Текст книги "Океан. Выпуск седьмой"
Автор книги: Леонид Соболев
Соавторы: Константин Бадигин,Юрий Сенкевич,Виталий Семин,Александр Поляков,Всеволод Белькович,Игорь Чернышев,Петр Пыталев,Валерий Белозеров,Александр Афанасьев,Григорий Сытин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
– Расчаливайся, – коротко приказал он.
И началась спешная работа. Для того чтобы стать вторыми, нам надо было освободиться от троса, связывающего наши баржи с буксиром, передать рыжему шкиперу свой трос и закрепить его на обеих баржах.
– Поторапливайтесь! – время от времени передавали с буксира.
Там, видимо, чувствовали себя плохо. Маленький в сравнении с баржами, неглубоко сидящий буксир особенно страдал от качки. Некоторые волны почти начисто обнажали его днище, и он едва не опрокидывался на них. Мачты его описывали огромные полукруги в воздухе. А у нас случилась заминка. Конец троса, захлестнутый вокруг стальной серьги, не проходил в другую серьгу, побольше, не проходил всего лишь на какой-то сантиметр.
Иван Игнатьевич схватил молот, приказал матросу: «Держи!» – а сам с размаху ударил по серьге. Несколько раз ударил. Попробовал – не лезет. Тогда он быстро окинул взглядом нас, стоявших наготове вокруг него, и кивнул мне, указывая на молот:
– А ну-ка ты, здоровый, бей.
Он взялся за серьгу у самого основания – гибкий трос вырывался из рук – и положил ее на кнехт. Я неуверенно взмахнул молотом. Мне мешали руки Ивана Игнатьевича, и удар получился слабым.
– Бей! – свирепо закричал шкипер. – Как следует бей!
Я размахнулся еще раз, но в самый последний момент опять увидел руки Ивана Игнатьевича и отвел молот в сторону. Он скользнул по серьге и со звоном лязгнул о тумбу.
– Дурак! – заревел Иван Игнатьевич. – Бей, говорят! Людей утопим.
И я ударил. Потом еще и еще. Молот шел все свободнее, и каждый раз я все явственнее ощущал, как поддавалась серьга.
– Довольно, – наконец скомандовал Иван Игнатьевич.
Потом я вместе со всеми тянул трос, выхаживал якорь, но так и не мог отделаться от дрожи в коленях. Уже после того, как мы тронулись, я с ужасом спросил у Петьки:
– А что, если бы я ему по руке попал?
Петька сплюнул:
– А ему все равно. Ограниченные люди страха не знают. Ты вон как вспотел, а он даже не встряхнулся.
– Как ты можешь так? – возмутился я. – Ты сам… ограниченный человек!
И мы первый раз серьезно поругались.
Потом была ночь, похожая на ночь перед налетом вражеских бомбардировщиков. Облака, притянутые штормом, так низко опустились над морем, что, казалось, давили на палубу. Спать в нашей каюте не было никакой возможности, под палубой то и дело с грохотом натягивались приводные цепи – волна продолжала бить по многотонным рулям. Мы с Петькой до утра просидели в штурвальной рубке, всматриваясь в кромешную темноту, где далеко впереди, раскачиваясь, плыли красные, зеленые, белые огоньки буксира и передней баржи. Время от времени, вырывая из темноты то тугой гладкий бок волны, то пенный гребень, с буксира бил по нас луч прожектора. Он нашаривал нашу баржу и тотчас же успокоенно потухал. На корабле беспокоились о нас.
Уже перед самым рассветом мы все-таки заснули. А когда проснулись, было такое утро, какого мы с Петькой, кажется, никогда в жизни не видели. Мягкий серый светлился в окна рубки, а в воздухе что-то изменилось. Мы прислушались: не свистел в вантах ветер, не бились железные рули – из вчерашних шумов осталось только шипение пены. Небо было почти чистое, только к горизонту медленно сползали чернильные пятна вчерашних облаков. И все это было удивительно. Ведь в наших ушах все еще стоял грохот от ударов волн, от воя ветра в снастях…
Через несколько часов мы бросили якорь на рейде против Пятиизбянки – в нескольких километрах от Калача. И почти сразу же от буксира отделилась лодка с несколькими гребцами и пошла к нам.
– Капитан плывет, – сказал Иван Игнатьевич и сам поспешил спустить деревянный трап.
Потом они все вместе – высокий, серьезный капитан, тот самый человек в клеенчатом плаще, который в море командовал расчалкой, Иван Игнатьевич, помощник капитана и Маша – прошли вдоль борта, рассматривая разрушения, причиненные штормом. Капитан мрачнел, что-то отмечал у себя в блокноте, изредка задавал вопросы Ивану Игнатьевичу. Я ожидал, что Иван Игнатьевич, как рыжий шкипер, будет упрекать капитана, но разговор шел в самых спокойных тонах и будто бы даже не о неудачном рейсе.
Закончив осмотр, все закурили и уселись у больших кнехтов.
– Новое море, – сказал капитан, как говорят о машине, которую только что сделали, но не успели еще как следует освоить. – Бури степные бывают с налету и бьют здорово.
– Да ведь на море так – то шторм, то штиль, середины нету, – согласился Иван Игнатьевич и спросил: – Я слыхал, здесь недавно большую баржу утопило?
– Утопило, – подтвердил капитан.
– Скажи ты! – изумился Иван Игнатьевич, и в голосе его послышалось явное восхищение. – Экая штука – море! Сделали себе на голову.
Они еще долго вспоминали, какие неожиданные и страшные штормы бывают на Цимле, как трудно здесь осенью и ранней весной, в ледовую погоду водить караваны речных судов. И все это звучало как самое сильное одобрение людскому труду, создавшему здесь, в степи, настоящее море. Они сравнивали его с Азовским и приходили к выводу, что тут, на Цимле, морякам приходится труднее.
Выкурив две папиросы, капитан встал, пожал руку Ивану Игнатьевичу и спустился в свою шлюпку.
Глядя ему вслед, Иван Игнатьевич сказал помощнику сочувственно:
– Эх, лишились ребята премии на весь месяц. Да еще комиссии разные рассматривать будут.
Он ушел к себе, не глядя на нас. А мне показалось, что он не хочет, чтобы мы с Петькой слушали его. Все равно мы еще не поймем, что значит для моряков, плавающих всю жизнь, рискующих каждый день, вот такой аварийный рейс, ставящий под сомнение их способности мореходов.
…А скоро нас взял маленький работяга-буксир БТ и потащил в Калач на судостроительно-судоремонтный завод. Там нашей баржей завладели люди в промасленных, испачканных металлом спецовках, а мы с Петькой отправились бродить по Калачу.
Мы шли, вглядывались в лица встречных и, может быть, незаметно для самих себя покачивались, как заправские моряки, привыкшие ходить по шаткой палубе.
– Да, – сказал Петька, – это тебе не синус с косинусом!
Я понял и кивнул головой.
СТРАНИЧКИ МОЕГО ДНЕВНИКА
15 октября. Осень. Наш караван, сформированный из трех барж и мощного буксира, уже неделю пробивается сквозь полосу штормов. Караван этот экспериментальный. Буксирный пароход идет не впереди барж, а за ними. Он толкает последнюю баржу в корму, та – следующую. Скрепленное толстыми стальными тросами сооружение это длиной в полкилометра! В некоторых местах им можно полностью перегородить волжский фарватер. Недаром капитан буксира спит только днем, а как стемнеет, выходит на мостик. Я видел его несколько раз близко – меньше меня ростом, белобрысый, и лицо застенчивое.
Отец меня спрашивал: «Что ты знаешь о работе?» Вот этот капитан, наверное, знает о работе все! Страшно подумать, сколько тащит его пароход, и все против мощного волжского течения! А тут, как назло, – туманы. Мне кажется, что земля, как самолет, попала в область густой облачности и напрасно старается сквозь нее пробиться. С утра до вечера палубы мокры, будто после проливного дождя. На лицо, одежду оседают мелкие капли. Стекла рубки, сколько их ни протирай, без конца потеют, и вода за бортом серая, без блеска, как туман.
Мы давно уже ходим в стеганках или в пальто. Холодно. Когда караван подходит близко к берегу, я вижу деревья. Им тоже холодно – они застыли, словно им сыро и неприятно шевелиться. К обеду обычно разыгрывается сильный ветер. Он рвет и гонит туман. Тот цепляется за деревья, жмется к реке и даже когда поднимается сравнительно высоко – вода остается свинцово-серой, скучной и холодной, ей для жизни не хватает солнечной искры.
Этой солнечной искры иногда не хватает и мне. Честно говоря, мне не хватает Петьки. Он уехал еще из Калача. Мы с ним тогда крупно поговорили. Петька очень резонно доказывал, что моряком стать он не собирается и потому не хочет затягивать эту уже и так слишком затянувшуюся ошибку.
– А Иван Игнатьевич? – спрашивал я. – Ты ведь его подведешь!
Но я больше думал тогда не об Иване Игнатьевиче, а о себе. Как он может оставить меня одного на этой барже?
17 октября. Целые сутки простояли на якорях. Шторм во многих местах посрывал бакены, и фарватер будто бы исчез – растворился во всей ширине реки. Потом пошли опять – медленно-медленно. Капитан буксира решил вести караван по памяти. Что же у него за память, если он помнит, как виляет от берега к берегу фарватер на протяжении нескольких тысяч волжских километров!
18 октября. Шторм не прекращается, а мы продолжаем идти. У меня, да и у всех матросов на баржах, тревожное чувство. Черт его знает, по правде говоря, как капитан находит дорогу?! А что испытывает сам капитан? Ведь он отвечает за баржи, за грузы, которых тут на многие миллионы рублей, за людей.
Сегодня видел Веру с пареньком-матросом с передней баржи (наша идет второй). Им, кажется, очень хорошо вдвоем. И отлично. Теперь мне, по крайней мере, будет с нею легче разговаривать! Я давно понял, что не имею права на ее любовь, потому что сам не люблю ее.
Однажды в Калаче (пока мы чинились, я отправился в город) меня загнал в подворотню дождь. Спешить было некуда, и я лениво следил, как в ближнем кювете набухал ручей. Он поднимал желтые листья, спичечные коробки, окурки и уносил их на улицу, сворачивавшую к базару. И вдруг я сразу забыл про ручей – мимо подворотни прошло необычайное создание в тонком цветастом платье, без плаща и шапочки, с мокрыми, немного растрепавшимися косами. Ноги у девушки были заляпаны, но это как будто даже и не делало их грязными.
В общем, я не заметил сам, как выбрался из подворотни и направился за девушкой. Она шла, обходя лужи, а иногда и смело разбрызгивая их, в руках у нее покачивалась корзинка с продуктами, она несла ее так легко, будто в ней ничего не было.
Возвращался я домой, на баржу, в таком необычайном настроении, будто летел, а увидел Веру, сразу понял, какое тяжелое противоречие мне предстоит разрешить. Как честный человек, я должен был ей все объяснить.
Мы оба из честного племени,
Где если дружить – так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».
К. Симонов.
Но я до сегодняшнего дня медлил. Во-первых, может быть, я вообще ее никогда не любил. А во-вторых, любовь могла еще прийти.
19 октября. Ночью проплывали мимо огней Саратова. Больше часа они тянулись по нашему левому борту. За городом уже нас догнал специальный пароход-магазин, пароход-почта. Он пришвартовался к нашей барже, и все мы покупали продукты, газеты, журналы, папиросы, передавали письма. Я написал родителям, что жив-здоров. А на их предложение вернуться не ответил.
Приходил на пароход капитан буксира. Я следил, что он купит. Ничего особенного: две пачки «Беломорканала» и десяток конвертов.
Теперь до нового парохода-магазина связи с берегом у нас опять не будет. Интересно все-таки: и Донец, и Дон, и даже Волга – реки, в общем, не очень широкие. Их сжимают огромные пространства суши, но вот мы плывем около месяца, и мне давно уже кажется, что, кроме этих рек, кроме воды, ничего на свете по-настоящему нет, что где-то за ближайшим поворотом суша совершенно исчезнет и вода затопит все горизонты.
Вечер сегодня был на редкость ясный, а закат яркий. Он очень долго потухал. Облака на западе уже посинели, а над нами все еще светилось маленькое облачко. С него, должно быть, солнце было еще видно.
Это облачко вызвало у меня тонкий слуховой образ. И закат я тоже слушаю (именно слушаю), как симфоническую музыку. Сколько закатов я уже переслушал за это время!
Если бы полгода назад у меня спросили, куда я хотел поехать попутешествовать, я бы, наверно, назвал Тихий океан, Антарктиду или еще что-нибудь в этом роде. Если бы у меня об этом спросили сейчас, я бы сказал: «Продолжать плыть по Волге».
22 октября. Перечитывал свой рассказ, который я за один вечер написал в Калаче после перехода через Цимлу. Очень хочу, чтобы он мне не понравился, а он мне все равно нравится. Это значит, что я бездарен. Иначе бы я увидел те ошибки и стилистические ляпсусы, о которых мне говорил в редакции газеты литературный консультант. Он сказал так:
– Мысль-то у тебя правильная: человек, не любящий природу во всем, так сказать, объеме – со штормами, метелями, туманами, ищущий только курортно-погожие дни, не может быть романтиком. Но вот люди у тебя изображены все одной краской – розовой. Все они Ильи Муромцы. А человек, боящийся жизни, ее конфликтов, не может быть литератором, потому что его книги будут похожи на лоции, которые скрывают от моряков, что в сороковых широтах страшные штормы, что плавание вдоль скалистых берегов опасно, и так далее. Понял?
– Да, – сказал я, хотя, честно говоря, ничего не понял.
– Кроме того, язык у тебя неважный. Стиль. И опыта жизненного маловато. Жизнь по книгам изучить нельзя, ее надо прожить. Так что повзрослей немного, а потом пиши.
Все это так расстроило меня тогда, что я решил больше никогда не писать. И не пишу. Даже стихи. Хотя очень хочется.
Сегодня нас опять догнал низовой шторм. Он бьет наше громадное сооружение не только с кормы, но и с правого борта, сбивает караван с курса и расшатывает громоздкие крепления. Два раза останавливались и вновь натягивали тросы. Сейчас на Волге делается что-то невообразимое. Иван Игнатьевич говорит, что ночь эту, наверное, простоим на якоре.
23 октября. Всю ночь шли. Иван Игнатьевич качает головой, а я думаю: «Молодец капитан! Да здравствует капитан! Он, наверное, очень смелый человек и прекрасный речник. К тому же, конечно, устал и хочет скорее завершить свою тяжелую работу. Еще бы! Временами, когда я стою за штурвалом, мне кажется, что все три тысячи тонн баржи давят мне на плечи. А на него навалилось двенадцать тысяч тонн! Весь караван…»
Шторм не утихает. Если закрыть на минуту глаза, то может показаться, что мы остановились посреди огромного леса, который содрогается под ударами ветра, – так шум волн и шипение пены похожи на слитный шорох миллионов трущихся друг о друга листьев, а скрипы, которые издают напрягающиеся на волне части баржи, – на стон гнущихся древесных стволов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Меня прервал Вася – средний сын Ивана Игнатьевича. У шкипера их трое: старший, о котором говорила мне Вера, четырехлетний Вася и самый младший – Коля, еще грудной.
Вася протиснулся боком в мою каюту и уставился себе под ноги.
– Ты что? – спросил я.
Молчит.
– Вася, может, тебе что-нибудь нужно?
Молчит и обиженно сопит – вот-вот заплачет.
– Да что с тобой?
– Папа сказал, чтобы ты принес… – сказал Вася, повернулся и убежал.
Это он старался вспомнить, что мне велел Иван Игнатьевич принести, и так и не вспомнил.
Пришлось идти выяснять. Оказалось, запасное питание к батарейному приемнику.
По-моему, каюта Ивана Игнатьевича напоминает хорошую семейную деревенскую хату. Посреди первой комнаты большая деревянная качка, накрытая сверху марлей, рядом – кровать, на которой спят Иван Игнатьевич и его жена. А пахнет здесь всегда так, как у наших соседей по квартире, у которых из года в год не переводятся дети, – пеленками и молоком.
Запах этот мне ужасно не нравится, и поэтому бывать у Ивана Игнатьевича я не люблю. Но семья его мне очень по душе. Мне кажется, Иван Игнатьевич очень правильно воспитывает своих детей. Собственно, каких-то особенных методов я не заметил. Иван Игнатьевич не кричит, не ругает их. Просто он на их глазах целыми днями и ночами работает. И они понимают, что отец занят делом. И старший, и Вася – парни серьезные.
24 октября. Неба над нами нет. Оно, как в сказочной стране Плутонии, все время закрыто тяжелыми облаками. А за облаками, может, и правда камни, еще немного – и они посыплются на нас.
Сколько прекрасных иллюстраций к «Грозе» Островского видел я на Волге! Вот одна из них: в окружении серых деревянных изб белая с красным куполом церковь над меловым обрывом. Цепляясь за ее вершину, с обрыва к реке сползают черные тучи.
26 октября. По-прежнему облака отгораживают от нас солнце… Хочется, чтобы буря ударила еще сильней, чтобы порвала и разметала этот осточертевший сырой и тяжелый полог, хочется видеть солнце и ясную голубизну.
И вообще мне очень многого хочется. И чем дальше плывем, чем беспредельнее разворачивается передо мной земля, чем больше я встречаю людей, тем больше мне хочется удивительных вещей. Я даже не знаю, хорошо это или плохо, но ничего не могу поделать. Мне хочется быть великим писателем, великим боксером, мне хочется быть замечательным капитаном и строителем таких морей, как Цимлянское, Куйбышевское, Рыбинское. Мне хочется любви такой яркой, испепеляющей, как у Ромео и Джульетты. И черт знает до чего сильно мне всего этого хочется!
Ей-богу, Петька – дурак. Чем дальше мы плывем, тем лучше я это понимаю. Мне просто жаль его.
27 октября. Пишу вечером в Куйбышеве. За сутки со вчерашнего дня произошло так много событий, что трудно вспомнить все сразу. Прав был волгоградский литературный консультант – жизнь штука сложная. Случилось большое несчастье, а я, как дурачок на похоронах, радуюсь неизвестно чему.
С чего же начать? Вчера к полудню ветер стал стихать и небо немного очистилось. Ночью в разрывах облаков даже появились звезды. Я долго стоял в рубке, хотя мне очень хотелось спать и была не моя вахта. Я ожидал, когда с передней баржи по трапу, перекинутому на наш нос, вернется Вера. Но она явно не торопилась. Было уже около двух часов, когда наконец в тусклом свете носового фонаря показался ее темный силуэт. И тут-то оно и произошло! Я даже не понял вначале, что именно случилось. Раздался глухой удар, баржу сильно тряхнуло, нос полез куда-то вверх, а трап вместе с Верой мелькнул в воздухе.
Потом я бежал вниз из рубки, на ходу сбрасывая пальто, – Веру обязательно должно было пронести мимо кормы и только бы успеть ее здесь перехватить. Но перехватить не удалось: Верина голова, рука с растопыренными пальцами взлетели на волне метрах в пяти от меня. Я закричал что-то отчаянное и бросился в воду. Меня глубоко утянуло под волны, а когда я вынырнул, водяная пробка с размаху заткнула мне нос и рот. Я едва справился и, когда наконец вдохнул воздух, стал искать глазами Веру. Нас несло почти рядом. Я поднырнул под Веру так, чтобы она могла ухватиться за мое плечо, и стал изо всех сил выгребать к баржам – мне казалось, что караван проносится мимо нас с огромной скоростью. Но караван стоял на месте. Я это понял, как только нас вытащили на палубу.
Веру, окоченевшую, наглотавшуюся воды, отнесли в каюту, а я вместе с матросами последней баржи, на которую я и вылез, побежал вперед. На носу нашей баржи уже собралась толпа. Я протолкнулся к Ивану Игнатьевичу. Он говорил кому-то возбужденно:
– Глянь, я ему ведь до транцевой доски дошел! Ну и сила!
То, что я увидел, могло быть только результатом взрыва тонной бомбы. Вся корма передней баржи, вплоть до каюты, была смята в гармошку, металл во многих местах порвался и загибался гигантской стружкой. Основательно помят и искорежен был и нос нашей баржи, проделавший всю эту разрушительную работу.
– Как же это случилось? – спросил я Ивана Игнатьевича.
– Вахтенный вел по бакенам, – сказал он, – а бакен видишь где? – Иван Игнатьевич показал на красный огонек, прибившийся почти к берегу. – Сорвало, проклятый, с места, он-то и навел нас на мель.
– Иван Игнатьевич, а что теперь капитану буксира будет?
– А что ему будет? Благодарность будет. Свое он доказал, а это не его вина. – Иван Игнатьевич обернулся ко мне и нахмурился: – Это ты где так? Где, спрашиваю, выкупался?
И тут раздался здоровенный хохот, который, как мне тогда показалось, совсем не подходил ни ко времени, ни к месту.
– Вот так шкипер! – хрипел кто-то над моим ухом. – Проспал матросов. Они у тебя чуть к ракам на обед не попали.
А Иван Игнатьевич растерянно поглядывал по сторонам и, подталкивая меня в затылок, пробивался сквозь толпу.
Потом мне дали водки, переодели, еще дали водки и уложили спать. Но спать мне вовсе не хотелось, и я вместе со всеми участвовал в расчалке, откачивал воду из носового отсека нашей баржи, в котором оказалась пробоина, помогал Ивану Игнатьевичу подводить пластырь, бегал взглянуть на Веру. Утром из Куйбышева, последнего пункта, куда капитану буксира нужно было довести караван, пришел большой белый катер. Он привез несколько человек, должно быть большое начальство, и взял нас с Верой.
Я не хотел уходить с баржи, но Иван Игнатьевич сказал:
– Раз доктор говорит – езжай!
И я поехал. Мне просто не хотелось спорить с доктором. Впрочем, какой она доктор! Девчонка лет двадцати трех с челкой на лбу.
Катер шел со скоростью, которая после наших черепашьих темпов казалась мне гигантской. Форштевень его звенел от ударов о волну. Я выбрался на палубу. Навстречу мне шла вся Волга, широкая, как море, двигались покрытые соснами берега. А я вспоминал Ивана Игнатьевича, капитана буксира и тех матросов, которые недавно хохотали, стоя на измятом носу нашей баржи, и думал, что в этом огромном, суровом мире – простор для счастья таких вот крепких, мужественных людей. И еще думал я (плевать на литературного консультанта!), что сам я талантлив. Пусть я не буду писателем, пусть даже не стану капитаном – все равно я талантлив. Не может же быть у заурядного человека такая широкая грудь, такие сильные мускулы, способные черт знает к какой трудной работе, не может ему так нравиться вот этот режущий ветер с холодными брызгами пополам!
– Я вам говорю, спуститесь вниз! – это кричит в пятый раз доктор с челкой на лбу.
– Доктор, вы простудитесь!
– Спуститесь, я буду на вас жаловаться!
Честное слово, чудачка! Ну кому она может пожаловаться на человека, у которого такая яркая, такая прекрасная жизнь?!