355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пасенюк » Люди, горы, небо » Текст книги (страница 20)
Люди, горы, небо
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:01

Текст книги "Люди, горы, небо"


Автор книги: Леонид Пасенюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Витька в многочисленных закутках на шхуне нагреб несколько горстей серой, смешанной с пылью и чешуей соли, – ее надо было беречь пуще всего на свете.

В лагере стало шумно. Если бы существовал термометр, способный измерить жизненный тонус, то сегодня его ртутный столбик стремительно подскочил бы. Начались всякие такие необязательные разговорчики, подшучивания, как шпаги, заблистали и скрестились остроты.

– Я слышал, что в Англии едят преимущественно конину, – сообщил Витька. – В ней, как сейчас установлено, будто бы нет холестерина.

– Как хорошо, что мы не в Англии, – меланхолично заметил Станислав.

– А очень это страшно – холестерин? – спросил Витька. – О нем так много в последние годы говорят и пишут.

– Это потому, что улучшилась жизнь, – пояснил Юрий Викентьевич. – Никому не хочется стареть. Но плевать на холестерин! Да здравствует мясо! И да здравствует печенка морского льва! Ведь если бы обезьяна не перешла на мясную пищу, она никогда не превратилась бы в человека. – Юрий Викентьевич сыто отдувался. – Съесть еще эту вот лапушку, что ли?.. Эх, хороша все-таки жизнь на необитаемом острове!

Станислав захохотал. На него тоже повлияла сытная еда. Он стал доступней и проще.

Витька посмотрел на него вот уж действительно «и с ненавистью и с любовью». Прожевывая печенку, вдруг вспомнил роскошные чаи, которые не раз. пивал в доме Станислава. О, чаепитие у Станислава превращалось в колдовское действо, в культ тонких вкусовых ощущений. В этом доме презирали грубое насыщение. Станислав терпеть не мог обжор (может, потому он особенно невзлюбил Егорчика).

Чай у Станислава подавали в деревянных чашках с хохломской росписью; они не обжигали рта, и от них приятно пахло. Чай был почти всегда зеленый – и тоже чем-то припахивал, скорее всего душистым сеном. Сахаром почти не пользовались: на столе стояла искусно сплетенная корзинка с орехами, курагой, клюквой в сладкой пудре, финиками и конфетами – все вперемешку…

Как далеко Витька сейчас от всего этого!

И что ему сейчас, в сущности говоря, Станислав!

Сейчас они находятся в положении, когда на авторитеты уже не обращаешь внимания, когда что-то значат не прошлые заслуги и чины, не место в ряду великих и не красивые слова, а скрытые ценности, некая, как говорит Юрий Викентьевич, константа, постоянная величина, называемая человечностью, совестью, добротой, мужеством. Да, и мужеством, потому что без волевого стержня все эти качества превратятся в пустые, ничего не значащие понятия.

Теперь все то, что прежде Витька понимал как преклонение перед Станиславом в телесной оболочке, перед таким, какой он есть, перешло в преклонение перед тем, что окружало Станислава дома, в прежней его жизни, но уже отторжено от него самого: перед альбомами Рибейры, Веласкеса, Гойи, тех же импрессионистов, перед резьбой на моржовых клыках, выполненной даровитым чукчей, перед хохломской росписью на чашках, перед великолепной фото– и кинооптикой и, наконец, перед плоской, как доска, дамочкой Лукаса Кранаха (которая Витьке сама по себе не нравилась).

Но нет, что там ни говори, Станислав по-прежнему был для него притягателен. Потому что в Витькину жизнь ни Веласкес, ни Лукас Кранах, ни безвестный чукча-косторез не вошли бы так доверительно интимно, как вошли они благодаря знакомству с соседом – популярным спортсменом и художником.

А вот Юрий Викентьевич – он наелся печенки и цитирует какого-то дряхлого Тютчева. Он смешон со своим Тютчевым! Хотя, быть может, смешон сам Витька – и ему следовало бы знать Тютчева, и Фета, и кого там еще, давайте всех сразу, потому что он ведь способен чувствовать их поэзию, стоит ему только постараться вникнуть в ее музыкальный строй, в ее философию! Или не способен?

Может, и не способен, может, он вообще тупица.

Когда же Витька вот так сразу возненавидел Станислава, когда прострекотал секундами тот миг?.. Это случилось совсем недавно, когда Станислав так грубо сказал про женщину с журнальной обложки.

Нет, Витька не тупица. Словам Станислава не хотелось верить, но все-таки Витька сознавал, что тот говорит правду. Разумеется, обидно, что Станислав отозвался о ней так фамильярно, о такой красивой, с прямым взглядом и энергичным поворотом головы – как раз для журнальной обложки. Похоже, слова его навели на юную женщину тайную порчу. Эта вдруг возникшая порочность ее как-то помимо Витькиной воли своими глубинными путями нехорошо тронула и облик той девушки, той, которую он любил, у которой на лицо падала когда-то прядь-волна, как перешибленное вороново крыло.

Ему бы еще тогда встать и сказать Станиславу: «Ах, какой вы негодяй, что же вы здесь наклеветали, вы же мне в душу плюнули», но он не встал и не сказал, с одной стороны, потому, что Станислав не совсем-таки был негодяем, может, та альпинистка сама ему на шею бросилась, а с другой – он ждал, что обязательно произнесет какие-то уничтожающие слова Юрий Викентьевич. И шеф действительно хлестко намекнул насчет «несбывшихся вожделений», и Станислав вначале возмутился, а потом захохотал.

Да, было, было… С тех пор что-то как бы надорвалось в той веревочке, которая связывала Витьку и Станислава еще с московских времен, и вот-вот уже эта веревочка должна была с треском порваться. Если не появится у них обоих желание ссучить ее и просмолить, как дратву: чтобы на сей раз прочно, с гарантией…

А действительно ли Витька любил маленькую, с черным вороновым крылом Веру? Сейчас, с огромного расстояния, Витьке казалось, что Вера была простовата: любила танцы, и кино, и коньки (и сливочный пломбир, конечно), а в общем, пожалуй, даже книжек не читала, кроме тех, что по программе… как же он этого раньше не замечал?

О нет, ему и тогда нравились другие девушки, кроме той, что с черным крылом. Но с ней по крайней мере не было никаких сложностей. Отношения установились между ними свойские и немного детские, если правду говорить. Совсем еще детские. А однажды ему показалось, что он полюбил с первого взгляда. Витька увидел в трамвае девушку, навсегда запомнившуюся ему. У нее были белые туфельки на низком каблуке – правый, пожалуй, немного был тесен. Она села, чуть только ей уступили место, и слегка освободила ногу. Витька считал, что туфли у нее надеты на босу ногу, настолько чулки были тонки и бесцветны, но теперь он заметил черную пятку. Он как-то слушал по телевизору выступление известного художника, длинно толковавшего об искусстве в быту, об умении одеваться, о чувстве меры… Между прочим, он сказал, что черная пятка на чулке – это страшно безвкусно, она акцентирует (именно это слово – акцентирует!) внимание на несущественном, не главном в одежде и облике человека.

Пока художник говорил, Витька смотрел на него и соглашался. А в трамвае он смотрел на эту черную пятку и думал, какую же ерунду молол тот человек.

Витька перевел взгляд выше: на зеленоватое, с начесом и крупными белыми пуговицами простецки-модное пальтецо. Пряжка свободного хлястика висела ниже талии – явно «акцентировала внимание», но Витька этого не сообразил. Не вспомнил к случаю поучения именитого знатока. А доподлинно приковывало внимание лицо девушки – задорное и в то же время по-женски усталое. Волосы, как бы небрежно обкорнанные ножницами, взлохматило у нее ветром. Строгие стекла очков без оправы увеличивали тень под глазами. И вообще она была худощавая. С милым утиным носом. И с потешной ямочкой на подбородке. Если не считать усталых глаз, как бы увеличенных в своей усталости очками, совсем мальчишка.

Если бы Витька хоть немного знал ее, наверняка бы заговорил, потому что с ней, пожалуй, очень просто (этот смешной нос и вихры на макушке), но и очень интересно (эти вдумчивые глаза). Но и очень страшно, все же признался он себе. Потому что он полюбил ее.

Витька понял это, и хотя все его естество, вся молодая кровь и неподготовленный ум, начиненный литературой о взаимоотношениях полов, о любви, смутно ждали ее, бессознательно к ней тянулись, он, поникший и жалкий, сошел с трамвая, не доехав до нужной остановки. Просто он почувствовал, что девушка и старше, и умнее, и значительней его. И даже если бы Витька ее знал, она могла бы только снисходительно-ласково потрепать его по щеке, сказав: «Послушай, малыш, а ты очень мил…»

Но и яркий образ этой девушки с мальчишескими вихрами после речей Станислава затуманился.

Ну да, конечно, так оно и должно быть. Наверное, и такие речи должны ему прощаться. Ведь он герой. Ему все позволено. А герой ли он? Ведь от своего геройства он ищет выгоды именно для себя, а не для других. Он шел всегда впереди, с треском рвал финишные ленточки и не оглядывался, когда сзади падали. Спасение утопающих – дело рук самих утопающих.

Геройство у него как личный автомобиль у стяжателя: и гордиться можно дорогим приобретением, и удобно, и тепло, и быстрота передвижения, и на черный день все-таки капитал… Да, да! Если ему это выгодно, то он герой, если нет – пожалуйста, он может уступить возможность проявить лучшие свои качества другим. Геройство – его гигиена: Станислав прибегал к нему постольку, поскольку оно могло укрепить душевное и физическое здоровье.

Наверное, Витька судил излишне зло и в чем-то оставался несправедливым. Ведь и достоинств Станислава не умалить, он многое умел лучше, чем другие, начиная с плотничного ремесла и кончая ориентированием по звездам.

Витьку могло утешить, что и Юрий Викентьевич в чем-то завидовал Станиславу, хотя чего-то в нем активно не мог принять и оправдать. Юрий Викентьевич упрекал Станислава в самодовольстве и шутил, что истины, высказываемые им, непререкаемы, как статьи уголовного кодекса. Юрию Викентьевичу не нравилось и отношение Станислава к искусству. Вспыльчивый Станислав оправдывал в искусстве только сдержанность, только лаконизм, а шеф, такой внешне спокойный, рассудительный, признавался, что ему по душе и пышная декламация, если она звучит искренне, идет от высокой правды чувствований.

– В сущности, человек должен быть самим собою, – говаривал Юрий Викентьевич, – и я бы никому не посоветовал намеренно ограничивать свое зрение шорами, удерживать себя в рамках ложно понятой благопристойности. По-моему, нет ничего для человека страшнее, чем стать манекеном, всегда и всюду демонстрирующим одни и те же сызмала заученные повороты своего «я». По-моему, так: есть чему переучиться – переучись.

Станислав обычно молча кивал, как бы соглашаясь, и делал вид, что слова шефа не про него сказаны. Шеф моралист, кому это не известно?

Между тем Станислав и сам уже мучился сомнениями. Что-то рушилось в его взглядах на жизнь. Впервые он попал в обстоятельства, где, воздавая должное его заслугам, им, однако, без конца не любовались и требовали от него не пиротехнических эффектов, не умопомрачительных прыжков с трамплина, где он почти всегда мог спланировать и устоять благодаря выработанному за годы тренировок мастерству, а будничного труда без аплодисментов, кропотливого выискивания средств для того, чтобы прожить не только самому, но чтобы прожить всем…

Станислав всегда выбирал компанию по своему вкусу и диктовал ей свои условия, навязывал свой образ жизни. Сейчас произошла осечка: здесь по ряду причин он уже не мог быть диктатором. Мало того: здесь довольно скоро распознали его минусы, его самовлюбленную сущность.

А может, все выглядело проще, может, Витька по молодости лет пытался усложнить привычный порядок вещей в человеческом общежитии, будь то крошечный остров или город с многомиллионным населением?

Ведь и впрямь жизнь в их маленьком коллективе худо-бедно текла себе да текла – правда, по неровному, глыбастому руслу. И в атмосфере, несколько затрудняющей дыхание, несколько влияющей на умы. Это тоже правда.

Правда, которая подтвердилась вечером того же дня. Вроде и повода для того, чтобы ворочать руками камни порожистого русла, не было, как и сытная печенка не могла послужить причиной, чтобы темпераменты быстро вскипели и плеснули через края. Наоборот, Станислав, благодушествуя и завидуя самому себе, тому, какой он был в молодости неотразимый, прямо юный бог из древнегреческого мифа, рассказывал о своих спортивных подвигах, о ристалищах высотных плато, где он блистал и где горящими глазами наблюдали за ним прекрасные ревекки в расписных свитерах, тугощекие, мускулистые, белозубые – лед и пламень.

Юрий Викентьевич снисходительно его слушал.

– Но погодите, Станислав, ведь прыжок с трамплина для человека подготовленного не высшая, скажем, доблесть. Не единственное, к чему только и может стремиться индивидуум.

– Ну да, – усмехнулся Станислав. – Почему же вы не попробовали?

– Как-то не тем мысли были заняты, знаете.

– А вы думаете, у вас получилось бы? Видите ли, прыжок с трамплина требует немалой отваги. Со стороны легко иронизировать.

Юрий Викентьевич пожал плечами.

– Конечно, стать прыгуном очень не просто. Я бы, наверное, не смог. Но если ты это можешь, мне кажется, вовсе не обязательно на все события в мире, на отношения между людьми, на «микро» и «макро» смотреть именно с этой точки зрения, с точки зрения удачливого прыгуна… свысока и неразборчиво…

– Ага, мол, ты не осмелишься прыгнуть с трамплина, – поддакнул Витька. – Кишка, мол, тонка… А мне это запросто – раз плюнуть и растереть.

– Щенок! – сказал Станислав, бледнея.

Витька вскочил с чурбана так, что тот покатился в сторону. Станислав был там, за костром. Витька подошел к костру, и языки пламени, почуя порох его одежды, ресниц и волос, изогнулись. Напряженно и с дрожью зазвенел Витькин голос, вскидываясь и опадая, как это пламя:

– Нет, я не щенок! В мои годы умирали на фронте, бросались грудью на пулеметы. Вы не смеете говорить о моем возрасте так безответственно! Кстати, вам было куда больше лет, чем мне, когда началась война. Но вы ее провели в тишине, берегли свое тренированное тело для послевоенных спортивных побед, для прыжков с трамплина…

Губы у Станислава угрожающе повело в сторону.

Юрий Викентьевич, казалось, никак не реагировал на страстную тираду паренька. Он только прекратил на полуслове запись в полевом дневнике, раздумчиво прижал карандаш к губам.

– Точно так же сейчас вы бережете свой драгоценный спортивный организм от воздействия разных нежелательных факторов, – стремительно продолжал Витька, и никто в эту минуту не смог бы зажать ему рот, – во имя будущих побед над девушками – и той, что с обложки, и другими…

Станислав тяжело и туго, с усилием отпрянул – так сжимается пружина, но тут же и сел на свою бочку, задержанный движением Юрия Викентьевича.

В руке шефа сухо хрустнул карандаш. .

Станислав неподвижно смотрел на две бесполезные, не таящие никакой угрозы, остро сломавшиеся половинки; разумеется, не это его остановило.

Его остановили слова Юрия Викентьевича;

– Однажды я чуть не убил человека.

– Каким же это манером? – без любопытства спросил Станислав, еще клокоча и пыша шаром возмущения.

– Я был в оккупации под Можайском. Лет мне тогда было, вероятно, пятнадцать, если даже не меньше. Но сложение мое уже и тогда впечатляло. Жили мы вдвоем с матерью, отец мой, комбриг – я до сих пор помню этот ромб в петлицах – расстрелян был в годы репрессий. Он преподавал в военной академии. Впрочем, я не о том… Так вот, однажды я возвращался откуда-то в свою деревню через опытное, как оно называлось еще до войны, хозяйство и прихватил необмолоченный сноп, решив, что для пропитания с него удастся вытрясти малую толику зерна. На беду меня заметили, и из ближней избы выбежал бригадир – он работал бригадиром и до прихода немцев, – ас ним два солдата в касках, с автоматами. Бригадир вопит мне еще издали: «Ты что, такой-сякой, снопы воруешь, распустила вас Советская власть!»

Немцы тоже что-то кричали и уже готовы были стрелять. Я бросил сноп и ушел подальше от греха.

Вес меня попутал, и вторично, уже когда немцев прогнали, на этом же самом опытном поле я вознамерился срубить на дрова усохшее дерево. Надо сказать, что мы с мамой были приезжими в этой деревне, эвакуированными, и жилось нам без натурального хозяйства туго. Ну вот, только я успел тюкнуть раза два по дереву, как откуда ни возьмись опять все тот же бригадир, а с ним агроном… Наверное, бригадир не узнал меня и как закричит; «А, туда-сюда, дерево рубишь, думаешь, это тебе при немцах?!»

Ну, тут я буквально задрожал от ярости, не знаю, что со мною стряслось. Замахнулся я на бригадира топором и рассек бы его к чертям собачьим надвое, если бы агроном не перехватил руку…

Стало тихо у костра. Стало очень тихо, только угли сипели, скрипуче пощелкивая и чадя.

Наконец Станислав вымолвил, хрустнув сцепленными на затылке пальцами, потягиваясь, выходя из короткого оцепенения, навеянного рассказом Юрия Викентьевича:

– Назидательная притча. Она рассказана с умыслом?

– Не знаю. А впрочем, не бойтесь. Она без подтекста. – Юрий Викентьевич сунул огрызки сломанного карандаша в карман. – Мне просто удивительно и задним числом неловко, что, оказывается, я способен на такие «взрывы естества». Мне это чуждо в общем-то…

– Гм… – недоверчиво помычал Станислав; он хотел что-то сказать, но не успел.

Витька с сухим осадком в голосе пробормотал:

– Зря не тюкнули того бригадира. Он заслужил, и нужно было тюкнуть.

Юрий Викентьевич сощурил глаза, призадумался, как бы в самом деле решая про себя, не допустил ли он тогда оплошности, даровав жизнь такой гадине.

– Видите ли, Виктор, – медленно проговорил он, – человек должен быть выше этакого молодеческого разгула; захотел – тюкнул, не захотел – не тюкнул. Нужно держать себя в кулаке.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Утром Витька ушел жить на шхуну. Там вполне можно было оборудовать под жилье какой-нибудь закуток; кубрик или трюм. Конечно, сыровато, но он приспособил печку для жидкого топлива, которой пользовались японские рыбаки, под дрова. А дров хватало – начиная прежде всего с обломков самой шхуны. Вообще здесь был бы неплохой лагерь – ближе к холодам поневоле придется сюда перебазироваться.

Он представил, как, не дождавшись его к обеду и ужину, начнут в лагере беспокоиться. Как Станислав пренебрежительно скажет:

– Да он на шхуне, где же еще ему быть? Тоже мне Робинзон Крузо. Что он рассчитывает там найти?

А Юрий Викентьевич пожмет плечами и ответит что-нибудь необязательное, вроде:

– Между тем все эти банки-тряпки со шхуны – с потерпевшей шхуны, учтите! – они в его возрасте выглядят привлекательно, несут в себе, ну, что ли, элемент авантюризма, романтичности, воскрешают прочитанное в детстве у Стивенсона или еще у кого-нибудь.

– Э, времена флибустьеров, прятавших на островах сокровища, давным-давно прошли, – пробормочет Станислав.

И шеф, будучи себе на уме, улыбнется:

– В нашем положении на вес золота и компот.

Может, такой разговор состоялся, а может, и нет.

Уже когда немного свечерело, Юрий Викентьевич пришел на шхуну сам.

– Я так и знал, что вы здесь.

– Нетрудно было догадаться, – буркнул Витька.

Юрий Викентьевич задел низкую притолоку двери.

– Увы, строили с расчетом на низкорослых, – посетовал он и посмотрел в пробоину. – В общем вы недурно устроились. С видом на море. И пейзаж приятный, чисто геологический. Дайка типа поленницы. Симпатичная дайка, нужно будет ее прощупать.

Юрий Викентьевич не сразу нашел слова для беседы с этим, как он, наверное, считал, юным анархистом.

– Мне кажется, что вы не очень мудро поступили, предприняв такую… такую дипломатическую акцию… чуть ли не разрыв отношений.

– Может быть, – хмуро ответил Витька. – Но вы… разве вы не видите, каков он? Какой он эгоист и позер?

– Кстати, если это так, вам нетрудно было бы удостовериться в том еще раньше, еще в Москве, а?.. – Юрий Викентьевич призадумался. – Хотя да, в Москве не та обстановка. Но мне лично не о Станиславе хотелось бы повести речь. Не о его плюсах и минусах. Плюсы и минусы есть и у меня и, вероятно, у вас, Виктор. Конечно, нужно стремиться к тому, чтобы количество плюсов увеличивалось, а минусов – уменьшалось. В принципе. Но, Виктор, взгляните-ка на этот фон. На это угрюмое море, на непропуски. На ту вон чахлую птичку, что потрошит выброшенную прибоем водоросль. Это наш общий враг. Даже птичка. Они мне уже осточертели. Перед лицом этого общего врага мы должны быть едины, иначе нам… иначе нам труба!

Он выделил голосом слово, чуждое его словарю.

– Вы думаете, у нас такое безвыходное положение? – тихо спросил Витька.

– Нет, почему. Нас могут снять отсюда в любой час – случайно или в результате каких-то планомерных поисков. Боюсь только, что где-то уже найдены следы потерпевшей крушение шхуны и поиски решено прекратить. Что ж, резонно. – Юрий Викентьевич похлопал Витьку по плечу. – Я не умею утешать, скорее я способен нагнать тоску, а?.. Но ведь вас не нужно утешать: вы человек уже достаточно крепкий, чтобы противостоять невзгодам. Короче говоря, мы должны быть готовы к худшему.

– Вы хотите, чтобы я возвратился в лагерь?

– Хочу ли я!.. Вы обязаны возвратиться.

Плечи у Витьки сникли.

– Я ведь слишком громко разговариваю, слишком громко смеюсь, и не так рублю дрова, и вообще я для него законченный тупица!

– Положим, это неправда, это мнительность, – мягко возразил Юрий Викентьевич. – Да, он привык повелевать, читать нотации, это у него есть, что поделаешь, – слава! Не у всех такие крепкие позвоночники, чтобы не завибрировать под тяжестью славы. Он резковат – что поделаешь, нервы, мы попали в основательную переделку. Иногда они сдают и у спортсменов. Нужно быть терпимей к нему.

Витька пристально посмотрел на Юрия Викентьевича. У Витьки сухо блестели глаза.

– К нему быть терпимей! Подумаешь, какая примадонна! Пусть он идет ко всем чертям.

Юрий Викентьевич присел на койку: ему нельзя было стоять в кубрике во весь рост. Наверное, его утомлял этот разговор.

– У нас общая платформа, – сказал он сдержанно, – поймите вы это. Не глупите. Самое последнее дело в нашем положении отвечать грубостью на грубость. Да это и недостойно мужчины – вести себя на манер базарной торговки.

– Это он ведет, – обескураженный изменившимся тоном Юрия Викентьевича, пробормотал Витька.

– Вы ему не уступаете, к сожалению. Уж во всяком случае, он старше – поищите в вашем багаже капельку элементарного уважения, где оно затерялось там у вас, среди какого тряпья?.. И потом, нужно учиться умению владеть своим голосом. Не нужно кричать. Крик – следствие болезненных эмоций. Когда-нибудь я вынужден буду сказать об этом и Станиславу. Но для начала говорю вам.

Витька молчал. Он не знал, какие тут говорить слова. Стыдно было признаться даже самому себе, что Юрий Викентьевич прав. Что, может быть, высшая доблесть в жизни – именно уметь держать себя в кулаке. Именно умение владеть собой есть признак недюжинной, уверенной в себе натуры. Вера в здравый смысл коллектива и ответственность за судьбы людей – вот что стоит сегодня за спокойствием Юрия Викентьевича. Хотя где-то про себя он, конечно, волнуется и переживает. Он переживает, конечно!

Витька размышлял об этом наспех и раздерганно, мысли его пришли в смятение, голос Юрия Викентьевича доходил до сознания уже заторможенно, приглушенно, сквозила в нем дружеская доверительность:

– Давайте так: будто вам тридцать шесть, а мне восемнадцать. Нет, давайте лучше отойдем от возраста вообще и посмотрим на вещи одними глазами, с одним и тем же, образно говоря, фокусным расстоянием. Так вот: Станислав обладает завидными познаниями – правда, он их почему-то не успел в жизни пристроить к делу, но это разговор другой. Он и опытней нас просто-напросто. Жизнеспособней. Наконец, чистосердечно посчитайте, сколько Станислав сделал нам хорошего…

А Витька думал теперь не о Станиславе, он думал о Юрии Викентьевиче. Он думал: разве такое уж благо – спокойствие, разве так уж важно во всех случаях жизни стараться не повышать голоса? Как понять все это? Потому что Витька не хотел брать на веру все, что ему ни подсовывали в качестве оснастки для характера, любую снасть ему нужно было испытать на прочность. А ну как не пригодится, а только помешает ему в будущем, только повредит?! Юрий Викентьевич, конечно, славный, честный и справедливый человек, но то, что годится для него, может не подойти Витьке. Юрий Викентьевич, наверное, любит теплые и блеклые цвета, Витька же, напротив, яркие и злые.

Юрий Викентьевич добр, и при всей своей кажущейся умудренности он житейски беззащитен и раним. Эту беззащитность и ранимость он подсознательно угадывает и у других, у всех, с кем общается, даже у Станислава.

Сумеет ли Витька быть таким душевно добрым и деликатным? И нужно ли это ему? Годится ли доброта для всех случаев жизни? Этакий пацифизм внутреннего пользования? А?! Ответьте Витьке, шеф! Ответьте!

Но Юрий Викентьевич приумолк. Он и так многое уже сказал. Пусть Витька переваривает. Пусть он все это усвоит. Пусть он поймет, что низко и жестоко было тогда, на перевале, уходить от Егорчика втихую, не пожелав лишний раз крикнуть ему для ориентировки! Егорчик, конечно, вел себя тогда преотвратно, но зачем же мстить ему за это? Егорчик доставил отряду уйму хлопот – что же теперь, растерзать его за это на мелкие части?

Думай, Витька, был ли ты тогда прав. Был ли прав тогда Станислав. Думай…

Значит, Станислав все-таки плох? Тогда почему же Юрий Викентьевич ругает Витьку за неприязненное к Станиславу отношение? Где Станислав плох, а где хорош? Опять-таки нужно разобраться. Думай, Витька, думай…

– Ладно, – сказал Витька нехотя, – я вернусь в лагерь. Я все равно вернулся бы, даже если бы вы ничего не говорили, я же понимаю, в одиночку трудно. Только.., Только вы идите, а я потом… я сам…

Глядя вслед Юрию Викентьевичу, в труднообъяснимой связи со всем тем, о чем тут недавно говорилось, он решил вдруг, что, если случится худшее и придется помирать, Юрий Викентьевич умрет первым. На нем лежит ответственность. Она старит и гнет. Немного поразмыслив, Витька пришел к горькому выводу, что следом за шефом умрет и он. У него мало иммунитета против внешних раздражителей, не успел еще выработать жизнестойкости. А потом, может быть, придет черед Станислава. Вообще он достаточно тренирован и проживет долго.

Витьку поразило, что в его наивном распределении очередности, кому когда умирать, Егорчику неожиданно досталось последнее место. Что ж, рассудил Витька, он достаточно безличен. Безличен, а может быть, и подл. Кто его разберет! Такие, всем на удивление, переживают других. Будет грызть землю, а выживет.

«Тоже мне провидец, – посмеялся над собою Витька. – Старец какой вещий».

Он долго смотрел на удаляющегося Юрия Викентьевича, думая о нем тепло. Походить на него решительно во всем почему-то не хотелось, а все же стоило бы поучиться той сдержанности чувств, за которую Станислав ратовал в искусстве, но которой в жизни, в повседневном быту отличался как раз не он, а шеф.

Внезапно Витьке пришло в голову, что жена у Юрия Викентьевича должна быть рослая, с крепкой статью и толстыми русыми косами, собранными короной над высоким лбом, над синими глазами, глубокими и чистыми, как лесные озера, – вот такая жена, истинно русская красавица.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю