Текст книги "Орлы императрицы"
Автор книги: Лев Полушкин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Любой здравомыслящий придет к выводу, что ни в том, ни в другом случае Екатерина Романовна не покривила душой. Совершенно очевидно, что летом 1762-го, основываясь исключительно на слухах, сразу заговорили о причастности императрицы к убийству (чего она больше всего опасалась в случае смерти или убийства Петра), а осенью 1796-го вдруг появилось «письмо», позволявшее утверждать противоположное.
Позволим себе заметить следующее. Дашкова, не отстававшая от императрицы в первые дни после переворота ни на шаг, помнит такие подробности, как обед «на три куверта», разговор за обедом с Екатериной и Григорием Орловым. Пишет о вскрываемых Григорием сенатских конвертах, но о таком сенсационном событии, как смерть Петра Федоровича, говорит неопределенно – «пришло известие» – устное, письменное ли, кто доставил? Разве не говорит это о том, что в те дни о третьем письме А. Орлова не было и речи? В то же время Дашкова с твердой уверенностью говорит, что «известно письмо Алексея Орлова», бесспорно имея в виду неожиданно появившуюся «копию». Именно тогда и только тогда, в первые дни царствования Павла I, под словом «письмо» впервые материализовались давнишние слухи об убийстве Петра III, но в откорректированном виде, реабилитирующим покойную государыню.
Напрасно будем мы искать какие-либо упоминания об этом письме в многочисленных мемуарах, письмах и записках, написанных при жизни Екатерины II, ни одна из сказок об убийстве не содержит ссылок на конкретный источник информации. Рассказы иностранцев и не могли содержать ссылок на источник – каждый из них пользовался своим, тщательно скрываемым, каналом утечки, чем и объясняются различия в описании одного и того же события.
Если нашему Оппоненту покажутся не слишком убедительными ложные свидетельства княгини Дашковой, предоставим ему еще одну драгоценную жемчужину, оставленную графиней В. Н. Головиной в ее воспоминаниях и воскрешающую в памяти времена, последовавшие непосредственно за переворотом. Приведем полностью цитату, касающуюся нашего вопроса: «Желали регенства, и так как у императрицы был десятилетний сын – впоследствии император Павел I, то было решено, что Петра III отошлют в Голштинию. Князь Орлов и его брат, граф Алексей, пользовавшиеся тогда расположением императрицы, должны были отправить его. Приготовили корабли в Кронштадте и на них хотели отправить Петра с его батальонами в Голштинию. Он должен был переночевать накануне отъезда в Ропше, близ Ораниенбаума».
Я не буду входить в подробности этого трагического события. О нем слишком много говорили и извращали его; по для восстановления истины я считаю необходимым привести здесь подлинное свидетельство, слышанное мною от министра графа Панина. Его свидетельство является тем более неоспоримым, что известно, что он не был особенно привязан к императрице. Он был воспитателем Павла I, надеялся, что будет держать бразды правления во время регенства Екатерины, и обманулся в своих ожиданиях….
Однажды вечером, когда мы были у него, в кругу его родственников и друзей, он рассказал нам много интересных анекдотов и незаметно подошел к убийству Петра III. «Я был – говорил он – в кабинете императрицы, когда князь Орлов пришел известить ее, что все кончено.Она стояла посреди комнаты; слово кончено поразило ее. – Он уехал? – спросила она сначала. Но, узнав печальную истину, она упала без чувств. С ней сделались ужасные судороги и какое-то время боялись за ее жизнь. Когда она очнулась от этого тяжелого состояния, она залилась горькими слезами, повторяя: „Моя слава погибла, никогда потомство не простит мне этого невольногопреступления!“. Надежда на милость императрицы заглушила в Орловых всякое другое чувство, кроме чрезмерного честолюбия. Они думали, что если они уничтожат императора, князь Орлов займет его место и заставит императрицу короновать его» [38, 70].
Возвращаясь к позиции продолжающего сомневаться Оппонента, можно заметить следующее. Семья Головиных приехала в Петербург в 1780 году, через три года Никита Иванович умер, следовательно, В. Головина могла услышать приведенный рассказ, когда ей было 14–16 лет. Мемуары написаны через 30 с лишним лет после этого, разве не могла она представить пересказ в искаженном виде?
На это можно с полной уверенностью ответить, что услышанное от Н. Панина В. Головиной и ее матерью в течение жизни неоднократно приходилось повторять в бесчисленных светских беседах и спорах (слишком громкое и темное это было дело). Разговоры полушепотом способствовали закреплению приведенного эпизода в памяти, что позволило Головиной назвать рассказ Н. Панина «подлинным свидетельством». Напомним также, что уже в 1783 г. (год смерти Никиты Ивановича) 17-летняя Варвара Николаевна получила шифр фрейлины Екатерины II.
Допустим, что В. Головина могла ошибиться в деталях. Был ли Панин в кабинете или его туда позвали сразу после приезда во дворец А. Орлова, как засвидетельствовали Рюльер и Гельбиг. Зашел в кабинет с известием не Алексей, а Григорий, который мог перехватить покрытого потом и пылью брата по прибытии его во дворец и взять на себя сообщение о неприятном событии. Но могла ли она ошибиться в главном, что нас сейчас интересует, а именно – «князь Орлов пришел известить ее, что все кончено… слово кончено поразило ее». Можно ли из этого сделать вывод о том, что слово «кончено» было прочитано, а не произнесено? Кстати, в копии Ростопчина оно отсутствует!
Заметим также, что форма передачи сообщения о смерти Петра не имела для Панина никакого значения, значит, и искажать правду о ней не имело смысла. Ссылка Головиной на отправку Петра в Голштинию объясняется тем, что Шлиссельбург оставался не известным ей строго засекреченным объектом заточения. Что касается в рассказе относительно Орловых, якобы самовольно распорядившихся жизнью Петра, то Никита Иванович только еще раз подтвердил то, что старался внушить людям прежде.
Есть и еще одно презрительно-молчаливое свидетельство, компрометирующее знаменитый подлог: на многочисленных страницах полного, без купюр, издания «Мемуаров графини Головиной» [38] нет ни слова о ростопчинской копии, для нее она (в отличие от Дашковой) не существовала. Не посчитала необходимым внести в текст соответствующие коррективы и императрица Елизавета Алексеевна (супруга Александра I), по настоятельной просьбе которой Варвара Николаевна писала свои воспоминания. Не знать о находке «письма» через шестнадцать лет после смерти II. Панина Варвара Николаевна не могла, так как в дни его появления находилась непосредственно при дворе, а сам Ф. В. Ростопчин был частым гостем в доме Головиных.
Умолчал о копии Ростопчина и Н. Шильдер, бесспорно знакомый с мемуарами В. Головиной. Профессор русской истории в Дерптском университете А. Г. Брикнер, не зная в точности обстоятельств ропшинской истории, кончину Петра III неизменно квалифицировал как «внезапная смерть».
Есть еще одно чрезвычайно любопытное обстоятельство. В одном из издававшихся до революции 1917 г. номеров «Русского обозрения» содержится статья Л. Н. Майкова «Вновь найденные записки о Екатерине II», в которой пересказана почти слово в слово приведенная выше цитата из мемуаров В. Головиной. Но здесь же говорится, что Майков заимствовал найденный им материал в одном из иностранных изданий, где некий граф Фицтум, приведя выдержки из мемуаров В. Головиной, оставил ее имя не раскрытым. Причем граф Фицтум заявлял следующее: «Эти записки, подлинность которых мы можем засвидетельствовать, доверены нам под условием не оглашать фамилии их автора». Записки Майкова опубликованы всего на 18 страницах печатного текста без указания места и года издания; на первом месте стоит рассказ Н. Панина. Следовательно, В. Головина, сохраняя анонимность, вполне осознавала, что доверяет иностранцу компромат на императорскую фамилию.
Рассказ В. Головиной многократно усиливается подтверждениями иностранцев, видевших прибытие Алексея Орлова во дворец в день убийства. Приведем свидетельства троих.
Рюльер: «Нельзя достоверно сказать, какое участие принимала императрица в сем приключении; но известно то, что в сей самый день, когда сие случилось, Государыня садилась за стол с отменной веселостью. Вдруг является тот самый Орлов, растрепанный, в поте и пыли, в изорванном платье, с беспокойным лицом, исполненным ужаса и торопливости» [10, 201].
Гельбиг: «Как только убиение было совершено, Алексей поскакал во весь опор в Петербург. Лица, видевшие его прибытие в столицу, говорили, что его от природы грубые черты лица были в это время еще более ужасны и еще более безобразны от сознания своей низости, бесчеловечья и от угрызения совести» [12, 186].
Корберон: «Единственно, что кажется достоверным, – это то, что Орловы самостоятельно нанесли смертный удар Петру III и что императрица залилась слезами, когда Григорий сообщил ей о кончине мужа.Полагают, что распоряжение исходило не от нее» [32, 113].
Описывая тревожные дни, последовавшие за переворотом, оговорился даже С. М. Соловьев: «…6 июля случилось событие, которое потребовало нового манифеста: пришло известиео смерти бывшего императора в Ропше, смерти насильственной» [56/25, 147].
Наконец, поднимаясь с глубин на поверхность, прислушаемся к элементарной логике.
1. Убедившись в бездыханности Петра, пошел ли А. Орлов искать чернильницу, чтобы, снарядив затем нарочного, отправиться караулить труп, или же он, оставив за себя дежурного офицера, взнуздал коня и погнал галопом, не смея доверить никому, кроме себя, незамедлительную доставку во дворец сообщения чрезвычайной важности?
2. Можно ли заподозрить Екатерину Великую, а с нею и Павла I (по наследственности, что ли) в отсутствии элементарного здравого смысла, на что даже их недоброжелатели-современники ответили бы отрицательно? Иначе как объяснить сокрытие Екатериной доказательства собственной невиновности (письма) и уничтожение Павлом нужного ему для оправдания матери подлинника?
Для объяснения необъяснимых слухов историками была выдумана неудобоваримая оговорка: Екатерина якобы прятала письмо из желания покрыть преступление своего любимца. Но тот, кто это придумал, не знал или не хотел признавать серьезное обвинение власти А. Орловым в Вене в 1771 г. Но не зря говорят «слово – не воробей», в шкатулке не спрячешь.
Может быть, граф А. Орлов тогда пошутить изволил? Но такие шутки без скидок на титулы заканчивались в застенках Тайной экспедиции… Ах, как пригодилось бы Екатерине для этого случая то самое «письмо в шкатулке», в котором Орлов обвинял самого себя! С каким удовольствием она помахала бы им перед носами усомнившихся в ее непогрешимости! Увы, махать было нечем. Но могла же она хоть слово молвить в свое оправдание…Однако с ее стороны последовало молчание, означающее, как говорит народная мудрость, знак согласия.
«Позвольте, вы себе же противоречите, – снова оживляется наш Оппонент, – только что доказывали, что Екатерина не столько не хотела, сколько опасалась смерти Петра, а теперь как бы оглашаете ее волю на свершение убийства!»
Но именно в этом парадоксе содержится ключ к разгадке ропшинской драмы. Мы воспользуемся им через несколько страниц вспомогательного текста.
Покаянного письма А. Орлова ни в шкатулке, ни за ее пределами не было. Зато с фальшивой копией благополучно произошло то, чего не могли дождаться от Екатерины при всем ее неукротимом желании: миф о спрятанном и хранимом ею в строгом секрете письме вступил в третье столетие. Таким долгожительством произведение Ростопчина прежде всего обязано писательскому таланту его сочинителя вкупе с искусно составленной сопроводительной запиской, в которой не напрасно начертано: «Почерк известный мне графа Орлова. Бумага – лист серый и нечистый» и т. д. Известный писательский прием! Без таких словесных аксессуаров, создающих иллюзию достоверности, число сторонников мифа о третьем письме было бы неизмеримо меньше. Не забыл Федор Васильевич и о бестолковых потенциальных читателях своего сочинения: «…а слог… изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы» (вдруг не поймут ради чего трудился он за графа Орлова?). Как соврал Ростопчин, так и вошло в историю: Екатерина прятала документ, разоблачающий падшую на нее клевету! И славное ростопчинское сочинение, как неистребимый сорняк (кажется, и по сей день), продолжает победное шествие по страницам, бесконечно тиражируясь не только в романах, но, к сожалению, и в работах историков, прикрывающихся авторитетом глубокоуважаемого (но подцензурного!) С. М. Соловьева.
Перед Ростопчиным стояла задача: с минимальными искажениями хранимых в народной памяти слухов (так легче поверят) оправдать покойную государыню. И Федор Васильевич, как искусный хирург, не затрагивающий для достижения цели ничего лишнего, блестяще справился с заданием.
Могла ли подобная фальшивка появиться в дни переворота, сразу после смерти Петра III? Ведь даже, кажется, и версия существует: мол, то самое письмо, что копировал Ростопчин, А. Орлов писал под диктовку Н. Панина! Однако не следует забывать, что сравнимому с Федором Васильевичем по хитроумию Никите Ивановичу вовсе не хотелось выгораживать Екатерину, в то время он был заинтересован в обратном.
Алексей Орлов, конечно, знал о появлении фальшивки, но промолчал и на этот раз, решив не делиться виною с покойной светлой памяти матушкой. То, что Алексей Григорьевич сказал однажды при здравствующей императрице, повторить у гроба покойной не мог. К тому же, собственные оправдания не вызвали бы ничего, кроме новой волны злорадства и жесточайшей опалы со стороны Павла.
После смерти Петра III Екатерина проявила повышенный интерес к личности Иоанна Антоновича. Бюшинг писал: «Вскоре по восшествии на престол Екатерины II принца свезли в Кексгольм и продержали там с месяц. В это самое время императрица полюбопытствовала увидеть его; но я не знаю ни о месте, где именно совершилось это свидание, ни о том, что при этом происходило» [34, 224]. М. Корф к этому ничего добавить не мог.
Сама Екатерина не скрывала своего визита Ивану. О том, что встреча действительно свершилась, она объявила после убийства Иоанна Антоновича, в манифесте 17 августа 1764 г.: «Когда всего нашего верноподданнаго народа единодушным желанием Бог благоволил вступить нам на престол всероссийский и мы, ведая в живых еще находящагося принца Иоанна…пол ожили сего принца сами видеть, дабы, узнав его душевныя свойства, и жизнь ему, по природным его качествам и по воспитанию, которое он до того времени имел, определить спокойную. Но с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостнаго и другим почти невразумительнаго косноязычества, лишение разума и смысла человеческаго. Все бывшие тогда с нами видели, сколько наше сердце сострадало жалостию человечеству».
Вряд ли Екатерина проявила обычное любопытство, думается, свидание происходило в Шлиссельбургской крепости по возвращении туда принца из Кексгольма: императрица хотела убедиться в правильности ее несостоявшихся планов относительно содержания Петра. Последовавшее через два года убийство там Иоанна Антоновича Екатерина, еще раз вспомнив историю с его ничего не давшим переселением, назвала «шлиссельбургской нелепой».
Признания Ф. Ростопчина
Прежде чем расстаться с Федором Васильевичем, посмотрим на историю с появлением «копии» с психологической точки зрения.
Будучи в отставке, Федор Васильевич предавался воспоминаниям молодости, которые (по его же словам) сильно сказываются на склоне лет. Особый интерес представляет его рассказ, приведенный в «Мелочах из запаса моей памяти» поэта М. А. Дмитриева (1796–1866). Ф. Ростопчин последние годы своей жизни проводил в уединении в своем московском доме. Жена его, Екатерина Петровна (урожденная Протасова), к этому времени приняла католичество и покинула его дом. Отстраненный от дел, он вспоминал времена 25–30-летней давности и, как это бывает в таких случаях с каждым, будь он порядочным человеком или последним подлецом, многое переосмысливал.
Однажды брат его жены сенатор Александр Павлович Протасов заглянул к бывшему московскому губернатору, застав его возлегавшим на диване. На столе горела одинокая свеча.
Перекинувшись парой фраз, Ростопчин спросил гостя о службе и пожелал ему дослужиться «до наших чинов». Сенатор ответствовал, что не каждому дано достичь тех высот, которые под стать людям с выдающимися способностями, какими обладал Федор Васильевич. Тот, встав с дивана и взяв в руку свечу, поднес ее к лицу собеседника, желая убедиться, не смеются ли над ним. Убедившись в обратном, Ростопчин, с сожалением, спросил: «Стало быть, ты и вправду думаешь, что у нас надобно иметь гений, чтобы дослужиться до наших чинов? Так слушай же, я расскажу, как я вышел в люди и чем дослужился».
Это была исповедь ловкого человека-карьериста.
Первый его рассказ был о коллекции, которую он выиграл в карты у немецкого офицера и, зная любовь наследника к военщине, подарил ему без остатка. Самое интересное для нас содержалось в конце этого рассказа: на вопрос Павла, как ему удалось собрать такую уникальную коллекцию, для чего и жизни человеческой мало, молодой офицер ответил: «Ваше Высочество, усердие к службе все превозмогает; военная служба – моя страсть!» Таким способом Ростопчин утвердился в сознании цесаревича как не только преданный ему офицер, но и как тонкий знаток и любитель военных мундиров.
Другой его рассказ имел не менее характерную концовку. Павел Петрович, считаясь гроссмейстером ордена Святой Анны, при жизни Екатерины имел право лишь подписывать наградные бумаги, награждала же сама императрица. Павел, желая отблагодарить Ростопчина и другого своего любимца – Н. Свечина, решил однажды сам вручить этот орден обоим, но, опасаясь гнева матери, посоветовал привинтить анненские кресты «на заднюю чашку шпаги».
Свечин так и сделал. Но не таков был граф Ростопчин, он почувствовал себя меж двух огней: не исполнить волю великого князя было нельзя, но и нарушение установленного порядка (орден могли увидеть и донести) казалось не менее опасным.
Федор Васильевич из осторожности решил исповедаться перед двоюродной сестрой своей жены – Анной Степановной Протасовой, любимой камер-фрейлиной государыни, и та (по его просьбе) поведала Екатерине о неловком положении свойственника. Екатерина, улыбнувшись, посоветовала привинтить орден спереди, обещая не замечать этого.
Ободренный Федор Васильевич укрепил крест на передней чашке и тут же показался на глаза наследнику. Тот опешил было от такой наглости и спросил, почему он нарушил его распоряжение. Федор Васильевич только этого и ждал, он заявил, что милость его высочества столь для него драгоценна, что скрывать ее он не в силах. Так собственную робость Ростопчин сумел обратить в геройство, порожденное преданностью своему покровителю [18, 288].
Можно ли после таких признаний считать, что в самом начале открывающейся блестящей перспективы он самовольно рискнул снять копию письма, хранившегося императрицей в тайне (а значит – секретного) и, снабдив ее собственным пояснением, предать гласности? Конечно же, вопрос о «копии» был согласован с Павлом I.
Заканчивая беседу с Протасовым, Федор Васильевич произнес: «Так вот чем, любезный друг, выходят в чины, а не талантами и гением».
Возможно, Ростопчин поведал гостю и о бессмертном венце своего творчества – истории с сочинением письма А. Орлова, но публикации воспрепятствовала цензура.
Что же случилось в Ропше?
Итак, письмо А. Орлова, которое «копировал» Ф. Ростопчин, в природе не существовало. Значит ли это, что многоголосый хор рассказчиков об убийстве возник на пустом месте? Оговорки и недомолвки, сопутствующие версии о смерти Петра по болезни, заставляют усомниться в ее непоколебимости.
Обратимся еще раз к документам о содержании в Шлиссельбургской крепости сверхсекретного «безымянного» узника, собранным в рукописи М. А. Корфа – В. В. Стасова и вспомним о деле подпоручика Мировича.
Напомним, что один из первых указов воцарившегося Петра III относительно заключенного Ивана VI предписывал капитану Преображенского полка князю Чюрмантееву следующее: «Командированы вы для караула некоторого важного арестанта в Шлюссельбургской крепости, котораго содержать повелеваем так, как именной указ и инструкция от нашего генерал-фельдмаршала графа Шувалова повелевают… Буде ж сверх нашего чаяния, кто б отважился арестанта у вас отнять, в таком случае противиться сколько можно и арестанта живаго в руки не отдавать» [34, 211]. На указе рукой начальника Тайной канцелярии А. Шувалова сверху значится пометка «секретнейший», а снизу дата: «подписан 1-го числа генваря 1762 года».
А. Шувалов и его двоюродный брат, Иван Иванович, фаворит Елизаветы Петровны, также как и Н. И. Панин, были сторонниками передачи власти малолетнему Павлу Петровичу, к чему склонялась в последние годы своей жизни и сама покойная императрица Елизавета. Возможно, этим обстоятельством и объясняется появление манифеста от 21 февраля 1762 г. «Об уничтожении тайной розыскной канцелярии», по которому это заведение ликвидировалось «навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в Архив положены». Туда же первоначально предполагалось передать и начальство над Иоанном Антоновичем: но по неизвестной причине дальнейшее его содержание было доверено сразу трем лицам из окружения Петра Федоровича: камергеру А. А. Нарышкину, генерал-поручику А. П. Мельгунову и тайному секретарю Д. Волкову [34, 217].
М. А. Корф, имевший в руках всю историю Ивана VI в документах, хранившихся тогда в императорском архиве, не знал (по его признанию), что именно побудило Петра III к предписанию такой решительной меры, как «не отдавание арестанта живаго в руки».
Не проливает свет на это обстоятельство и переписка Фридриха II с Петром III. О том, что корни решения о судьбе Иоанна надо искать глубже, говорит А. Брикнер: «Фридрих II в августе 1743 года советовал Елизавете, ради ее собственной безопасности, разлучить членов несчастного семейства, заключить бывшую правительницу, Анну Леопольдовну, в монастырь, отправить бывшего императора, Иоанна Антоновича, в Сибирь, а герцога Антона Ульриха отпустить в Германию. Прусский король, в то время хлопотавший о женитьбе Петра Федоровича, заявил даже, что успех этого дела должен обусловливаться принятием строгих мер против брауншвейгского семейства» [6/1, 15]. Я. Штелин в своих записках о Петре III подтверждает осуществлявшуюся переписку Фридриха II с Петром Федоровичем до его воцарения, чем, очевидно, и объясняется появление жесткого указа сразу после смерти Елизаветы Петровны.
Как бы то ни было, но прецедент был создан волею самого Петра Федоровича, и Никита Иванович Панин, имевший со времен Елизаветы Петровны доступ к любым «известиям», до персоны наследника Павла касающимся, не мог ничего о нем не знать. Через месяц после убийства Петра в инструкции, подписанной уже самим Н. Паниным, подтверждалось: «Буде же так оная сильна будет рука, что спастись не можно, то арестанта умертвить, а живаго никому его в руки не давать» [34, 230]. О том, что условия заключения Иоанна VI не были секретом и для Екатерины II, говорится в уже не раз цитированном нами ее именном указе генерал-майору Н. Савину от 29 июня 1762 г.: «чтоб оный колодник в силу той же инструкции, которая у вас есть, неотменно содержан был со всею строгостью…». Следует также принять во внимание слова М. Корфа о том, что цитируемый именной указ был « первым распоряжением императрицыв самый день ее воцарения 29 июня…»
И вот Петр Федорович сам оказался в роли свергнутого и, хотя отрекся от престола, продолжал быть «для нас всех опасен для того што он иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть», что видно из письма А. Орлова от 2 июля 1762 г.
Сама собой напрашивается параллель между условиями заключения полусумасшедшего Иоанна Антоновича и, несомненно, более опасного для не устоявшейся власти Петра Федоровича. Именно такое положение двух свергнутых императоров привело к сохранности документов по содержанию одного и полному уничтожению таковых относительно другого.
Но следовало соблюсти и те меры предосторожности, которые обеспечивали до сих пор безопасность принца Ивана. Вернись Петр Федорович «в прежнее состояние», и полетели бы головы и Екатерины, и Панина, и Орловых. Из двух бед выбирают меньшую. Был ли издан Екатериной указ о лишении жизни Петра в случае попытки освободить его, или А. Орлову дана была устная инструкция – об этом мы вряд ли когда-либо узнаем. Но то, что в таком документе должно было оговорено условие об исполнении убийства как крайней меры, не подлежит сомнению.
Официальная хроника тех дней объявляла полное единодушие, царившее в военных и народных массах при вступлении Екатерины на российский престол. Однако сохранилось немало свидетельств очевидцев, утверждающих, что смена власти происходила далеко не так гладко, как освещалось в печати.
Учитывая, что после переворота на стороне Петра оставались такие офицеры, как полковник Будберг, капитан Л. Пушкин (дед поэта), майоры Воейков и Шепелев, учитывая также ненадежные условия заключения в Ропше, можно предполагать, что неудавшаяся попытка освободить Петра была предпринята, в результате чего приказ о его убийстве был приведен в исполнение. А. Ф. Ассебург писал о том, что Екатерина отправлялась в Петергоф «во главе войск, которые признали ее», следовательно, были и не признавшие. В частности, как свидетельствует В. Н. Алексеев в книге «Графы Воронцовы и Воронцовы-Дашковы в истории России», верность присяге Петру III проявил Невский кирасирский полк, незадолго до переворота введенный в Петербург.
Дошли до наших дней и другие материалы, поясняющие развитие ситуации в Петербурге и его окрестностях в период с 28 июня 1762 г. до рокового для Петра Федоровича дня.
Один из свидетелей тех бурных дней Я. Штелин, присутствовавший в Петергофе при аресте Петра Федоровича, оставил такую запись: «29-го, в 4 часа утром, лейтенант Алексей Григорьевич Орлов прибыл в Петергоф с гусарским полком Милорадовича и выстроил их на плацу… Арестует там голштинских рекрут с их офицерами. Полк спешит в Ораниенбаум и обезоруживает в крепости голштинских солдат. Изверг сенатор Суворов (отец знаменитого полководца. – Л.П.) кричит солдатам: „Рубите пруссаков!“, и хочет, чтобы изрубили всех обезоружных солдат. Гусарские офицеры ободряют их и говорят: „Не бойтесь, мы вам ничего худого не сделаем; нас обманули и сказали, что император умер“» [63, 42].
Известно, что в тот день, когда Екатерина въезжала в столицу в сопровождении уже присягнувшего ей Измайловского полка, основная масса солдат и городской челяди не знала толком, что случилось. Большинство склонялось к тому, что Петр III погиб в результате несчастного случая. Говорили также, что власть будет передана наследнику Павлу, вспомнили и о существовании Иоанна VI. Одним словом, поначалу царившее в народной и солдатской массе недоумение сменилось, благодаря единодушию большинства гвардейцев, всеобщей радостью, чему в немалой степени способствовали открытые настежь двери кабаков. Было выпито огромное количество вина и водки. Г. Державин в эти дни в составе роты Алексея Орлова был непосредственным участником событий и оставил весьма ценные наблюдения в своих «Записках»: «День был самый жаркий, красный… Кабаки, погреба и трактиры для солдат растворены: пошел пир на весь мир; солдаты и солдатки в неистовом восторге и радости носили ушатами вино, водку, пиво, мед, шампанское и всякие другие дорогие вины и лили все вместе без всякого разбору в кадки и бочонки, что у кого случилось. В полночь на другой день с пьянства Измайловский полк, обуяв от гордости и мечтательного своего превозношения, что императрица в него приехала и прежде других препровождаема была в Зимний дворец, собравшись без ведения командующих, приступил к Летнему дворцу; требовал, чтоб императрица к нему вышла и уверила их персонально, что она здорова; ибо солдаты говорили, что дошел до них слух, что она увезена хитростями прусским королем, которого имя… всему русскому народу было ненавистно. Их уверяли дежурные придворные, Иван Иванович Шувалов и подполковник их граф Разумовский, также и господа Орловы, что государыня почивает и слава Богу в вожделенном здравии; но они не верили и непременно желали, чтоб она им показалась. Государыня принуждена встать, одеться в гвардейский мундир и проводить их до полка. Поутру издан был манифест, в котором хотя, с одной стороны, похвалено было их усердие, но, с другой – напоминалась воинская дисциплина и чтоб не верши они рассеиваемым злонамеренных людей мятежничьим слухам, которыми хотят возбудить их и общее спокойствие; в противном случае впредь за непослушание они своим начальникам и всякую подобную дерзость наказаны будут по законам. За всем тем с того самого дня приумножены пикеты, которые в многом числе с заряженными пушками и с зажженными фитилями по всем мостам, площадям и перекресткам расставлены были. В таковом военном положении находился Петербург, а особливо вокруг дворца, в котором государыня пребывание свое имела, дней с восемь, то есть по самую кончину императора» [17, 20]. В «Истории России…» С. М. Соловьева последние слова «то есть по самую кончину императора» опущены [56/25, 130].
Из текста следует, что в первые дни после переворота были отмечены случаи подстрекательства к мятежу и что столица находилась под угрозой вооруженного нападения откуда-то извне, иначе трудно объяснить предпринятые усиленные меры безопасности с привлечением в разные части Петербурга большого числа воинских подразделений, находившихся в полной боевой готовности. Само собой напрашивается предположение, что если эти меры удерживались «по самую кончину императора», то снятие их объясняется трагической развязкой в Ропше. И хотя обстановка в столице и вокруг нее была накалена до предела до дня убийства Петра, серьезные волнения спонтанно возникали еще длительное время после того.
В день после повального пьянства, то есть 30 июня, настало прозрение, вызванное слухами о свержении живого императора, еще более отрезвляемое осознанием самодержавного воцарения Екатерины. Вот что писал об этих днях Рюльер: «…солдаты удивлялись своему поступку и не понимали, какое очарование руководило их к тому, что они лишили престола внука Петра Великого и возложили его корону на немку. Большая часть без цели и мысли были увлечены движением других, и когда всякий вошел в себя и удовольствие располагать короной миновало, то чувствовали угрызения. Матросы, которых не льстили ничем во время бунта, упрекали публично в кабачках гвардейцев, что они за пиво продали своего императора, и сострадание, которое оправдывает и самых величайших злодеев, говорило в сердце каждого. В одну ночь приверженная к императрице толпа солдат взбунтовалась от пустого страха, говоря, что их матушка в опасности. Надлежало ее разбудить, чтобы они ее видели. В следующую ночь новое возмущение еще опаснее; одним словом, пока жизнь Императора подавала повод к мятежам, то думали, что нельзя ожидать спокойствия» [10, 200]. Все говорит о том, что обстановка была настолько тревожной, что пришлось саму императрицу охранять от возможных посягательств.