Текст книги "Люди, горы, небо"
Автор книги: Леонид Пасенюк
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Я долго смотрю на облако, пока из него, как желток из скорлупы, не вываливается солнце. Я даже не замечаю, когда на скамейку подсаживается Катя. Потом вздрагиваю: неожиданное прикосновение Катиного тела как ожог. Может, завтра будут волдыри. Я хочу, чтобы они были.
– О чем задумалась? – спрашиваю я.
– Не скажу.
Ну что ж, не говори, дело твое.
Вдруг я спрашиваю вполне серьезно, и мне хочется, чтобы Катя ответила тоже серьезно:
– Что тебе нравится в альпинизме?
Она пожимает плечами. Смех ее, как всегда, неожидан, но еще неожиданнее ответ:
– Мне нравится, что я такая маленькая, а горы такие большие.
Что ж, тем дерзновенней предъявленный ею всем этим вершинам счет, гем серьезнее вызов…
Я люблю ее, слышите вы, люди?!.
Мне кажется, что она еще произносит какие-то слова, что она улыбается чему-то, робко расцветающему в ее сердце, но она не улыбается, ее лицо освещено лишь намеком па улыбку, и губы слегка обезображены гримасой.
Вода такая, что перехватывает дыхание. И в ворохе брызг, неистово взбалтываемых руками, Катя походит на уголек, источающий сердитое шипение.
После купания хочется бегать и кувыркаться.
– Пойдем туда, за лагерь, – предлагает Катя, – там сегодня наши в футбол играют.
– Пойдем. – Я не очень активный болельщик, но футбол в альплагере – это своеобычно, это стоит посмотреть.
Поле, с которого убраны все камни (ими указаны только границы стадиона), тем не менее кочковато, неровно. По соседству – летний кош пастухов-черкесов: они пасут где-то поблизости коров и овечек. Высушенно-темные, иконописные черкешенки с истовостью подвижниц, не подверженных страстям, смотрят игру.
Ворота, кажется, одни. Вместо других – накиданные внавал кипы одежды. Стороны различаются легко: одна в трусах, другая в трусах и майках. Все в кедах. Ручаюсь, еще никто из уважающих себя болельщиков не видел такого футбола.
Курчавого армянина-судью подталкивают коленками в зад, чтобы не путался под ногами.
Девчонки кричат незадачливому игроку:
– Уже испугался! Сразу на боковой отбиваешь!
– Давай, гони! – орет публика (здесь не только наш лагерь). – Раз! Раз! Штука!
Но «штуки» пока нет.
Игра продолжается.
Катя молчит. Плохо, когда люди болтливы, но не очень-то весело, когда они все молчат и молчат. Как узнать, о чем они думают, чем озабочены?
Мне кажется временами, что я знаю о ней все – предположительно, конечно. Боже мой, я не знаю о ней ничего.
– Штука! – ревет оголтелый болельщик. – Валяй, плюй в ворота!
Не иначе, как Петру стукнул в голову угар какого-нибудь одеколона – кричит-то, похоже, он!
После первой «штуки» мы уходим. Я бы, пожалуй, еще понаблюдал за игрой, уж очень она выразительна по всему сопутствующему ей антуражу, но Катя противится. Ей прискучил этот импровизированный футбол.
Уже слегка вечереет.
Домбайская поляна к закату дня меняет свой наряд. Вверху пышно, как подушки на брачном ложе, взбиты облака. Солнце спешит по кругу – и по кругу нежной зеленью светятся подогретые им ели и пихты. В долине полусумрак, золотистое сияние разных тонов. Оно заливает поляну до краев, как огромную чашу. Вон уже и первая зажглась звезда – тонко-лучистая, как позолоченное острие. Вон зажглась звезда – не только слева у пика Инэ, высота которого дай боже, – она, эта же звезда, горит и над головой Кати, хотя Катин рост почти незаметен – сто пятьдесят сантиметров.
Я чудовищно счастлив, что могу взять ее руку в свою.
И что рука эта тепла, шероховата; ртутной горошиной бьется сокрытый в ней пульс.
Может быть, я впервые осознаю, какое это благо молчание. В.се слова – шелуха на виду у этого звездного мира, у мира круто окаменевшего хаоса (мы такие маленькие, а горы такие большие). Я бесконечно признателен Кате, что она понимает это.
Пора спать – завтра нас без сожаления поднимут, растормошат, заставят пробежаться в темпе не меньше километра и делать зарядку с основным упором на голеностопы. Но завтра и, возможно, послезавтра мы еще будем отдыхать, слушать лекции, играть в пинг-понг и готовиться к покорению Софруджу.
В палатке напротив (не в той, где латыши) боевой парень Ваня Рытов рассказывает кому-то с чувством:
– В 1956-м был я в правительственной командировке,– (тут разумей что угодно, он любит напустить туману, прихвастнуть и приврать), – и стукнули меня кастетом по черепу. Думал, все: деревянный бушлат. А в 1958-м нож сунули в печенку. Тоже записали – смертельное ранение. Но, как видите, без смертельного исхода! Жив я, альпинизмом занимаюсь, до мастера дойду! У меня все по плану…
Ваня Рытов – демобилизованный морячок, субъект железный и непоколебимый. Вот он, спохватившись, опять углубился в свои дифференциальные исчисления – постигает математику, собирается в вуз.
Он, конечно, поступит. Он такой. У него все, по плану… Он фанатичен в своем упрямстве. И может, именно поэтому я на него смотрю искоса. Я терпеть не могу фанатиков: у них что-то с мозговым аппаратом… рассуждают вроде бы правильно и огонь убежденности во взоре, а в результате получается ерунда.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Великое дело – свободный день.
Для начала идем с Катей смотреть соревнования по настольному теннису. Я играю в пинг-понг не ахти как, моя спутница – лучше, но тут такие виртуозы, что для нас самое разумное стоять в сторонке и помалкивать в тряпочку.
Как ни странно, в игре тут верховодит изящная девушка-значкистка Нелли Чапаева. Может даже, родственница героя гражданской войны. Она хороша сама по себе и еще от сознания, что умеет владеть ракеткой лучше других. Игра ее очень спокойна, реакция четкая. Она не делает резких, рассчитанных на внезапность ударов и почти не отбивает сама таких мячей. Зато ее ракетка методично обстреливает все поле противника и преимущественно там, где он этого не ждет; мяч, словно завороженный, совсем не задевает сетку.
Нелли хороша, но Катя здесь вне конкурса. У Кати есть какой-то секрет, и внутри у нее огонь, ровный огонь, он освещает ее всегда ровно – и в минуты волнения и в часы покоя. Она неважно играет в пинг-понг. Но она способна, видимо, на что-то более серьезное. Разумеется, не в игре. А на что, я не знаю и не хочу даже гадать.
Нелли между тем все-таки проигрывает. Да и пора! Она уступает только одному теннисисту в рубашке папуасской расцветки – длинному, ломкому, со щипучими усиками на изможденном лице. Он напоминает игрушечную мелкосуставчатую коровку, которая потешно валится со всех четырех, чуть нажмешь под ней свинцовый пятачок.
Потом мы лежим на пригорке в траве. Я не знаю, как так получилось, что мы ходим повсюду вместе. Вот и сейчас вместе ушли из зала, где неистовствовал над пинг-понговым столом мелкосуставчатый ломкий человечек.
Катя лежит, кусая соломинку. В верхних зубах у нее просвет, легкая щербатинка. Мне эта ее игра соломинкой что-то и кого-то напоминает. Ну да, конечно. Кафе «Националь» в Москве, или «Отдых», или «Красный мак»… Моя жена – моя бывшая жена, – потягивающая через соломинку кофе-гляссе, ковыряющая ею липкий шар мороженого.
Я не хочу думать о жене. Я давно позабыл о ней. Меня удивило, что она легко оставила мне сына. Хотя и обрадовало. Как-никак, а все эти годы я не был одиноким; со мною рос сын…
Родился я в городе, но потом жил в деревне, и соседская девчонка Людка, по-видимому, чуточку в меня влюбленная, то и дело поддразнивала меня «красной шапочкой». Она имела в виду берет, тогдашний едва ли не единственный головной убор городских девушек. «Красная шапочка» была уже символом, так сказать.
И хотя за склонность к подобной символике я порядком вздрючил Людку, она не унималась, она готова была лечь костьми за свой «идефикс». Она как бы чуяла, что рано или поздно придет в мою жизнь эта городская – в красной шапочке. Придет – и наломает в ней дров. Жениться бы мне лучше на Людке – по крайней мере была бы верная и не привередливая жена.
И, посудив обо всем этом вскользь, я говорю чужим скрипучим голосом, явно рассудку вопреки:
– Давай поженимся, Катя…
Я стараюсь сказать это так, чтобы – по выбору – она могла посчитать мои слова либо шуткой, либо принять всерьез.
Она принимает их всерьез – как мне и хотелось. Соломинка застревает у нее в зубах.
– Это что, признание в любви с первого взгляда? – спрашивает она, медленно приподнимаясь на локтях.
– Нет, зачем. – отвечаю я, трудно справляясь с дыханием. – Мой субъективный опыт показывает, что как только смазливая рожица, так и объект для любви с первого взгляда. А почему бы и нет? Почему бы мне не полюбить вон ту белобрысую латышку, которая всегда и везде ходит с пластмассовым Буратино? С талисманом, что ли?.. Или теннисистку Нелли Чапаеву?.. Я их всех люблю с первого взгляда. А со второго могу и разлюбить.
– А жена?
– Что жена?
– Жену тоже разлюбил?
– Не знаю. Скорее всего, я и не любил ее. Но она ведь сама от меня ушла.
Катя усмехается.
– Морально разложившийся ты.
Я говорю с ожесточением:
– Ну да! Морально разложившийся коленками назад
Катя суровеет, усмешка сходит с ее губ.
– Я не хотела тебя обидеть.
Мы долго молчим.
– Как ты можешь так, – вдруг говорит она, совсем приподнявшись, – как ты можешь, ведь тебе уже за тридцать и у тебя сын… и ты предлагаешь мне брак?!
Мой голос сух, так что даже слова в горле застревают.
– Ты ведь тоже… можешь. Тебе девятнадцать, но ведь ты не гонишь меня. Ты-то можешь?
Она вновь опрокидывается на спину и закрывает глаза. Ее тело почти утопает в траве.
– Могу, – говорит она твердо. – Я могу, потому что у меня никаких нет ни перед кем обязательств. Я могу, но, верно, не хочу быть мачехой. Из меня скверная получится мачеха. Подумай сам: какая из меня может быть мачеха?.. В мои-то годы?..
Я встаю, собираясь уходить. У меня нет желания продолжать этот разговор. Зачем? Она права, эта малышка. Нужно соображать здраво…
Не шевелясь в траве, Катя уговаривает меня тихо:
– Насмотрелась я всякого, Юра… У соседей. У подруг. И поняла, что любовь – она вовсе не удовольствие, она прежде всего обязанность. И перед собой и перед тем, кого любишь. А я такая, какая есть, – вот даже варить не умею, не тянет меня к этим всяким горшкам. Вот что-то бы я сделала, а не найду – что! Только пойми меня верно, Юра: я хочу любви, но прежде я хочу понять самое себя, ну, как-то душевно определиться, что ли…
Великое дело – свободный день, если провести его с толком. Но нынешний день – весь его остаток – проходит бестолково.
В одиночестве смотрю, как – точно по вчерашнему маршруту – опускается за частокол елей солнце. Оно обуглено по краям. И запекшаяся эта обугленность безмолвно вопиет на подлинявшем за день анилине небес. Точно какой-то великан-альпинист небрежно ткнул в небо великанью папиросу и прожег небесный плат насквозь.
Я говорю самому себе вслух:
– Если ты рассчитываешь на любовь в дистиллированном виде, книжно-классическую, то это глупо, дорогой мой. В наши-то дни…
И сам же себе возражаю: но почему? Ведь любит же Ольга Семеновна блистательного Персикова – надо полагать, не только за его рыцарский вид. У него на глазах она способна с горы прыгнуть. Что-то есть в этом жалкое, но и возвышенное. Во всяком случае, это любовь. Именно в дистиллированном виде, очищенном от приземленных мыслей насчет того, скажем, что Персиков женат и что у него дети… и ничего из любви Ольги Семеновны путного выйти не может и не должно, но она любит.
В столовой шумно. Где-то в противоположном углу девушке-имениннице преподносят испеченный здесь же торт – на средства ее товарищей по столу (разумеется, парней). А к нам пока еще и хлеб не дошел. К нам пропитание поступает всегда в последнюю очередь.
– Хлеба! – кричит кто-то за моей спиной. – Хлеба и зрелищ!
Извечная, идущая рука об руку тоска человеческая по хлебу и зрелищам! Ну что ж, хлеб вскоре появляется. Обещают и зрелища: как только стемнеет, зажгут исполинский костер. Это традиция. Мы вчера немало попотели, таская из лесу пенья, коренья и рухнувшие от старости стволы, чтобы поддержать традицию. Мы, молодые, в сущности, не против традиций, если они украшают нашу жизнь и не путаются у нас под ногами.
Но мысли мои пока не об этом.
*
Какого черта я сюда приехал? Неужели только для того, чтобы карабкаться в гору до изнеможения не из-за тщеславия и личной выгоды, а чтобы ощутить себя лишний раз человеком, властелином природы, и лишний раз осознать: между мною и небытием стоят только мое умение, моя выносливость, мои упорство, выдержка и смелость?.. Ради того, чтобы показать смертно ощерившемуся гибельному случаю кукиш: ага, а ведь я тебя не боюсь?
Вероятно, да. Вероятно, и ради этого я сюда пожаловал.
У одного писателя я встретил такую примечательную сентенцию: «Человека можно заставить ходить по канату, но как только уйдут зрители, он шлепнется на мягкий песок арены».
Альпинизм едва ли не единственный вид спорта, где человек ходит по канату не для зрителей – и не падает.
Не падает, потому что под ним не мягкий песок арены, а натуральная смерть.
Вы видели огни святого Эльма? Ну, вы хотя бы помните, наверно: «Ни риф, ни мель ему не встретятся, но, знак печали и несчастий, огни святого Эльма светятся, усеяв борт его и снасти»? Это бывает не только на море – забудьте «летучих голландцев». Это бывает и в горах. Бывает, что между двумя пиками-жандармами вспыхивают змейки электричества, и текут, и дрожат ознобным голубоватым светом, так что становится страшно.
Возможно, я приехал, чтобы еще раз увидеть это вблизи.
Альпинизм очень не показной вид спорта. Труд, труд и еще раз труд – на ветру, в слякотной стылости, в разреженной атмосфере, при десяти, двадцати, а иногда и тридцати градусах мороза. Каждое движение должно быть предельно выверено, чтобы не поскользнуться самому и не подвергнуть риску товарища. Да, альпинизм самоуглублен, он толкает к философскому размышлению, ему ни к чему зрители. Зрители – они же и участники игры. Таково условие.
Оно меня устраивает вполне.
Но главное, альпинизм не только закаляет волю человека, оттачивает его мужество – он лепит и его душу, облагораживает ее, возвышает, вводит в нее чувство коллективизма, едва ли не так же, как вводят в организм сыворотку, чтобы предохранить его от воздействия тлетворных микробов.
Он лепит душу – и он лечит ее.
Все пройдет. Горы вылечат и меня не сегодня, так завтра. Вылечат от смешной и нелепой любви к девчонке из Баку.
Горы умеют хранить свои маленькие тайны. Никто ничего даже не заметит. Если мы сами об этом не расскажем. Если не расскажет Катя. Не расскажу я…
2
Костер пылает и беснуется. Он не то что великолепен – он велик. Его мощные струи-потоки завихряются то влево, то вправо, то ввысь. Кажется, что внутри он хаотически сплетен из огромного множества раскаленных красных и синих проволочек. Огромное множество светлячков вскидывается над головами и тускнеет на ветру.
Безалаберны и неуклюжи наши песни – они тоже завихряются то влево, то вправо, то, вдруг окрепнув, прядают ввысь.
Если ты на леднике в одну из трещин
провалился,
Суеты не поднимай:
Через несколько минут или лет тебя спасут.
Никогда и нигде не унывай!
Наши песни – к ним подойдет любой мотив, но мы пользуемся мелодиями, которые популярней. Наши песни – на все случаи альпинистского бытия. Например:
Если вам штормовки Не досталось новой,
А на перевале Валит мокрый снег,
Вспомните, что где-то Бродит вовсе голый,
С вами, впрочем, очень схожий Снежный человек!
Обронзовевшие в свете костра, лица певцов значительны. А ведь мало какое лицо, вырванное из этой массы, как случайная строка из книги, покажется особо интересным. Но в общей увлеченности чем-то – будь это песня или трудовой порыв – оно преображается до неузнаваемости, оно как бы уже пламенеет.
Даже у Самедовой лицо становится точно таким, как у всех, – наконец я ее рассмотрел в толпе, обступившей костер. У нее светится, подобно нимбу, шапка взлохмаченных волос.
Видимо, почувствовав мой взгляд, она быстро отыскивает меня глазами. И показывает язык.
Вот чего я никак от нее не ожидал! Я даже немею от растерянности, как бы захлебнувшись песней о том, что «…если вы сорвались в голубые дали и летите быстро камни догонять, вспомните, что раньше вы так не летали и уже, наверное, не будете летать».
Это ее девчоночье существо было до сих пор наглухо от меня сокрыто, я и подозревать не мог, что она способна вдруг запроказничать.
А может, у нее настроение. Этот костер… Эти песни… Вон она как ласково на меня посматривает, ну, кажется, с чего бы…
«Ну, ну, ну, ты не дуйся, – снисходительно семафорит мне ее взгляд, гася и зажигая в зрачках искры, – ты мне, конечно, приятен, но и эти горы мне приятны, и частокол леса, истлевающего вечерами по кромке вершин, и какая-нибудь случайная краска, размазанная вдоль неба, да мало ли что?!. Ну, ну, ну, не сердись же, я иначе не могу. Но я еще буду думать, как нам быть с тобой, только ты не торопи меня, ладно?»
И опять, в паузе между двумя песнями: «Наверно, я тоже люблю тебя, но дай мне разобраться, что такое – любить тебя. Это ведь совсем не одно и то же, что любить Тутошкина или Володю Гришечкина. Наверно, это значит – любить мир, в котором ты живешь, мир твоих теоретических выкладок, замысловатых конструкций, головокружительных расчетов. Знаешь, меня это привлекает. Ведь кто я такая? Только оператор на заводе СК. Жаль, что ты не можешь рассказать мне о своем деле так же запросто, как я могу поведать тебе о синтетическом каучуке. Мне хотелось бы помогать тебе, ассистировать, что ли. Тогда я все понимала бы. Что такое быть спутником твоей жизни? Я, конечно, смогу худо-бедно варить тебе кашу, но ведь спутник – это гораздо значительнее, чем только каша или стирка рубашек?! Знаешь, я, наверно, плохо буду стирать рубашки. И невкусно варить. Может, прав Тутошкин – я этому научусь».
Вот как. Подобно Вольфу Мессингу, я могу читать мысли на расстоянии. Мне кажется, что я могу их читать. И читать в том виде, в каком они меня больше устраивают.
Костер мало-помалу затухает, и мало-помалу шумными ватагами расходимся мы по палаткам.
Но я еще долго сижу у припорошенных перхотью золы углей. Становится все темней. Почему-то нет луны. Луна за горами. И они – пик Инэ, Джугутурлючата, Софруджу – сейчас зловещи, обескровлены, сухи до звона. Перекатываются по их острым ребрам громы камнепадов. От них исходит первобытный мрак, напластовываясь повсюду тенями, зла. В долине, окруженной такими горами, должны происходить жуткие вещи, чудеса первородные, колдовские ритуалы.
Да, да! Но вот вспыхивают в девичьих коттеджах живые огоньки. Как в пантомиме, в окнах кружатся и мелькают шаловливые силуэты. Ничего жуткого. Тут везде люди. А где люди, тьма исчезает.
Ага, вот и луна! Выбравшись из-за тучи, она повисает ослепительным диском на тонкой нитке, протянутой между шпильками звезд.
Начинается сказка.
Я человек взрослый, кандидат наук, и не даю разыгрываться воображению. Сказки для меня – пройденный этап. Но, правда, иногда я об этом грущу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
На завтрак – манная каша. В альплагерях ею злоупотребляют больше, чем горохом. Видимо, она полезна не только детям.
Тутошкин быстренько очистил миску и уже поет:
– Каша манная да ночь туманная, да ты ушла от меня, окаянная…
С нами сидит, новый инструктор Алим – «такой щебетун, рот большой, зубы большие, а вообще почему-то симпатичный».
– Каша манная – это вещь, – говорит он, тщательно облизывая ложку. – Вот, помню, спускались мы однажды вниз и, как часто водится, опаздывали к контрольному сроку. А опаздывали потому, что, где другие обошлись бы сухомяткой, мы разводили варево. Вот и в тот раз сварили на последнем биваке огромную кастрюлю манки, всю осилить в один присест не смогли и тащили впереди поочередно, как барабан. Доедали на ходу. Старший не вытерпел, приказал выбросить к черту, а мы на такое кощунство не осмелились, выскребли ее до донышка уже у ограды лагеря. Восхождение нам, правда, засчитали, мы возвратились почти в срок. Но она же нам и сил придала!
Алим говорит почти без акцента, но очень быстро. Масляно-черные его глаза смеются. Он ужасно к себе располагает. Чувствуется, что с ним мы заживем душа в душу.
С шутками и прибаутками идем получать трехкилограммовые палатки-памирки и прочее снаряжение: готовимся к Софруджу.
– Софруджу – это что, – сверкает большими зубами Алим, – мы ее раскусим в два счета.
– Ну да, оно и видно, – недоверчиво тянет Володя Гришечкин, глядя на ее сияющий пик.
Алим хлопает его по плечу.
– Во-во! Насчет этого у альпинистов уже анекдот сложен. Приезжают в лагерь новички – и глаза у них круглые: «Вот это и есть вершина?! О-го-го!! А это рюкзак?! Ну и горб! А это инструктор?!. Однако рожа!» Приезжают значкисты: «Как, эта горка?.. Подумаешь, добежим! Гм, этот рюкзачок?.. Пустяки!» И наконец, мастера: «Это стенка? Что это за стенка! Да мы по потолкам ходили!»
Смеемся вместе с Алимом.
Но «мадам» Персикова не дает нам развлекаться – того и гляди подсунет какой-нибудь брак. Дело в том, что она, вероятно, уже отходила свое «по потолкам» и теперь предпочитает более спокойное занятие – работает в альплагере кладовщицей. Все-таки горы, чистый воздух, можно бегать по лагерю только в шортах и майке, демонстрируя незаурядную для женщины мускулатуру. Да и к мужу поближе, а то ведь бродят тут вокруг да около разные ольги семеновны.
На лекцию «Опасности в горах» опаздываю – бегал в почтовый киоск дома отдыха «Солнечная поляна» за свежими газетами и журналами.
Лектор отчитывает меня за недисциплинированность и сразу же использует в качестве иллюстрации к очередному тезису:
– Вот вы и есть самая доподлинная ходячая опасность! С вашей разболтанностью…
С этим я согласиться не могу, но помалкиваю: лучше не дразнить собак…
Другими опасностями – пожалуй, с большим основанием – он считает камнепады, снежно-фирновые лавины (сухие, влажные и мокрые), солнце в любом случае, даже если туман (оно способно прежде всего вызвать ожог сетчатой оболочки глаз), оледенение скал, дождь и вообще любую погоду… В горах даже безобидный зверь может быть грозен для альпиниста. Например, туры в поисках соли охотятся по склонам гор за консервными банками, которых тут множество, это Кавказ, а не Восточный Саян, и лижут их, и могут вызвать камнепад даже там, где его обычно не ждешь.
Здесь, кроме того, есть такие горы, куда лучше не ходить, хотя с виду они, может, и безобидны. Например, Эрцог. Ее альпинисты избегают. Тогда как везде может быть хорошая погода, над Эрцогом любое легкое облачко способно извергнуть громы и молнии, из ледорубов буквально «течет» электричество.
Лектор долго еще распространяется на эту тему и, наконец, заканчивает свое выступление двумя анекдотами – что называется, «на массу сработал».
Вскользь рассказав об Эрцоге, он дает толчок воспоминаниям, а вспомнить мне есть что… Но только не вслух. Хотя, конечно, даже новички, с которыми я нынче хожу,– народ не слабонервный. Считая и девушек.
*
Вспомнилось, какая у нас в одном из восхождений – лет этак шесть-семь назад – подобралась неунывающая, прямо сказать, боевая группа. Вспомнил Тосика. Чем-то он напоминал Алима, тоже был страшный говорун, что-то даже во сне рассказывал, и всегда смешные вещи…
Когда однажды мы попали в грозу и спустились от греха на одну из углубленных скальных полочек, а потом еще дальше от себя спустили на веревке все ледорубы, кастрюльки и прочее, а сами сидели мокрые и стучали зубами, этот самый Тосик для полной безопасности предложил спустить и ботинки, ведь они с триконями.
Мы послушались его – смерть хоть кому не мила, зачем дразнить ее, лучше немного померзнуть. Потом глядь через полчаса, а Тосик, оказывается, только спровоцировал нас, сам же как ни в чем не бывало сидит себе в ботинках.
Мы возмутились, и кто-то намекнул кстати, что у Тосика во рту металлические зубы: «Слушай, дорогой, а ты не боишься, что тебя молнией по зубам долбанет?»
Мы ему отомстили! Он выпучил глаза, наглухо прикрыл рукой рот и сидел так битый час, не проронив ни слова. Даже смотреть было жалко.
Но в другой раз, когда мы снова попали в грозу, было уже не до смеха. В той группе, правда, не было Тосика – не скажу, как он повел бы себя.
Ну, опять все свое железо подвесили пониже, затем растянули палатку…
Ни за какие коврижки не хотелось бы оказаться еще раз в том месте во время грозы. Молнии барабанили вокруг палатки точно град (потом мы видели гребень, сплошь оплавленный электрическими разрядами). Иногда они шипели, как головки отсыревших спичек. Волосы топорщились. Почему-то казалось мне, что даже очки мои неприятно щиплются.
У одного из ребят подкачала психика, в нервном расстройстве он распорол ножом палатку, выскочил наружу – и стал (этакий неуравновешенный столб!) мишенью для первой же молнии. И она ударила в него – вход обозначился розовой точкой на лбу, а рваный выход был на бедре. Удивительно, что он остался жив, – мы сделали для этого все, что могли. Обожгло тогда и нас: к контрольному сроку не пришли и спустились вниз через четверо суток благодаря помощи спасателей.
Потом я еще раз видел, как в человека ударяет молния: он лежал ниц, на нем тлела одежда и совершенно обуглились ботинки. Он тоже остался жив!
Но молнии нередко бьют насмерть. Лучше этого не видеть. Лучше не видеть, как вокруг товарища летает особо изощренная смерть – шаровая молния. Она жужжит вокруг твоего спутника, точно рассерженный шмель, и у него волосы становятся седыми в считанные секунды. А потом, смотришь, позабавится эта бестия и куда-то улетит, исчезнет с глаз долой.
Вот о чем не говорил лектор. А зря! Надо было сказать все, с чем может столкнуться в горах смелый юноша. Смельчака все эти пиротехнические штучки не напугают. Смелый – он все равно пойдет на грозу. Так или иначе, но раз человек (с некоторой оглядкой) считает себя властелином природы, ему еще придется хватать молнии голыми руками и ломать их о колено.
2
Льет ливнем дождь.
Сегодня на рассвете мы должны были идти на восхождение. И мы пойдем, потому что кончается поток, мы должны разъезжаться по домам, а без зачетной вершины никто не даст нам значков. Как говорится, за что же боролись?..
Льет дождь, словно из ведра.
Начальство совещается.
Дело в том, что в дождь даже Софруджу становится опасной, даже проторенные тропы таят подвох…
Начальство совещается.
Мы сидим в полной боевой готовности, сидим, грызем пайковую колбасу. Мы готовы к построению в любую минуту, хотя, откровенно говоря, любой из нас предпочел бы этому ливню ясное солнышко. Даже самые разальпинисты, для которых чем трудней, тем желанней.
Сроки поджимают. Осталось каких-нибудь три-четыре дня, пока действительны наши путевки. А дождь льет. Он может лить и завтра. И, немножко поослабнув, даже послезавтра.
Потому начальство совещается, сталкиваются в споре различные мнения и предположения, а мы ждем, поеживаемся в отсыревших палатках, уже неохотно жуем колбасу.
Наконец решено: строиться и выходить.
Впереди нас уже ушла группа разрядников: на сложных и крутых участках подъема они навесят веревочные перила. А мы – только шагай да шагай.
Мы и шагаем, я бы сказал – бежим. Колонну возглавляют мастера, они, конечно, шустрые ходоки, они по потолкам ходили, для них и рюкзаки не в счет. Будто бы они не так уж и спешат, но дождь подгоняет, поневоле заторопишься. А задние отделения бегут не поспевая. С одной стороны это даже неплохо в такой дождь, становится жарко, а с другой – рюкзаки гнетут: сердце бьется оглашенно.
В лесу темно, хотя уже давно рассвет. Темно, вероятно, от черных, отягощенных влагою елей, от низко провисших студенисто-вязких туч.
Грохочет угрюмый поток, взбухший, грязно-опенеяный, мутный, как желудевый кофе. А недавно здесь журчал безобидный ручей… На камнях, не захлестываемых водой, стоят жестянки с чадящими тряпками – полузадохшиеся от сырости огоньки освещают переправу. А то ведь и гробануться здесь недолго.
Ким задавленно хрипит позади.
Чувствую, что ему достается, – неприятная, зело обременительная штука эта борцовская тяжеловесность. На девушек, возможно, она и производит впечатление – как-никак фактура, мощь! – но в таких вот марш-бросках и тем более на подъемах каждый лишний килограмм дает себя знать, душит сердце сырой массой.
А ты нажимаешь как следует, – хрипит он.
Ким не любит разбрасываться словами в такие минуты: ведь сейчас даже невинный плевок способен сбить сердечный ритм, нарушить дыхание.
Кнопку ищешь? – не понимая сразу, к чему он это сказал, отвечаю я: «искать кнопку» – значит жать на самолюбие.
Но какое тут самолюбие! Киму вовсе не хочется, чтобы я сейчас побежал сломя голову: он всего лишь молит о пощаде.
Я тоже молю о пощаде. Тех. Передних. Со мной происходит что-то непонятное.
Изредка в колонне кто-нибудь пронзительно кричит, не утерпев:
Эй, там впереди, да не бегите же вы!
Темп на минуту-другую замедляется и потом нарастает как бы с удвоенной силой.
Мы уже мокры насквозь. В ботинках хлюпает вода. Только трикони сухо секут на камнях лимонно-желтые искры.
Ого! Кажется, начинаем активный подъем.
Елозим в грязи, раздираем торфянистую почву тупыми скребками триконей.
В кулуаре, который справа от нас, мечется камень. Он рикошетит от стен и прочесывает зигзагами все пространство. Сейчас камни срываются почем зря – оттаяли в снегу.
Впереди затор – оказывается, ждут вестей от разведчиков. От тех, кто ушел раньше навешивать здесь перила.
Володя Гришечкин бормочет что-то нелестное в адрес альпинизма и всего окрестного вида.
Тутошкин сдержанно советует ему:
– Закрой рот, а то наглотаешься ультрафиолетовых лучей.
Сасикян вопрошает с тоской:
– Когда же кончится этот водопад?
Алим весело блестит зубами.
– Да так, километров с трех высоты. Там уже будет метель.
Нечего сказать, утешил.
Но что у меня с сердцем? Такого еще не было. Его жжет огнем, и больно где-то в предсердечье. Мне трудно шевелить левой рукой. Кажется, ребра накалены. Они как стальные прутья колосников, сквозь которые что-то от сердца струится и капает, капает… Я видел, как горит дюраль в железных печках. Мы топили дюралем в годы войны в общежитии «ремеслухи» – срывали обшивку со сбитых вокруг города гитлеровских «юнкерсов», «хейнкелей» и «мессеров». Разогретый как следует, он не горел, а плавился, высвобождая огромную температуру, от которой наша печка тревожно гудела и уже готова была растечься лужей. Тонкие струйки белого с голубизной металла стекали сквозь колосники на песок. Мы научились топить даже толом – он мог взорваться только в массе, от саморазогрева до двух тысяч градусов. Мы топили одиночными шашками тола, похожими на бруски хозяйственного мыла. И мы научились отличать его от точно таких же, но слегка с прозеленью, шашек мелинита, который мог взорваться не то что от малой температуры, но и от сильного удара.