Что стоишь? Знаем, что во дворце. Поворачивай за нами! – И пхнул кучера локтем: – Трогай!

К городской заставе за ними подомчал целый поезд. Звенели не подвязанные бубенчики, где-то позади весело переругивались, плясало пламя фонарей. Не обращаясь ни к кому, Павел сронил негромко:

– А ведь ее не любили.

С крошечной своей свитой – приставшие в дороге, посланные и добровольные, гонцы поотстали – прошел он комнатами Зимнего, полными склоняющихся перед ним людей, помедлил мгновение у закрытой двери, за которой на простой кушетке – доктора запретили переносить – умирала Екатерина. Бросил через плечо:

– Цесаревичей – в угловой кабинет! – и открыл дверь.

…Грузное тело казалось слишком большим для кушетки. Императрица семь часов, с того момента как упала здесь, не открывала глаз, не говорила ни слова. Став на колено, Павел нагнулся к ее руке, бессильно вывернутой, коснулся щекой оплывшего запястья. Поднимаясь, выхватил взглядом из стоящих вокруг камер-пажа Аркадия Нелидова, жестом позвал за собой.

Несколькими минутами спустя, выйдя из углового кабинета, Нелидов так же молча указал на дверь Ростопчину. Тот стремительной, пружинистой походкой, полой едва не задев кушетку, устремился вперед.

Павел стоял у стола, вполоборота к окну; лунный свет высеребрил небритую щеку.

– Вели подать свечей. Архив весь здесь?

– Весь. Государь… в разборе бумаг очень помог бы статс-секретарь Безбородко.

Император остро, исподлобья поглядел на Ростопчина, кивнул медленно.

…Шестой раз поменяли свечи. Павел все чаще распрямлялся от стола, вдыхал жадно воздух с привкусом гари – сложенные как попало дрова в камине дымили. Лихорадочно перебирал бумаги Ростопчин, проглядывая каждый листок; Безбородко глянул пару раз искоса ему под руку, приподнял бровь. Сам он работал спокойно, методично, быстро раскидывая по стопкам знакомые дела. Все ящики бюро были открыты, блестел у самой двери, на ковре, большой фигурно вырезанный ключ, отброшенный сапогом Ростопчина. Стопки на столе кренились; две самые высокие Безбородко осторожно придвинул друг к другу, подровнял, мягко проведя ладонями снизу вверх, – и, уголком глаза приметив, как нагнулся Павел к нижнему ящику, подался в его сторону. Медленно распрямляясь, Павел отстранил от себя перевязанный черной лентой пакет, поднял взгляд на статс-секретаря матери. Тот опустил ресницы и тут же, увидев, как натянулась под дрожащими пальцами лента, мотнул быстро головой в сторону камина.

Император смотрел в огонь, опершись о стол левой рукой. Его тошнило слегка – от сладкой горечи дыма, наверное; плясали над углями саламандры. Шелест за спиной кончился. Безбородко сказал негромко:

– Государь, цесаревичи… – И, выждав чуть, не дожидаясь ответа, пошел к дверям.

Александр и Константин, в гатчинских мундирах темно-зеленого сукна, неловко вытянулись перед стоящим у камина отцом.

– Вам придется принять на себя серьезные обязанности. Я намерен не быть шефом всей гвардии, но поручить вам по полку. Приказ о том завтра последует, но до того, с утра, вам надлежит расставить караулы.

Он помедлил, поймав недоуменные взгляды, заложил руки за спину:

– Многое надлежит переменить. Многое! Гвардия стала посмешищем армии, офицеры пренебрегают службой… идите!

Дверь из кабинета в комнату, где умирала Екатерина, была распахнута. Стоя у порога, Ростопчин жестом подзывал кого-то, приподнявшись на носках, чтобы видеть поверх голов; протиснувшись мимо него, Александр не столкнулся едва с Аракчеевым – тяжело дышавшим, в забрызганном грязью мундире.

– Постойте, Алексей Андреевич!

Аракчеев оборотил к цесаревичу землистое, осунувшееся лицо, облизнул пересохшие губы.

– Вам же надо переодеться! Весь воротник в грязи.

– Дорога разбита от самой Гатчины. Как армейский обоз прошел. Пустое. Да и не во что.

– Я дам вам, пойдемте!

По дороге Александр то и дело оборачивался, боясь, что кряжистый, сутулый полковник отстанет. У себя, оглядевшись торопливо, указал гостю на кресло и пошел в гардеробную. Без камердинера рубашки не сразу сыскались, но, выдвинув пятый или шестой ящик, он скользнул ладонью по прохладному батисту. Достал, встряхнул, проверяя; свету из комнаты, через раскрытую дверь, было довольно. Не задвигая ящиков, подошел стремительно к Аракчееву, так и не присевшему.

– Вот, Алексей Андреевич.

Тот сглотнул, прокашлялся, но, видно, так и не сумел прочистить горло, только кивнул благодарно. Отойдя чуть в сторону, повернулся спиной, стал расстегивать мундир.

…Когда начало блекнуть в рассветной дымке пламя свечей, императрица жила еще. Она не узнавала проходивших мимо кушетки в угловой кабинет людей, полуприкрытыми глазами уставясь на неплотно задвинутые драпри, В восьмом часу утра вышел из кабинета Безбородко с небольшим бюваром, остановился на мгновение у кушетки, наклонив голову. Глаза их встретились, но дыхание Екатерины осталось таким же, медленно-ровным, лицо не шелохнулось, не прервалась тоненькая ниточка слюны, стекавшая из уголка рта. Статс-секретарь достал из кармана платок, приложил к губам императрицы, промокнул, отложил на столик у кушетки. Вздохнул негромко и решительно пошел к двери.

* * *

Высокое зеркало в тяжелой резной раме вобрало его всего, с головы до ног, сделав еще чуть ниже ростом. Император вытянулся, вскинув брови и, отставя локти, усмехнулся: горькая морщинка дернулась в уголке губ.

Только что он отпустил назначенного три дня назад вице-канцлером Безбородко, больше трех часов выкладывавшего на стол перед государем бумаги, подобранные к тому случаю заранее. Не успевая вчитываться, вслушиваться, Павел поднял наконец голову:

– Так ли все плохо, Александр Андреевич?

– Хуже, государь. Держава у края. Армия, что в Тульчине собрана, на французов пойдет, только если англичане денег дадут, упас – нет. Банкирам амстердамским и гамбургским мы должны, заводы казенные в убыток держим. Это – зло видное, злее иное: поместья с молотка идут. Поручено было людям сведущим устав составить, чтобы не мог ни один дворянин призанять денег более, чем выплатить может, и банкротом не оказаться. Десять лет прошло, устава нет. Про мужиков – да вот, взгляните. До воцарения вашего велено им молчать было, и молчали, мерли тихо. Теперь – вот. Сельцо Святово Владимирской губернии. Помещик Михаил Фролович Енгалычев пашенную и сенокосную землю забрал всю себе, мужиков посадил на барщину семидневную… Простите, государь, мелочами утруждаю, но мелочами теми благосостояние государства колеблется. Енгалычев, видно, лес продать хотел, погнал мужиков рубить. Пишут – шестьсот бревен, поверить можно, кроме прочего, и священника подпись стоит. Нарубили – а сделка не состоялась, и велел Енгалычев крестьянам год спустя лежалый тот лес скупить до десяти копеек ствол, а у кого денег не нашлось, скотину в уплату взял.

– Не клевета ли?

– Вряд ли, разве в малом. Тут вот про пять аршин холста еще, прочая неважность…

– Не вразумить ли его?

– Государь, коли и далее дозволено будет жалобы подавать, несчетное множество таких будет. Не жестокосердие помещиков виной. Денег ведь землевладельцу, кроме как с крестьян, взять негде, а оберет их вовсе – остается только имение заложить. Ущерб государству двоякий: сословие дворянское скудеет, а иной опоры трону нет, и доход от пошлин малый. Мы за рубеж продаем железо, хлеб, пеньку, деготь, лес строевой; прочего – малость. Товары эти, кроме железа, идут из. поместий, скудеют помещики – меньше вывоз, меньше денег, купить иноземных продуктов не на что. Ввозная, вывозная пошлина, обе падают…

Говорил Александр Андреевич еще многое, всякая мысль выходила верной, но слушать – не хотелось. И Павел кивал, переспрашивал иногда, выхватывал из потока слов нечто, показавшееся примечательным, дожидаясь, покуда Безбородко кончит. Прерывать не хотелось; скольким обязан этому человеку, император не забывал, но и принимать слышимое за истину не собирался. Что глупого много сделано в предшествующее царствование – и так известно, но ведь и Безбородко к тому причастен! Не Остерман, в самом деле, вершил судьбы России, и у матушки руки не до всего доходили. Что теперь мелочи перебирать, если можно изменить все круто?

Он ждал, что проект у Александра Андреевича будет такой же длинный, неясный, и не сразу понял, уставившись на замолчавшего вице-канцлера, что проекта нет вовсе. Пряча усмешку, поблагодарил, отпустил благосклонно и, едва затворилась дверь, шагнул, к зеркалу.

А четверть часа спустя приехал Баженов, и Павел, встретив его на пороге, схватил за плечи, повел к столу, где, с торца, заранее разложены были чертежи.

– Работа прекрасная. Только – теперь строить станем не в Гатчине, в Петербурге. Я жил бы на Каменном острове, в доме, что ты для меня построил, да дворцу там быть нельзя. Есть место. Ты говорил как-то, великое строение всегда немного чудо. Позавчера солдату, на карауле стоявшему у Летнего дворца, было знамение архистратига Михаила. Случайности быть не может. Василий Иванович, замку стоять там!

Баженов сощурился близоруко на чертеж – ему померещилась пометка, но это был просто росчерк сорвавшегося с другой какой-то бумаги пера. Болело сердце, в голове гудело. Строить в Петербурге и легче, и труднее, чем в Гатчине, но думалось об этом сторонне, едза ли не безразлично. Еще неделю назад висели над архитектором долги, следствие; подводя итог сделанному, Баженов осознавал с горьким отчаянием, что, кроме чертежей да заброшенного Казанского дворца, ничего от него не останется. Происходившее теперь виделось едва ли не сном, а во сне стоит ли задуматься, откуда везти кирпич, мрамор, где взять каменотесов…

– На Фонтанке, государь? Тогда чертеж этот не пойдет. Может быть, оставим для Гатчины, а здесь возведем иное… скорее, как палаццо Дориа в Генуе.

– Дориа? Это будет великолепно, но время, время!

– Государь, в две недели я подготовлю чертежи, Дело за материалом, сметой.

– Об этом не беспокойся. Не хватало того, чтобы Баженов с подрядчиками толковал! На все будут люди. А ты – построй мне дом.

И, придвинувшись, дыша горячо архитектору в щеку, Павел зашептал:

– Ты ведь знаешь какой, знаешь, о чем мечталось… Мы с тобой немолоды оба, надо успеть; ты построишь дом, какого еще не было! И, отстраняясь, договорил, сухо и веско:

– Не ограничивай себя ни в чем.

Отпустив Баженова, он вышел через внутреннюю дверь. Переодеваясь торопливо, велел подавать карету. Почему-то решилось: быть в Смольном до шести, и он загадал про себя – коли успеет, все выйдет хорошо.

На часах было без четверти, когда он постучал в дверь комнаты Нелидовой.

– Екатерина Ивановна, минута эта – единственной мне наградой за дни, прожитые без вас, попусту.

Брови ее, сведенные тревожно, дрогнули, смуглые щеки порозовели.

– Я не звал вас, ибо должен был прийти сам, но думал о вас всякую минуту и счастлив был видеть брата вашего подле себя…

– Право, он сделал слишком быструю карьеру. Вы добры сверх меры, но…

– Катя, вы нужны мне! Ссора была не меж нами, мы оба в ссоре были со всем, что вокруг. Неделю назад, просыпаясь, я не знал, где встречу следующее утро, дома, если это можно звать домом, или в Лодэ. А вы…

– Господи, да если бы я в самом деле нужна была! Но вы обманываете себя. У вас не было ничего, теперь – все. Зачем я?

– Вы нужны мне, с вами приходит добро, с вами я лучше, чем наедине с собой. Я не говорю других слов, ибо не смею, но вы умны и добры, вы поймете.

– Боже мой, как это жестоко!

– Катя, если бы я мог, я дал вам выбор.

– Знаю.

– Итак?

– В Зимний я не перееду.

– Не хотел говорить теперь, но – Зимний не надолго. Баженов начал чертеж, у нас будет дом.

– Быть может. Во всяком случае, пока я поживу здесь.

– Хорошо.

– И… еще одно. Бога ради, щадите мою… не скромность, мне смешно было бы о ней говорить, но… будьте милосердны!

Павел склонился молча к ее руке.

* * *

Наталья Алексеевна Шелехова приехала в Петербург в начале декабря, прямо из Иркутска, но успела дорогой через своих людей получить весть о московском сговоре между Голиковым и Мыльниковыми. Зятя застала дома и, не проходя в отведенную ей комнату, чтобы переодеться и отдохнуть, в двух словах ответив на вопросы о дороге, сказала строго:

– Пойдем-ка к тебе в кабинет.

Николай Петрович, поведя плечами, учтиво растворил перед тещей дверь, пододвинул ей кресло. Сел напротив, закинул ногу на ногу, оправил полу мундира.

– Дела, сударь мой, такие, что чиниться нам с тобой некогда. Слышал ли о голиковских бессовестностях?

– Это меня не минуло.

– Так, похоже, иное что минет. Без нас хотят промысел вести!

– Пустое, Наталья Алексеевна.

– Тебе, может быть, в Петербурге сидючи, и пустое. Поди, не знаешь, чго солонее, рыба-юкола или когда водой забортной окатит, полон рот наберешь. А мы с покойным Григорием Ивановичем зимовали на Кадьяке, мох от цинги жевали, мне не пустое, кому все достанется!

– У меня в мыслях того нет, чтобы промысел уступить.

– И то ладно.

– Наталья Алексеевна, вы, видно, с дороги устали, я велю кофе подать, а то и обедать сядем. Или отдохнете сначала?

– Ты не спроваживай меня!

– Ничуть. Просто о деле надо говорить спокойно, чувствованиям тут не место.

Шелехова откинулась в кресле, покривив губы.

– Кажется, спокойно говорю. Мне – велика ли печаль? Полтора миллиона и без промысла – деньги немалые.

– Промысел не отдадим. На той неделе мне обещана встреча с Нелидовой. Мы виделись уже, и я был выслушан милостиво.

– Да будет ли проку? Сказывают, кобенится она перед государем, из Смольного не переехала и приняла ог него только дежене фарфоровое.

– Зато брат ее – тысячу душ в первый же день царствования.

– Ну, коли так…

– Не тревожьтесь. Году не пройдет, получим все, что хотим.

– Смотри!

– Наталья Алексеевна, дело, кажется, и мое тоже.

…Склоняясь к протянутой милостиво руке Нелидовой, Резанов вздрогнул слегка, вспомнив, какой сидела эта женщина перед ним всего месяц назад. Убранные высоко волосы обрели блеск, подведенные глаза казались больше, глубже, платье шуршало, словно скрывало резную фигуру слоновой кости, а не живое, умеющее млеть под лаской тело.

– Вы вновь явились призывать меня принять кресг и отправиться в Святую землю, подобно королеве Элеоноре?

– Не посмел бы, Екатерина Ивановна. Петербург станет без вас пустыннее, чем залив Якутат.

– Полно! Рассказывайте лучше о чудесах, в этом вы более умелы, чем в комплиментах. Так что же? Алмазных россыпей не сыскалось в ваших алладиновых пещерах, покуда мы не виделись?

– Алмазные россыпи истощаются, у меня же нет сомнений, что акции компании, коли она будет под августейшим покровительством, принесут не менее двадцати процентов.

Нелидова подняла ладонь к виску:

– Николай Петрович, это все вы поведаете Алексею Борисовичу. Я скажу ему о вас завтра. Благодарю, что развлекли меня.

…К Куракину он попал только перед самым Рождеством.

Звал его Алексей Борисович к восьми, но лишь в начале десятого приехал сам. Проходя к себе через приемную, оглядел холодно сгрудившихся навстречу просителей, увидел Резанова, улыбнулся широко, прихватил за локоть:

– Пойдемте же!

Кабинет его, с мрамором выложенной печыо в углу и огромным столом, был пуст совершенно: ни гравюры какой на панели, ни шкафа для бумаг, ни чернильницы с чистым листом на блестящей темной столешнице.

– Что же, Николай Петрович, замысел ваш интересным представляется. Вы полагаете, прибыль в самом деле может до двадцати процентов доходить?

* * *

За окнами крупными хлопьями валил снег, тепло и ровно стояло желтое пламя свечей. Летящим шагом войдя, остановился у стола генерал-прокурор, положил перед императором бювар.

– Говорите, Алексей Борисович!

– Недоброе дело, государь. Получен был мною донос из Вознесенского войска, что в помощь Австрии против французов готовилось…

– Так оно не распущено еще?

– Сколь мне известно, нет.

Хмуря брови, Павел черканул на четвертушке бумаги: «Ростопчину, Федор Васильевич, с удивлением узнаю…»

– Продолжайте!

– Я проверил донесение. Генерал-провиантмейстером Хорватом припас, для Вознесенского войска заготовленный, объявлен негодным и продан будто бы с торгов, по рублю пуд. А взамен прописан закупленным – по шести рублей. На деле же ни продаж, ни закупок не было, все, что лежало на складах, так и лежит, а по пяти рублей с пуда он положил в карман.

– Всего… сколь?

– Полмиллиона, на одном этом.

– Зубовский клеврет.

– Именно, рекомендован Платоном Александровичем.

– Отозвать. Сюда его, немедля! Всех пособников его тоже. Указ готов?

– Вот.

Подписав стремительным росчерком, Павел вскинул голову, сощурил глаза на пламя свечей, пододвинул к себе еще четвертушку бумаги, подумав, отложил, дернул колокольчик, бросил появившемуся в дверях адъютанту:

– Обольянинова!

Помедлив, перевел взгляд на стоящего спокойно, лицом не шелохнув, Куракина:

– Что еще, Алексей Борисович?

– Два дела менее значащих. Поленов из Олонецкой губернии сообщает, крестьяне оброк платить отказываются. Также из Псковской Зуев пишет, в имениях Апраксина на барщину не выходят.

– Что же, велите вразумить. Более ничего?

– Нет, государь.

Поклонившись четко, уверенно, пошел он к дверям той же легкой походкой. Отворяя, не столкнулся едва с вскинувшим обеспокоенное, покрасневшее лицо Обольяииновым.

– Входите, Петр Хрисанфович, – глухо сказал из-за спины его Павел и, подождав, покуда закроется дверь и подойдет к столу Обольянинов, закончил:

– Я хочу, чтобы вы приняли на себя обязанности генерал-провиантмейстера.

Получасом спустя император спустился в Белую залу, где заканчивалось дневное занятие тактического класса. Каннабих, французские слова путая с немецкими, чертил тростью в воздухе построения шеренг; сидели, уставясь на него, вытянув ровно спины, Репнин, Кутузов, десятка четыре генералов и полковников. Завидев государя, проскользнул к нему от окна, бесшумно ступая, Аракчеев.

– Государь, дозвольте…

– Время ли докладу?

– Государь, в ином без вашей власти совладать не могу.

– Что?

– Из Тульчина снова весть получил о строптивости фельдмаршальской.

– Ну, что еще? Сколь объяснять ему, что солдаты должны одеты быть подобающе, не стрижены в кружок, наподобие мужиков! Или так милы ему шаровары запорожские, Потемкиным на армию напяленные?

– Не о форме речь ныне. Устав не нравится ему вовсе. Говорит, устав тот народился двадцать лет назад, когда прусской службы капитан в Павловске ухватки прусские показывал – сим заяц Александра Македонского победит. Солдаты тем уставом унылы, шаг уменьшен в три четверти вместо аршина, до неприятеля сорок верст стало вместо тридцати. Над статьями про неисправность офицерскую смеется…

– Те статьи – из устава великого Фридриха!

– Пруссаков, говорит, нет вшивее, от париков да кос – вонь до обморока, а казармы, что на ночь запираются, тюрьма солдату. Постой им мил, стало быть, вольготнее при щах да при хозяйке.

Император поморщился:

– Довольно. Я велю Ростопчину, чтоб отписал в Тульчин.

– Строптивость фельдмаршальская претит всему переустройству армии!

– Я сказал – довольно. Ростопчин напишет. Суворова не трогай, он – гордость державы. А распутство в войске пресекай и впредь!

* * *

Мастера Коловиона ждали у самых ворот крепости. Из распахнутой дверцы кареты без гербов одетый в томно-коричневый кафтан с простыми пуговицами человек сделал понятный всякому, причастному к вольному каменщичеству знак, и Николай Иванович, легко ступая, подошел.

– Садитесь, сударь.

Новиков послушно оперся на предложенную ему руку, ступил на подножку и замер, увидев сидящего в глубине кареты. Тот улыбнулся:

– Простите такую таинственность, Николай Иванович. С радостью встретил бы вас у дверей и обнял, с радостью приехал бы в собственной карете за вами. Но, поверьте, причины есть. Коли верите – поедем?

– Конечно.

Звякнул колокольчик, хлопнула дверца. Карета тронула резко с места, и Сергей Иванович Плещеев поддержал под руку мастера Коловиона.

– Теперь о причинах. Вы из крепости освобождены именным указом, но это не милость, а лишь первый шаг к восстановлению справедливости. В списке, который подписан императором сегодня, более семидесяти имен, среди них – Радищев. Вы – первый. Все обретают свободу не благодеянием государя, а тщанием его восстановить справедливость. И потому я – со вчерашнего дня адъютант его величества – не могу подавать повод для толков. Сделанное с вами было преступлением, ныне оно начало исправляться; государство перед вами в долгу, не вы перед ним. И пусть никто даже не посмеет подумать о протекции или иной подобной мерзости!

– Что вы, Сергей Иванович! К вашему имени грязь не прилипнет.

– Липнет уже. Да не в том дело! Я хочу, чтобы вы поняли ясно ваше положение.

– Весьма почтенное, заметьте! С милостивейшего разрешения государыни завел я лучший в городе курятник. Пусть-ка сыщет кто такие образцы, что мной за этой вот стеной оставлены!

– Ах, Николай Иванович! Перед силой вашего духа безо всяких пентограмм любые стены расступятся. Но пора сейчас – для настоящего, о минувшем размышлять еще время придет. Государь зовет к себе Лопухина, Тургенев станет директором университета, это предрешено…

– А Меллисино?

– Тут сложнее. За него просил Аракчеев, к Алексею Андреевичу у государя полное доверие. Не все сразу.

Карета стала. Новиков, откинув занавеску, ласкающе повел взгляд вдоль фасада, будто щекой касаясь шероховатой облицовки. Медленно сошел на тротуар, кивнул церемонно у входа пропустившему его вперед Плещееву, подождал, пока тот говорил с дворецким. Спешить было некуда, мастер Коловион знал, что скоро, минутой раньше – позже, они с хозяином поднимутся в библиотеку, и можно будет, сидя молча с чашечкой кофе, в удобном кресле, скользить взглядом по переплетам книг, обликом их восстанавливая в памяти все, что четыре года было мукой, надеждой, оправданием жизни.

На верхнюю площадку лестницы, по которой поднялся он, остановившись дважды отдышаться, вышла навстречу гостю женщина в спадающем свободно платье, с прибранными по-домашнему каштаново-золотистыми волосами. Плещеев из-за спины Новикова негромко сказал:

– Наташа, могу наконец представить тебе воочию человека, о котором ты столь много наслышана. Николай Иванович, позвольте мне вас познакомить с моей женой, Натальей Федоровной.

Новиков поднял уголки губ, мягкую улыбку, вызванную радостью видеть красивую, хорошо одетую женщину, делая приветливо-восхищенной, поклонился:

– Могу лишь сетовать, что счастье вас видеть выпало тогда, когда менее всего достоин. Я хотел бы сейчас быть молод и смел, чтобы, не вызвав смеха у себя самого, сказать вам комплимент.

– Николай Иванович, поверьте, не со слов мужа только знаю, кого вижу перед собой. С вашими журналами из юности перешла в зрелость и на мир смотрю, смею верить, вашими глазами. Знаю, сколько вам перемести пришлось, и я… Я счастлива, что вы у нас.

– Спасибо, Наталья Федоровна, хоть и не заслужил я вашего внимания, но такова доля мужская – женская доброта всегда заслугам нашим чрезмерна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю