Автор книги: Лев Яковлев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Наташа, я Николая Ивановича проведу в библиотеку, отдохнуть с дороги, а обед велел накрывать через час, – сказал, наклоняясь к жене, Плещеев.
– Хорошо.
Она протянула Новикову теплую руку, слегка пожав его загрубевшие пальцы, и пошла вниз по лестнице.
…Обедать сели чуть позже, чем собирались.
Сергей Иванович, начав рассказывать для гостя события последних дней, невольно увлекся, стал рассуждать вслух:
– Государь склонен к переменам. То, что он начал с армии, естественно. Она ближе ко двору, чем любое сословие; как в Оттоманской Порте, из казармы трижды за последние полвека звучало слово, решавшее судьбу престола. Государь да отец его – вот и все наши правители после Петра Великого, наследственным порядком воцарившиеся. Наконец, много ли дней минуло без войны? Сорок лет не знала страна покоя! Подобно остготам, мы превратились в военный лагерь, кочующий от Кагула к Варшаве. Император повелел прекратить начатый набор рекрут. Войны с Францией не будет.
– Вот новость, ради которой стоило выйти на свободу!
– Полагаете? Мира, впрочем, тоже не будет. Я дам вам газеты: вы ведь не все знаете.
– Да, только о падении Робеспьера и неудаче эмигрантов на Кибероне.
– С тех пор немало изменилось. Республика весьма далека от идеалов вольных каменщиков, поверьте. Но войны не должно быть; у нас в мирное время нет половины состава полков. Государь отдал приказ – вернуть всех, кто числится в отпуску; но это не затем, чтобы они служили.
– Да, мудрено было бы. Иным и по тринадцати годков нет, а уже в чинах.
– Мало того. Инспекцию мы провели. Генерал-майор Аракчеев проверял выправку: Екатеринославский полк никуда не годен, это мародеры Тридцатилетней войны, а не солдаты. Алексей Андреевич горло сорвал – и только когда знамена их екатерининскими юбками назвал, понял, что слушают его. Преторианцы! Я же смотрел иное. Ружья, Николай Иванович, негодны; от дурного хранения, парадной чистки, плохого пороха стволы источились, при мне полуторный заряд разорвал дуло. А офицеры пьют чай на карауле, читают вслух Гавриила Романовича да зовут в гости друзей, семью или любовницу, когда им наряд выпадет. Передали мне острое словцо одного моряка, Шишкова, кстати, и государь его приметил. Славное екатерининское царствование всех так усыпило, что казалось, никогда не кончится, – хорошо, не правда ли? Ростопчин с обер-полицмейстером ездил к присяге приводить графа Орлова-Чесменского. Во дворец сей не явился, сказался болен, так привезли ему, как положено, лист, чтобы подпись взять. Куда там! Восстал, яко Лазарь, хотел Ростопчина с Архаровым тащить в церковь – и не иначе самую людную бы выбрал, а там очи горе закатил, гляди – и в беспамятстве бы упал у алтаря. Насилу уговорили – принял присягу в спальне, на Библии, глаза закатив и голос сгнусавив. А Турчанинов? Но пойдемте, однако, – Плещеев вдруг уронил взгляд на часы – эмалевый сундучок с двумя амурами, поддерживающий циферблат, на низеньком столике зеленого мрамора. Новиков, оживившийся от услышанного, от выпитого кофе, тепла и довольства, заполнявших библиотеку, поднялся молодо, пружинисто, быстро пошел за хозяином. Наталья Федоровна появилась из противоположных дверей столовой минутой позже.
– Я начинала думать, что вы перешли на другой способ измерения часов.
– Прости, Наташа. Я вконец заговорил Николая Ивановича. Но право, это извинительно – ему дан редкий талант слушать.
Плещеев, улыбаясь, придвинул жене стул, наклонившись на миг к ее плечу, будто шепнуть что хотел на ухо; коснулся спинки стула, приготовленного для Новикова. Тот кивнул благодарно, сел, с наслаждением положив ладонь на прохладную скатерть.
– Сергей Иванович, так вы не договорили про Турчанинова. Смею ли спросить?
– Бог мой, стоила бы того история! Петр Иванович, управляющий конторой строений государыни, на руку был нечист, к тому же нагл сверх меры. Что он там построил для Екатерины Алексеевны, Бог ведает, но держался, словно второй вице-канцлер. Так вот, государь, встретивший на выходе, сказал только, чтобы никто более в столице его не видел. И представьте: Турчанинов исчез, как сатана его унес! Ни на одной заставе не видели, слуги не знают, куда уехал. Но деньги взял!
Мужчины рассмеялись; Плещеев кивнул дворецкому, поднесшему графин с мадерой. Наталья Федоровна покачала головой, зазвенев чуть слышно, серебристо, сережками:
– Право, история о пропавшем человеке невесела, кто бы он ни был. Павла Петровича не коснется обвинение, и все-таки… Легко сетовать и судить тем, кто видит все со стороны. Государь дал отставку Федору Сергеевичу Барятинскому;[3]3
Ф. С. Барятинский – участник расправы над Петром III в 1762 году
[Закрыть] не скажу, что он плохой человек, и тогда, в Ропше, был еще молод, но находиться при дворе после всего этого… Дочь, Катя Долгорукова, просила за него Нелидову, и та вчера вечером подошла с ней вместе к государю. Сказано было всего две фразы. «Ваше величество, эта женщина хочет просить вас за отца». – «У меня тоже был отец». Может быть, это сурово. Но после всего бесстыдства, ставшего обыкновением, после насмешек над верными мужьями и женами, открытых разговоров в свете о видах на наследство – знаете, это прекрасно!
– Бесспорно, Наталья Федоровна. Если бы еще можно было взрослых к совести приохотить, как детей к чтению или письму приохочивают – как хорошо бы было! Однако от взрослого розгой немногого добьешься. Я за Барятинского, впрочем, не вступаюсь, после тридцати четырех лет при дворе ему сельский покой только на пользу пойдет.
Мастер Коловион, улыбнувшись, перевел взгляд на буфет, где внимание его давно привлек клодионовский канделябр. На подставке-колонне черно-зеленого мрамора – бронзовая фавнесса возносила ветвистое деревце, плодами ветвей которого были гнездышки для свечей. Николай Иванович прищурился, представил себе, как вечерней порой разливается теплый свет по бронзовым цветам и листьям…
На следующий день ом уехал в Тихвинское. Два дня спустя после его отъезда Павел спросил об узнике девятого нумера и, узнав, что Николай Иванович поехал увидеть семью, покивал одобрительно:
– Фельдъегеря пошлете через три дня. Пусть успеет повидать своих, потом вернется. Я хочу его видеть.
* * *
Почти три недели в галерее Зимнего, на возвышении подготовленной специально ротонды, высился гроб с телом императрицы. Приходившим стоять здесь в молчании придворным казалось, в часы бдения на тянущем по полу сквозняке, что екатерининский век еще не кончился. Сияла позолотой ротонда, шуршало у дверей пламя свечей, думалось о возвышенном. И приходившие не спрашивали себя или друг друга, почему Павел не назначает дня похорон.
А он утром 25 ноября, отменив обычную верховую прогулку по городу, с женой и сыновьями, на каретах, обтянутых черной лентой, въехал в Невский монастырь. Двери церкви затворились за императорской семьей; быстро прошел от алтаря, широко махая кадилом, дьяк, и, выступив с обеих сторон, стали по бокам государя четверо в сияющих ризах. Меж них, не оборачиваясь, пошел Павел к постаменту, на котором установлен был продолговатый, бурый, со следами плесени, ящик. Не доходя пяти шагов, протянул руку направо, принял от протоиерея корону и, подняв глаза к безудержной, летящей росписи купола, надел, дрогнув от прикосновения холодного металла к вискам. Осторожно, чтобы не наступить на ниспадающее с постамента складками, стелющееся по полу кружевное полотно, подошел, потянулся к высоко стоящему гробу, отодвинул край савана. Медленно, обеими руками, снял с себя корону и возложил на подернутый серой плесенью череп.
Звонко в пустой церкви сглотнул Александр, вырвался вздох у императрицы. Павел не обернулся; с утра было пасмурно, и в мозаичное окошко перед ним падал неяркий, рассеянный свет. Тускло блестели ризы ставших по углам гроба иеромонахов, звенела тишина, такая тонкая, что слышен был скрип графита пристроившегося за колонной, в приделе, Николая Анселина, торопливо набрасывавшего эскизы.
Вернувшись в Зимний. Павел перед разводом зашел к себе. По напряженной позе караульного понял, что в кабинете кто-то ждет из своих, и вошел бесшумно, оглядевшись по-рысьи.
Нелидова обернулась живо – не на звук шагов, на дыхание – шагнула навстречу, взяла его руки в свои.
– Государь! Мне казалось, я видела карету за углом Миллионной, задолго до того, как услышала… словно была вместе с вами.
– От него совсем ничего не осталось, Катя. Кости, которые могли бы принадлежать кому угодно, тряпка, железо ржавое… Гроб новый не сделали еще.
– Не печальтесь об этом. Время теперь ваше. Главное – что решено, душа его успокоилась уже.
– Мне тоже думается так, но дело надо довести до конца. Не только ради моего отца или нас, а затем, чтобы люди не думали, будто можно попирать истину и за это не будет воздаяния. Я доведу до конца все, им начатое; и лежать он будет, где должно.
– Государь, в такие дни грешно беспокоить вас просьбами. Но я смею, потому что иначе может случиться несправедливость.
– Как всегда, не для себя.
– Государь!
– Да, Катя. Прости.
– Средь благостных перемен, вами намеченных, есть одна, могущая принести не только добро. Отменить орден Святого Георгия…
– Введенный в прошлое царствование, чтобы отмечать заслуги бряцающих оружием! Двух недель не прошло, как я говорил с Костюшко и Потоцким, видел их раны. Или вы тоже полагаете, что с поляками поступлено справедливо? Может быть, я искупил вину своего государства, дав свободу тем, у кого она была неправедно отнята? Костюшко, Немцевич, Потоцкий в том лишь виновны были, что любили Родину и не хотели ее видеть разорванной на части. А скоро ли сыщутся соратники их по Сибири? А что мы скажем семьям погибших – о раскаянии? Но кто поверит в раскаяние, покуда гордятся нагрудными крестами те, кто предал огню Варшаву?!
– Государь, но ведь это – солдатская награда. Не генералы, не советчики, толкнувшие Россию на несправедливость, носят Георгиевский знак. Орден – единственное утешение проливавших кровь, увечных. Для них это – слава. Научите их думать иначе, а потом лишайте того, что теперь – вся их гордость!
Павел хмуро, набычась, посмотрел мимо нее, прикрыл глаза:
– Пусть будет по-вашему, Екатерина Ивановна. Я знаю, сейчас вы повторяете слова Плещеева; но вы не можете лгать, и я верю.
…4 декабря император принял попавшего в опалу по делу Новикова Ивана Владимировича Лопухина, и здесь же, во время аудиенции, подписал назначение его действительным статским советником, секретарем. На следующий день должны были состояться похороны Петра III, гроб которого третий день стоял в Зимнем, рядом с гробом той, которая отняла у него все, даже место среди праха государей России. Но в этот день, утром, к Павлу в кабинет провели мастера Коловиона.
Николай Иванович дома провел только три дня: остальное заняла дорога. Из Петербурга в Москву – и обратная. Он знал, что издан указ о возвращении из Илимска Радищева, что уехал уже за границу Костюшко. Плещеев показывал черновики актов о возвращении прав самоуправления польским губерниям, Курляндии и Лифляндии. Как великий секрет, показывал и проект манифеста об ограничении барщины. Решено было – впервые, сколь стоит Русь – что крестьяне будут присягать государю как граждане, чего ранее, наравне с рабочим скотом, были лишены. И это было более чем помыслить возможно в предшествующее царствование, но мастер Коловион оставался настороженным. Речи не заходило о том, с чего начинался екатерининский век: созыве представительного собрания.
Медленно поднимаясь неширокой лестницей, Николай Иванович ничего о предстоящем разговоре с государем не думал. Надо было отстраивать дом в Тихвинском., собирать, где удастся, книги. Денег, как они с братом Алексеем прикинули, хватит, да в деревне и не пропадешь. Надо было теперь поблагодарить Павла Петровича – мог ведь и оставить в нумере девятом, а выпустил. Впрочем, мастер Коловион на самом деле с удовольствием сказал бы добрые слова государю – слово на то и дано, чтобы служить добру.
Видно, что Новиков опоздать может, здесь никому в голову не приходило. Кутайсов встретил его в прихожей, указал подождать, а сам встал у двери в кабинет Павла, не докладывая. Несколькими минутами спустя донесся колокольчик, и дверь перед мастером Коловионом открылась.
Поднимаясь из неглубокого, но долгого поклона, Николай Иванович выговорил негромко:
– Прошу простить, государь.
– Бог мой, за что же?
– Благодарность свою я оставил в сердце, не думая, что пристойно ее высказать перед вами.
– Николай Иванович, благодарности в самом деле не нужно было. Я лишь исполнил долг. Но обратиться ко мне имели право не вы только, человек, которого я глубоко уважаю, но и любой из живущих в государстве Российском.
– Тем более, доступность государя налагает обязанность на каждого, обращающегося к нему, подумать, на что займет время, принадлежащее и другим тоже.
– Полно! Но я хотел советоваться с вами о деле. Вчера Лопухин отсоветовал поручать вам должность чиновную, полагая, что таковая вас стеснит, и не на этом поприще вы можете достойно служить государству. Так думает он; я же хочу слышать вас.
– Иван Владимирович справедлив, как всегда, вряд ли из меня получится чиновник, исправно в присутствии сидящий. Сожалею, что должен ваше величество беспокоить делами, до меня касающимися – но здоровье, увы, требует покоя, да и имение мое подзапущено.
– Хорошо. Думаю и сам, что вам пристало более иметь должность по университету или академии.
– Могу ли возразить, государь? Кресло – все кресло, где бы ни стояло. Должности научные исполняются людьми, способность к тому имеющими, я же…
– Каковы же способности хоть Дашковой? Не у нее ли три года не могли словарь напечатать, что вы за неделю выпустили? Но довольно о том. Дело не в должности, хоть и вакантных довольно; будет нужда, придумаем новую. Я хочу, чтобы вы занялись тем, что умеете лучше иных: изданием книг.
– Ваше величество, право, не по плечу честь. Недостойным оказаться – стыдно.
– Кто же достоин тогда? Отпуск, довольный для поправления здоровья, предоставлен будет, едва испросите, со всем новым жалованьем. Я знаю об убытках ваших. Все будет исправлено!
– Но сам я, государь?..
– На то есть врачи.
– Не телесная немощь, иная беспокоит. Простите за откровенность мою – не вижу в себе сил довольно начинать все сначала.
– Николай Иванович, ужели вы измените разуму? Измените всему, ради чего жили? Не понимаю вас!
– Так поймите, государь! Там, в стенах, вечно известкой сочащихся, сажени свои от окна до стены отмеряя, понял многое. Для кого книги? Десять лет почти минуло с тех пор, как голод прошел; в Москве четверть ржи семь рублей стоила, а найди ее! Я видел тогда крестьян вповалку у завалинок изб – ни один подняться не мог, чтобы еды попросить. А дети, на жучков лесных тонкими ручонками похожие! Счастлив был тот, у кого изба невдалеке от леса стояла, мог нащипать древесной коры да сварить, а за черствую корку хлеба любой дочь бы отдал на поругание. Я видел все это собственными глазами и не забуду никогда!
– Николай Иванович, почему вы думаете, что все это чуждо моему сердцу? Нужен порядок в государстве, правильное управление; тогда и народ станет жить в довольстве. Нужно исправлять правы.
– Много было перемен, государь, и после каждой люди жили хуже.
Павел вскинул раздраженно голову. На мгновение, как бывало в минуты гнева, охватила глухота. Он отвернулся резко и в зеркальной дверце против света стоящего книжного шкафа увидел взгляд Новикова.
– Хорошо. Вы можете ехать домой.
– Благодарю, государь.
Часом спустя траурные колесницы тронулись от Зимнего к Петропавловской крепости. Выглянуло солнце, и в отблесках свежевыпавшего снега черный креп расплывался полосами мрака, перечеркивая сияние обильной позолоты. Перед второй траурной колесницей, скалясь в не трогающей глаз усмешке, вышагивал деревянно высокий седой старик – Алексей Орлов-Чесменский, неся на вытянутых руках подушечку с регалиями убитого им в Ронше тридцать четыре года назад императора Петра III.
* * *
Учащенным шагом колонна новобранцев, посверкивая глянцевыми широкими поясами на коротких кафтанах, обогнула опушку рощицы, с ходу рванулась па холм. По смерзшейся, обледенелой снежной корке сапоги скользили, ряды сбились нестройно. Иные солдаты помогали себе руками, опирались на приклад. Трое или четверо упали. Подскакавший к подножию холма сухонький, тонкий офицер, мундира не разобрать под серым потрепанным плащиком, осадив каракового жеребца, глянул усмешливо на белобрысого, в кружок стриженного рекрута, заправлявшего, сидя на снегу, в сапог широкую шароварину.
– Чем сбили с горы тебя, молодец? Не иначе шрапнель угодила?
– Никак нет, – обернулся, отыскивая шапку, солдат, потянулся на четвереньках и договорил через плечо, – ваше благородие.
Офицерик прищурился, качнулся в седле – и закричал зычно:
– Отставить! Снова всё!
Передовые, у самого гребня холма, оборачивались недоумевающе, из глуби, где мало кто разобрал команду, напирали наверх. Офицерик, крутанув на месте жеребца, сбросил резким рывком с плеч плащ, и надевший наконец шапку солдат, только что с ним разговаривавший, вытянулся, сколь умел, в струнку. А из колонны, приметив всадника, кричали «отбой!» офицеры; сбившись на первых тактах, протрубил сигнальщик.
– Никак фельдмаршал… – вслух протянул солдат, не в силах оторвать взгляд от роскошно расшитого мундира.
– Смотри, ходить не научился еще, а чины выучил, чудо-богатырь, – усмехнулся всадник и, не дожидаясь, пока спустятся к нему офицеры, прокричал:
– Стыдно, господа! Коли солдат на ногах нетвердо стоит, откуда смелости в бою взяться? Мните, неприятель вас на плацу поджидать будет? Вы его с горки сбить умейте, из болота выковырять! Повторить то же, солдатам отдых давая, покуда не будет быстроты, натиска. Вам скоро новобранцев этих в бой весть!
Жеребец скакнул, с места беря рысью, плеснул плащ. Не шелохнувшийся, как застыл, увидев мундир фельдмаршала, солдат, опомнившись, стряхнул с живота снег, запорошивший его из-под копыт, и кинулся к своим.
Миновав рощу, пролетев звонко по мосту, над заметенным, с берегом вровень, ручьем, на самой околице Тульчина Суворов осадил коня, приподнялся в седле. Сколь хватало глаза, определенные, всякая к своему месту, воинские команды, яркими на снегу пятнами, окружали северную и западную заставы. Здесь шли учения пехоты, и следовало помедлить чуть взглядом, чтобы издали распознать маневр. Рекрутов нового набора было покуда немного, собранные из них три команды Александр Васильевич только что сам посмотрел в деле, прикидывая, сколь станет сил обучить набранное волею матушки-государыни войско. А меж тем вел фельдмаршал усиленные маневры со старыми солдатами, разумея и офицеров подтянуть, чтоб потом с новобранцами на раскачку время не тратили; главное же – походу быть вскоре, каждый день учебы дорог.
У заставы звякнул ружьями, честь отдавая, караул. Перед распахнутыми дверьми громадного сарая, выстроенного спешно под арсенал, сгружали с возов кули пороха, увязанные в рогожи пушечные стволы. Наклонясь с седла к одетому по-дорожному поручику, командовавшему двумя десятками бегавших проворно от сарая к возам солдат, Суворов спросил:
: – Что пушки?
– Сестрорецкие; Александр Васильевич. Половина – с раковинами, не годны никуда.
– Что же брал?
– Не хотел. Повздорил с тыловыми, едва на гауптвахту не упекли. А к генералу Хорвату не допустили вовсе.
– Как так? Моего порученца – не пустили?
– Я бы вошел, хоть у него двое гайдуков в сенях, да проку мало. Все знают, Платон Александрович жалоб на него не берет, а к кому еще жалоба та попасть может? Государь-то и новый к нему благоволит.
– Ладно! Отставить это. Сгружай, не на снегу же им быть, – отрывисто бросил Суворов, давая шпоры жеребцу.
К отведенному под штаб каменному двухэтажному дому подлетел он в полный мах, отер слезу, выбитую холодным ветром. Знал он, что отменен рекрутский набор, не подтверждены государем обязательства России по выступлению в поход против Франции – и все же ждал, что, пусть хоть с теми войсками, что готовы, дозволят ему сняться, а там…
Два дня спустя, в три часа пополудни, завидев в окно фельдъегеря, вскочит он из-за стола, метнувшись по комнате, на пороге встретит гонца – и едва не выронит пакет, поняв, что держит в руках не приказ о наступлении, а холодный, от государева имени, выговор за упущения по службе.
* * *
Зима выдалась морозной, голодной. В конце декабря стало известно в столице о бунтах в Олонецкой губернии. Император, прочитав бумаги, ощутил прилив ярости: он только начал избавление России от пороков предшествующего царствования, двух месяцев не прошло, а остановлен рекрутский набор, освобождены невинные из тюрем – чего же еще? Первой мыслью было – поставить Суворова во главе десятка-другого полков, повелеть утвердить порядок. Но вспомнились слова Новикова в день похорон, взгляд. Суворова посылали уже против бунтовщиков, но то было в прежнее царствование, ныне бунты невозможны! И он приказал Алексею Куракину, месяц назад назначенному генерал-прокурором, принять меры к увещеванию олонецких крестьян.
Новогодние праздники – Петрово наследие – император любил. Пасмурным утром последнего дня года, хрустко протаптывая дорожку нападавшим в ночь снежком, он напряженно додумывал ночную не то мысль, не то грезу. В голове гудело слегка, слова не складывались, пересыпаясь беспорядочно. Но Павел улыбался счастливо, со смешком дергая щекой от колючего, стоящего морозно воротника, зная твердо: еще до начала развода успеет вспомнить то, от чего так радостно ночью забирало сердце. Но прозвучали трубы, брызнула снежная пыль, и он забыл за суетой вахт-парада все.
Утром 2 января, на докладе генерал-прокурора, Павел спросил его об олонецких делах. Куракин, не отошедший еще с новогоднего веселья, беззаботно ответил было, что все устроилось наилучшим образом, но император, дернув щекой, потребовал бумаги. Их у прокурора быть не могло, потому как в Олонецкую губернию он еще не отписывал, и ответа оттуда, само собой, не получал. Разом переменившись лицом, он заговорил, косясь в сторону, о том, что бунт еще не притушили, однако государя тревожить повода не было, через день-другой все успокоится. Посерьезнев разом, Павел спросил резко, какими войсками располагает губернское начальство. Обеспокоившись невнятными ответами Куракина, оборвал его на полуслове:
– Довольно! Дело серьезным становится. Десятью днями ранее хотел я уже Суворова ставить во главе войск. Заготовить указ!
Куракина прошиб холодный пот. Если государь приблизит Суворова, да еще так, едва ли не генерал-прокурору в опалу, один Бог знает, что выйти может. Фельдмаршал к дворцовой жизни непривычен, а может, просто хитер сверх меры, дурачка из себя строит – так или иначе, договориться с ним дело непростое. У Павла же только попади в милость, верит всякому слову. Конечно, все быстро может наоборот обернуться, да ведь Суворов и за неделю фавора такого натворит….
– Государь, опасаюсь, как бы лекарство не опаснее болезни оказалось. Полководцу Велизарию император Юстиниан повелел бунт усмирить, а потом принужден был триумфатора сего от себя удалить, потому как доверием монаршим Велизарий возгордился сверх меры…
– О чем это?
– Ваше величество, вопреки воле вашей, приказом выраженной ясно, без поводов для сомнений, Александром Васильевичем штаб его, по штату военного времени, до сих пор не распущен. Ныне же им по приватным делам прислан в Санкт-Петербург адъютант, капитан Уткин, в чем служебной надобности не было. Если так он ныне поступает, что будет, когда незаменимость свою увидит?
– Довольно.
Павел сжал зубы. Едва две недели минуло, писал Суворову, поздравляя с Новым годом, звал в Москву на коронацию. Нигде нет верности… Он отпустил Куракина, стал у окна, глядя задумчиво на медленно падающий снег. Стояло безветрие, сквозь редкий снег видны были далеко четко дымящиеся над крышами трубы, экипажи, сворачивающие на Миллионную. А перед дворцом замело следы полозьев, мостовая лежала гладкой и ровной.
На разводе, раздраженный бестолковостью офицера, Павел вырвал у него эспантон и, скомандовав хрипло, прошагал через плац перед строем, прислушиваясь к хрустально-четкому шагу за спиной, обернулся, подозвал побледневшего офицера:
– За неспособность вы достойны разжалования в рядовые и шпицрутенов. Солдаты ваши хороши. Передайте цесаревичу и Лямбу: из службы вы выключены.
* * *
На стягивание войск к центру бунта, селу Брасово, ушло три недели. Фельдмаршал Репнин направил несколько команд широким загоном, чтобы охватить чумной округ со всех сторон, и принужден оказался ждать, пока они не вычешут бунтовщиков из окрестных лесов. Только вечером 12 февраля последний из начальников колонн, Линденер, доложил о выходе на позицию. Ему пришлось дать два едва ли не настоящих сражения, потеряв несколько десятков драгун. Репнин, получив донесение, фыркнул, едва не сбив пламя свечи, негромко выругался по-немецки. Из допросов, захваченных в последние дни мужиков он знал, что в Брасово не наберется и пяти сотен бунтарей, у которых и оружия-то толком нет. Стереть в порошок это осиное гнездо можно было одним ударом, но Репнин ждал, когда замкнется кольцо облавы. Искать потом по лесам беглых ему хотелось меньше всего; надлежало решить все одним днем. Мелкими глоточками отпивая приготовленный ему на ночь теплый бишоф, фельдмаршал, сощурив левый глаз, следил, как синеет снег за маленьким окошком избы. От печки пахло кислой овчиной, вертелась на языке нелепая фамилия главаря бутовщиков – Чернодыров, именем, правда, Емельян. Репнин, сморщившись, допил разом бокал, вышел на крыльцо. Стояла морозная тишь, несло гарью от печных труб. Брасо-во лежало в восьми верстах к югу, за леском, отсюда совсем не видное.
Ранним утром 13 февраля 1797 года, увязая в глубоком снегу, сбиваясь то и дело с занесенного ночным снегопадом шляха, под прикрытием четырех эскадронов драгун выдвинулись на околицу мятежного села две батареи. Репнин выехал к месту баталии позже, плохо чувствуя себя после бессонной ночи. В санях уже прочел полученное вчера письмо от владельца деревни, генерал-лейтенанта Апраксина, с просьбой, мужичков поучив, по возможности имущество поберечь. Порвал, усмехнувшись зло. Из донесения Линденера запомнилось, как тот усмирял село Тепловку. Не найдя бежавших в леса мужиков, Федор Иванович велел сначала собрать на майдан и перепороть их жен и ребятишек; когда же на вопли секомых никто из злодеев не явился, по приказу генерала гренадеры подожгли овины. Пламя перекинулось на амбары, загорелись крайние избы, но, лишь выждав час и убедившись, что бунтовщики либо не устрашились, либо далеко бежали, Линденер дозволил тушить. Апраксин, похоже, мыслит, будто на его деревни не имперские войска двинуты, а толпа бурмистров с батожьем. Что же, имущество будет пощажено – то, что останется после усмирения бунта.
Высунувшись из саней, фельдмаршал заорал бешено на копошащихся под бугром пушкарей. Подбежал, споткнувшись, вывалявшись в снегу, капитанчик, вытянулся перед санями:
– Позиции заняты, ваше превосходительство!
– Какие, dег ludеп, позиции?! Штурм Измаила готовите или усмирение взбунтовавшейся деревни? Где пушки ставите? Где?
– Согласно диспозиции, также тактического разумия….
Офицерик, возгордясь вдруг, вытянулся еще немилосерднее, выпятив грудь колесом:
– Позиция сия удобна тем, что если противник атаковать со стороны оврага вздумает…
– Какой противник?! – Репнин сорвал голос выкриком, сипло прокашлялся, глотнул – и закончил мертвенным шепотом: – Батареи – на околицу. У крайних домов поставить. Огонь – по моей команде.
А на майдане села Брасово опустились на колени четыреста душ, полученных от отца в наследство, также прикупленных генерал-лейтенантом Апраксиным. Вечером еще, решив отслужить молебен, Емельян Чернодыров велел сыскать в войске своем каких ни на есть священников и призадумался в растерянности, когда явилось их семеро. Двоих, знакомых, отозвал в сторону на совет – служить ли каждому особо или можно как вместе'? Указали на отца Савву, вернувшегося недавно лишь и I пустоши, человека, неприметного ростом и голосом. Тот, обратив к Емельяну сухое лицо, гладкое, как добро! пая обложка старой книги из хорошо выделанного пергамента, сронил негромко:
– По старому чину отслужу. Яко при всесожжении.
Чернодыров вскинулся было, но, встретив глубокий, как ночная чаща, взгляд из-под выгоревших бровей, смолчал. Наутро, слушая непривычное, будящее беспокойство пение, жаркие, шелестящие над майданом слова, он подумал вдруг, что и сам ждет от отца Саввы объяснения той силы, что привела их всех сюда.
– …отпустится, но не алчущим только вящего блага, а молящим Бога о прощении, не в суете погрязшим, а взыскующим правды. Ибо Бог сотворил не едиными нас, но и не означил в долю одним благо, иным – страдание; одним довольство, иным ничто. Потому прихожу и спрашиваю: где право мое, яко живущего? Не могу сетовать, что лишен яств и одежд пышных, ибо нагими, плачущими от глада мы в мир являемся. Но то, что дано зверю всякому, на воле пропитания искать; что дано птице всякой, своей песней Господа славить, ибо не поет зяблик соловьем; что дано рыбе речной, менять пристанище свое в пору охоты любовной и в пору взросления, – того пусть человек у человека не отнимет, ибо не им дадено! И потому зову вас: не на врагов восстать, не за суетное желание свое, но во имя Господа, против попирающих имя и дело его! Не амбаров сыроядцев-помещиков алчем, а крови их; не пения птиц заморских в клетках по домам их запертых, а вопля, барской глоткой исторгнутого; не невинности дочерей их, а мести на лоне, вынашивающем нелюдей. Потому что переполнилась чаша и оборвалась цепочка, настал день гнева. Господь с нами, никто же на ны!
Емельян, вставая в воздымающейся с истоптанного снега толпе, покрасневшими глазами видел багрово полыхающий край неба, чернь зипунов и шапок, устремленные к нему лица – но не слышал ничего, обручем свело виски. Он мотнул резко головой, замычал и, не слыша своего голоса, под мах руки с топором, завопил:
– На супостатов! А-а-а!
Толпа хлынула к околице, где разворачивались уже колонны гренадер. Но, прежде чем добежали, бухнуло глухо, гулко, дробно; облачка дыма вспухли возле поставленных поперек дороги рогаток. Выкосило передних; толпа разом распалась, растеклась. Второй залп пропал попусту. Звонко пропела труба, и пошли в штыковую гренадеры.
…За околицей, на истоптанном пятачке, где разворачивалась во время боя для атаки кавалерия, Репнин приказал вырыть яму две сажени на пять, чтобы хватило свалить подобранные тела бунтовщиков. Полковой писарь выводил уже на широкой, лощеной доске тщательно надпись: «Для всегдашнего омерзительного презрения верноподданных лежат изверги и злодеи, преданные огню и мечу за преступления против Бога, государя и помещика». Подъехал понурый Линденер, опоздавший прикрыть западню, отчего десятка три-четыре бунтовщиков бежало, спросил негромко: