355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Костомаров » Десять кругов ада » Текст книги (страница 9)
Десять кругов ада
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:33

Текст книги "Десять кругов ада"


Автор книги: Леонид Костомаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

– Мама!

НЕБО. ПАШКА ГУСЬКОВ ПО КЛИЧКЕ ЧУВАШ

Что они делают? Да они режут меня! Вот как... А почему не больно? Неужели я так серьезно ранен, что даже не чувствую боли? И жалости нет. И тела не чую... ничего не тянет к земле. Странно как...

А теперь – холодно. Зачем меня накрыли?! Почему так темно?

Почему так темно?! Боже, я ничего не могу сделать! Где, где же я? Но почему я все понимаю, если меня вдруг уже нет?! Валюша, Валя...

Холодно, хо-о-лодно. Свет!

Мама... Это ты?

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ

Вот отряд мой: шестеро убийц, тринадцать насильников, тридцать пять воров, двенадцать грабителей и разбойников, четырнадцать бродяг, двое вооруженных разбойников, восемь неплательщиков алиментов, семь государственных расхитителей, четверо взяточников, столько же наркоманов, один поджигатель, один фальшивомонетчик, двое сопротивленцы представителям власти, двое подделывали документы, и только один с тяжкой статьей – дезорганизация и лагерные беспорядки – Воронцов Иван Максимович.

Весь мир на ладони – со всеми его вековыми язвами, ведь всю свою жизнь люди поджигали, насиловали, изготовляли фальшивые деньги и грабили с помощью оружия. Многим сходило с рук, многие страны, племена и народы провозглашали грабежи официальной политикой и особо отличившимся давали награды. Если сегодня мы, в нашей стране, признали все эти деяния преступлениями, не мы ли великая страна, что защищает справедливость и порядок. Мы, а не Америка какая-нибудь, где нет этих свобод и преступники разгуливают по улицам. Ведь кто, как не преступник против человечности, – зарвавшийся капиталист, банкир, ворочающий деньгами, сенатор – "избранник народа", который проезжает на "Линкольне" мимо этого самого народа, копающегося в мусорных бачках? Преступники. И никогда не будет их в нашем лучшем из государств, избравшем путь равенства и великой человеческой свободы.

Пусть не все пока получается, но то не вина советских людей, это наследие войны, империалистическое окружение и наше пока непонимание, что лучшего государства на свете нет и быть не может. Поймет это каждый зэк, и не будет воровства в государстве – самого страшного зла. Ведь ты украл не у человека, но у своей Родины, вскормившей тебя и вспоившей. Ты запустил руку в карман, на который трудится огромная армия честных и порядочных людей, и теперь они откажут себе в чем-то, ведь ты лишил их этого, украв три рубля, сто, тысячу... Как же донести до моих олухов такие простые истины – не воруй у себя!..

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Смерть Гуськова поставила перед майором задачу – понять, что это – дикая случайность, недосмотр или чья-то месть. Винил и себя, что разрешил свидание. Разжалобился на слезы зазнобы и просьбы осужденного. Первым в этот вечер майор вызвал Крохалева.

– Кто мне может ответить, кто сегодня стропу монтажкой крепил? – бросил, устало рассматривая неисправимого шута.

– Часть я, часть другие, – замялся тот. – А что? При чем тут монтажки, если бетон не высох?

– А при том! – заорал Медведев. – Если даже без бетона поднять арматуру за монтажки, то, правильно вставленные, по технологии, они – не вырвутся! Понял?

Тот испугался.

– Ну... если и было... не специально ж я это сделал... Это же мой лучший кореш был!

– Специально, не специально – человек-то погиб... – махнул рукой майор.

Вдруг понял, как он устал за эти дни. Потер большими руками красные уже вторые сутки глаза, вздохнул тяжело и долго. Опять противно закололи иголочки в левом боку – сердце...

– Смотрите сами. Не специально я, – гундосил зэк. – Лучше б меня прибило!

– Не буду больше добряком, стану наказывать. Завтра сваю сам ломом раздолбишь, чтобы до конца удостовериться, почему вырвало монтажку, прозвучало как приговор. – И на бетон теперь пойдешь, хватит лодыря гонять... Доложишь звеньевому. А за смерть тебе все равно отвечать придется...

– Перед кем? – эхом отозвался Крохалев.

– Не знаю... Перед собой, – твердо сказал Медведев, поднял на него свои красные глаза, ненавидящие мир Крохалева, мир приблизительных ответов, приблизительной жизни и выполнения любого дела абы как. Мир, убивший молодого парня – просто так, походя.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

Еще до прихода на участок майора Крохалев стал долбить аварийную сваю в том месте, где крепилась монтажка. Никто не помогал, проходили мимо, делали вид, что не замечают его. Ну, думаю, не дай бог, если точно смухлевал, стручок дохлый, разорвут...

Он продолбил и сразу исчез. Подхожу и вижу: ну, так и есть – монтажка не была укреплена за арматурный каркас. Вот почему он смылся... Получается, эта сука смешливая и виновата в смерти парня.

Ну, поймали его ребята в подвале, привели. Стоит, моргает глазенками, слово вымолвить боится. А я смотрю на его прикрытые веки, там наколки с блатным гонором, над одним глазом "Они спят", над вторым "Не будить". И так хочется по этим зенкам кулаком лупануть со всей силы да спросить: "Ну что, сучонок приблатненный, проснулся? Проснулся?!"

Хоть бей, хоть убей придурка, а кому от этого станет легче... Парню, что теперь в моргушке лежит? Плюнул я в рожу шуту гороховому и ушел.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

На Крохалева в этот день никто не глядел. Воцарилось вокруг него всеобщее молчание, этакий колпак презрения, что не пропускал ничего, кроме злых взглядов. И хотя возник этот колпак стихийно, Крохалеву было жутко от такого бойкота. Впервые его никто не пригласил к чаю. Каждый понимал, что из-за подобного разгильдяя любой из них может покалечиться или погибнуть, представляя, как сваи летят им на головы...

Первым не выдержал тягостного молчания Бакланов:

– Скотина. Пойду прибью его.

Никто ему не возразил, не удержал. Бакланову жгуче захотелось вогнать сейчас в жидкий бетон вместо вибратора самого козла Крохалева, чтобы забыли навсегда об этом гнилом человеке. Воронцов понял его намерения, положил тяжелую руку на плечо, все сказал глазами – не надо. Бакланов сник под взглядом Бати, перечить ему он не смел.

ЗОНА. КРОХАЛЕВ ПО КЛИЧКЕ КРОХА

Сидел я на краю пропарочной камеры и думал – эх, люди, люди! Ну хорошо, сигану я сейчас в пропарочную – сгорит там мое тело... Кому от этого легче станет – вам, или Мамочке, или другу Пашке? Понимаю, виноват, как никогда еще не был. Впервые почуял себя полным дерьмом, без оправдательных причин. Человек погиб, а как же еще? Мамочка правильно сказал – ты, мол, перед собой ответишь в первую очередь. Отвечу, это без вариантов. Будет мне сниться Пашка и клясть меня. А я ничем не оправдаюсь, потому что виноват. И что люди отвернулись от меня – наказание для меня страшное: может, страшнее, чем изолятор. Что там изолятор? Вот это презрение невыносимо...

Тут Батя подошел. Думаю: не молчи, Кваз, пни в морду сапогом, бей до смерти, все снесу, только не молчи. А он вдруг говорит: "Иди, там тебе чай оставили..."

Пересилил я себя, пошел в каморку. Никто бы не воспротивился, зайди я туда вместе со всеми. Но как вынести их угрюмое молчание? Или приняли бы это за подхалимаж – подлизывается, прощения просит. Или за наглость: кровь на руках безвинная, а с нами садится? Не знаю...

Ну, куда же мне деваться?!

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

На следующий день на заседании совета коллектива Крохалев получил наказание и впервые с ним согласился, без всяких оговорок.

– Виноват, – говорит, – только прошу учесть – не специально я это сделал. Наказывайте, заслужил.

Ну а как наказать за смерть человека по халатности? Только обычным изолятором. Много это или мало? Не знаю. Если понял этот человек, что совершил, и будет теперь смотреть на жизнь и работу по-иному, тут и наказания никакого не надо. А цена всего – человеческая жизнь?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

...Крохалев досиживал последние, десятые сутки в изоляторе. Ждал свидания с матерью. Это обязательный жареный петух или утка, а главное – деньги. Тогда он снова король, и самоощущение своей важности, утерянное после ЧП, снова вернется к нему. Ведь он не Сидор, не мужичонка какой-то, а гордый вор.

Жизнь в Зоне не страшней, чем на воле, – просто другая. Иной от нее на запретку под автоматы прет, а по нему – лишь бы уважение было, жить можно и тут. Утешал он свою совесть, только было все одно на душе муторно. Часами мог отрешенно заниматься бессмысленным каким-нибудь делом, уводящим от паскудных дум.

Единственный таракан камеры, выходящий вечером к крошкам, насыпанным для него, вылез сегодня на час раньше – было еще светло.

– Обожрался ты тут, сучок... – зло сказал зэк шевелящему усами толстому насекомому и неожиданно даже для себя ловко стрельнул его щелчком, да так, что таракан пулей улетел и ударился в глазок, куда подсматривал прапорщик Сурков, который с испугу отскочил в сторону.

ПАУЗА. ТАРАКАН (блатной)

– Вора!!! Пахана так щелкать! Век свободки не видать, если я твою птюху не стырю. Я уже шесть лет в этой гадиловке оттрубил на хозяина. А ты, фурсик, меня так шандарахнул?! О! Чей-то глаз за стеклом... и таракан в нем бегает... А-а-а! Это дубак Сурков, тараканы в голове у них, вертухаев поганых... Надо из глазка линять в свою щель... Чуть не укокали...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

– Ты о чем? – вскинулся сосед по камере, вечно спящий Соловьев – здоровый бугай, впервые пришедший в Зону, но будто вечно здесь сидевший – бывают и такие.

– О жизни, о чем... – мрачно сплюнул на пол Кроха. – То взлет, то, падла, падение... Вот как все устроено.

– Таков закон ее... – зевнул Соловьев, здесь Соловей.

– Чей... закон? – скривился Крохалев.

– Жизни, чей. Не ты ж законы определяешь.

– А кто? – спросил сам себя мрачный арестант.

– Не знаю... – охотно протянул Соловьев, он любил поговорить на такие темы, верующий, что ли, был. – Жизнь – копейка, судьба – индейка.

– Точно, копейка, – согласился Кроха, открыл рот и замер так, словно его осенило умной мыслью. – Ничего, – сказал после паузы. – Срок перезимуем, а выйдем и с судьбой сквитаемся.

Соловьев пожал плечами, сомневаясь.

– Не дураки теперь, – убеждал себя Кроха. – Кроликов буду разводить. И пчел. Доходное дело. А еще – дураком надо заделаться, шизоидом. Пенсия у них есть, никто не трогает, что хочешь, то и вороти.

– Дураком... – покачал головой Соловьев. – Смеяться будут...

Кроха смерил его презрительным взглядом.

– Вот как раз дурак тот, кто не шизофреник и здесь парится. Вот я такой шизоид и есть.

Соловьев не стал опровергать диагноз коллеги по камере, предпочел промолчать.

– А ты знаешь, как признанным дураком сделаться?

Большой Соловьев, не желавший становиться признанным дураком, осторожно пожал плечами.

– Сначала надо взять книгу, – устраиваясь поудобнее, начал тоном маститого лектора Кроха. – Выбрать для себя подходящий диагноз, чтоб поближе к характеру своему. Потом надо домашних, родню предупредить, чтобы не трепались никому, что ты того... сдвинулся, – показал он пальцем у виска. – Сколько людей из-за языков длинных прокалывалось... – нравоучительно поднял он палец. – Вот. Ну, потом куда-то поехать надо, в министерство какое-нибудь, – здесь уже стал заливать, но простодушный Соловьев не замечал, – или в Москву, или у себя дома, в горком какой-нибудь прохилять.

– Не пустят, – осторожно вставил Соловей.

– Ну, я и говорю – пройти, а не войти, – разъяснял Кроха глупому. – Там надо раздеться догола...

– Где, в райкоме?

– Ну а где ж?! – потерял терпение врун.

– Да как в райкоме-то? – тоже потеряв терпение, повысил голос Соловьев. Че ты буровишь?

– Ну, в туалете... да какая разница. Кто хочет раздеться, тот сделает, рассерчал защитник признанных дураков. – Или можно выпустить поросенка или курицу там.

– Ну?

– Болт гну. И вертеть беса... Мети пургу, кидайся на детей кухарок...

– На каких еще кухарок?

– Вот дундук! Еще дедушка Ленин сказал, что Россией будут править дети кухарок. Вот они по его завету прямо от помойных ведер сиганули и крепко засели в райкомах, обкомах и самом ЦК... Варят там башли себе, а мы помои хлебаем... Усек, тундра?

– Ага-а...

– И то, заберут, отвезут, а ты там – в ментовке, а потом в больнице марку держи – шизик!

Соловьев шумно вздохнул.

– Все, если поверят, гуляй смело, занимайся кроликами, воруй, да что хошь делай. Справка! – показал он насупленному Соловьеву воображаемую бумажку. – И – неподсуден. Дурак! – торжествующе провозгласил Крохалев и сделал косые глаза. – Полгода отдохнул в дурдоме – и домой.

– На словах-то хорошо все получается, – протянул заинтересованный Соловей. – А то как не признают?

– Это все зависит от желания, – отвернувшись, философски изрек Кроха. За дверью послышалось мерзкое дребезжание коляски, развозящей ужин. – Че сегодня хрумкать? – нервно вскочив, крикнул Кроха в дверь.

– Че... суп харчо, – мрачно ответили оттуда. – Хлеба краюха, че-о..

– Пролетный день, ты забыл, что ли? – вздохнул большой Соловьев – он тут не наедался, потому и лежал, экономил энергию. – Детей кухарок бы на такую диету...

– Точно, да ты с понятием, мужик, – похвалил Кроха, – посидят еще и они, время придет... в сучьем бараке.

Рацион в изоляторе чередовался: один день – хлеб и вода, на второй – утром каша, в обед суп, на ужин вновь каша, и снова – вода да хлеб...

– Если мента нет, хоть кусок хлеба урвем... – тихо сказал Кроха, подмигивая Соловьеву.

– Кусок... – передразнил тот, – вот закурить бы, Кроха... Дядя Степа раньше был, тот давал. Теперь на пенсию ушел. Теперь, с Мамочкой, хрен что получишь...

– А за что Мамочкой-то его прозвали?

– Да заколебал воспитанием хуже родной матери...

ЗОНА. СОЛОВЬЕВ

Сказано смешно: хуже матери... Вот, бля, тюрьма!

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Медведев зэков жалел, но за провинности справедливо держал в страхе, не прощал ничего. Одним из первых его репрессивных шагов в новой должности был запрет на курение в штрафном изоляторе. Ну, нет наказания мучительнее, а именно здесь Василий Иванович преуспел – мол, для здоровья курево вредно...

При встрече с каждым он ровным голосом допытывался, почему имярек не побрит, не подстрижен, почему не работает, почему ботинки не чищены? И так далее, и тому подобное, вплоть до того, какую полезную книгу сейчас читаешь? И главное – почему домой не пишешь? Это – на самую больную зэковскую мозоль. Пишут-то все, но и на любого в какой-то момент нападает такая хандра, что не хочется не только писать, глаза неохота на этот мир открывать... какие тут письма. Да и о чем? Деревенские ребята спрашивают в письмах об одном и том же, матери и сестры аккуратно отвечают – женился, картошку убрали, обокрали, в армию ушел, вернулся, утонул. В конце концов, чья-то чужая жизнь становится главной, потому что своей нет, она замерла. И завидки берут, и не хочется знать, что за придурковатого соседа вышла твоя первая любовь, тебя не дождавшаяся. А у тебя еще три года... Обидно и горько...

Об этом знал Василий Иванович, но еще больше знал, что отсутствие писем для зэка – прямой путь к одиночеству, за которым может последовать любой неожиданный проступок.

ЗОНА. ИЗОЛЯТОР. КРОХАЛЕВ

– Ништяк, Соловей-разбойник, – покровительственно заметил Кроха. Поживешь здесь с мое, перестанешь хныкать. Я за свой срок сто шестьдесят суток в этом долбаном изоляторе отбухал. А сколько еще здесь сидеть! – ударил он ненавистную стену. – Мама ты моя... – вздохнул сокрушенно, мотая безутешно головой.

– Ну да, а мне всего тридцать лет. И сижу второй год.

– Наверстаешь, девственник, – успокоил его, усмехнувшись, Кроха. – Только от ШИЗО надо линять.

– Да, если б узнал раньше о шизофрении... – расстроился Соловей. – А ты сам-то почему этот вариант не прогнал?

– Так тоже поздно шевельнул рогом. Тут же школа нужна, подготовка. Вот пример был: один на врачебной комиссии лаять начал. Ну, вроде нормально все шло – залез под стол, ножки обнюхивает, только что заднюю лапу не поднимает. А там профессор попался, ну прямо шельма! Он тоже нырнул под стол и как замяукает! Ну, тому бы зубы ощерить да наброситься, а "дурак" растерялся, зенки-то вытаращил от удивления. Короче, выкупили его. А один тоже стал цепляться ко всем – крыса, мол, у меня в животе, вот-вот раздерет меня. Ну, вырезали ему аппендицит и "крысу" показали. Вот, достали крысу из тебя. Но все-таки спасся от расстрела. Сейчас на воле ходит...

– Эх, воля, воля... Щас закурить бы. Аж скулы сводит. Или в тюрягу обратно, отлежаться месячишко...

– Да, в тюрьму бы неплохо, – мечтательно потянулся Кроха. – Передачки там, новости всякие – кто на суд, кто с суда. Интересно... Ладно, завтра выхожу, ужин тебе оставлю – таков порядок. Не лопнешь? Завтра день не пролетный, поплотнее кишке будет. Сейчас в зону бомж косяком пошел... Они к зиме устраиваются где потеплее.

– Это вроде как бродяги? – спросил тупой Соловей.

– Вроде. Бомж – Без Определенного Места Жительства. Но им, бедолагам – как повезет, смотря в какую тюрьму угораздит. В одних пересылках клопы сожрут, уж не рад будешь, что залетел сюда. В других можно перекантоваться неплохо. А лучше всего в Москве. Столица! Там столько чердаков и подвалов. Ох и понастроила Екатерина заведений по всей России для нашего брата! – зевнув, сообщил он.

– Екатерина, что ли, все тюрьмы построила? – сморозил очередную глупость Соловей.

– Ну не все, конечно, так говорят, – травил Кроха. – А знаешь почему? Если сверху глядеть на старые тюрьмы, то прочтешь букву Е. Только вот прогулочные дворики перенесли с земли на крышу, чтобы полегче дышалось народу. А в Бутырке две палочки построили недавно. Получилась буква Ю. Наверное, решили Юрия Долгорукого увековечить. Да... В тюрьме хорошо... Любовь с бабами можно закрутить взглядами, записочки чиркать. Одна стерва мне обещала писать, да наколола...

Прозвучал тут сигнал отбоя, открыли упоры, державшие пристегнутыми нары-"вертолеты". Соловей с Крохой тут же свернулись на них калачиками, погрузились в мечтательную дрему, в которой переплелись явь и сон.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Длинный рубленый и оштукатуренный барак назывался в Зоне санчастью, а по-зэковски – больничкой. Опоясан он был высоким забором и имел во дворе сад, где росли два тополя, вяз, небольшие березки, по краям – несколько кустиков малины. В первой части барака находилась амбулатория с кабинетами врачей для приема, во второй – лаборатория да четыре стационарные палаты по десять коек. Неистребимо пахло лекарствами, гноем и парашей. Был и маленький изолятор, запираемый на ржавую погнутую решетку, – это на случай внезапного помешательства одуревшего в неволе зэка...

Окна палат выходили во двор, выстланный аккуратными дорожками вдоль клумб и палисадника. В середине двора беседка, по краям несколько скамеек, а меж деревьями необычно густая сочная трава. В этом укромном месте можно было разлечься да скоротать в одиночестве время, уняв хоть на миг тягостный разброд души.

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

В больничке рану мою промыли, забинтовали, даже гипс наложили, торчали ногти залитых кровью пальцев да вместо ноги – дура белая недвижная. Говорят, недельку проваляешься, для профилактики, вдруг там какое смещение от удара... Костыли подле койки. Тоска.

С одной стороны, до свадьбы-то с моей Наташкой заживет. Хорошо, что хоть живой остался, видел я, как уводили мать Чуваша, как ноги ее подогнулись у вахты, и молодая жинка его тащила мать к скамейке, а у той язык уже вывалился. Вот еще одна смерть... Оклемалась – бабий век долог, это у мужика – армия, тюряга, драка какая-нибудь – и на том свете. Быстро у нашего брата с этим делом. Детки не успевают подрасти, потому как жизнь у русского мужика в родной стране такая незавидная...

С другой стороны, и коновалам этим доверять нельзя. Главный тут лечила мне лепит горбатого к стенке, мол, на свадьбе своей чечетку отбацаю. А глаза грустные-грустные. Верить им нельзя. Только на второй день поднял свои задумчивые глаза, оглядывая рентгеновский снимок – неплохо, неплохо, говорит... Бородку свою ленинскую в клинышек поднял, если, говорит, что не так, ломать-дергать ногу будем. Без наркоза, садюги. Если, говорит, по дури не сдвинешь вновь ступню свою, за неделю заживет. Постараюсь...

В палате лежат, кроме меня, еще четверо ахнариков. Все поохали, услышав мой рассказ про аварию и Чуваша. Повздыхали, да каждый задумался о своей бедолажной жизни, что вот так же кончиться может, под плитой, в собачьей пасти или под очередью автоматной.

Ну, мои-то соседи тихие: два слепых – старичок Иван Иваныч Альбатрос да второй слепец, лет тридцати двух, чернявый Клестов – вылитый казак Гришка Мелихов из фильма – с тонким, с горбинкой носом, впалыми щеками, красивый парень. Альбатрос тоже еще хоть куда, в свои пятьдесят шесть – крепенький мужик, в молодости, видать, сильный был, они, слепые, все сильные, жизнь заставляет. И говорит резко и быстро, отрывисто. А Клестов – наоборот, тихонько так гутарит, будто своей слепоты стесняется.

Они оба отрастили волосы на голове. С утра на них поглядишь – словно в обычной вольной больнице лежишь. Себя-то, обчекрыженного, не видишь...

Стриженые, правда, тоже имеются. Казарин, он три дня назад выпил отфильтрованного спирта, выцеженного из клея. Кайф-то он, конечно, кайф, но вот потом результаты...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

На любителя.

Берется обычный клей БФ, наливается в чисто помытую трехлитровую банку берегитесь микробов! Ставится банка под сверлильный станок, и в его патрон зажимают не сверло, а свежевыстроганную палку, обязательно продезинфицированную (бойтесь микробов!). Палка эта наматывает на себя – по принципу центрифуги – слизистую клейкую массу. Сменяются одна за другой три палки. Длительность процесса – один час.

В итоге внизу в банке в результате хитрой операции остается отцеженный спирт. Он через марлю сливается в кружку. Будьте здоровы, гуляй, кенты! Пригодно ли сие для употребления? Вскрытие покажет...

НЕБО. ВОРОН

Гуляй-гуляй...

Тяжкое отравление скручивало потребителей этой гадости покруче любого похмельного синдрома. Люди, травившие этим пойлом свой не самый здоровый организм, частенько падали потом где попало, раздирая пространство жутким воплем. Боли были страшные – казалось, кто-то режет беднягу изнутри. Нечто подобное случится через десять лет в этой стране, когда народ окончательно обеднеет и станет пить чистый спирт, прозванный мудрым народом стеклорезом. Этот самый "стеклорез" подкашивал даже самых крепких алкашей, а при их вскрытии врачи обнаруживали необычные изменения – кора головного мозга была испещрена глубокими бороздами неизвестного происхождения. Оттого и назвали стеклорезом... Пьющие сей могучий напиток будут славиться тем, что после его употребления начисто забывают свое имя, происхождение, детей и близких, оставаясь на вид здоровыми. Так они и будут ходить по этой стране, множась и пугая окружающих. Но это впереди, пока мы в восемьдесят втором, накануне огромного события, что наступит вот-вот, и я обязательно расскажу вам о нем...

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

Казарин свободно выдерживал этот "деликатес" и все хвастался своим луженым желудком, пока и его не свалила открывшаяся язва – упал прямо на разводе, перед выходом на работу. И тут уже при мне хватал жуткие приступы, весь в поту скорчится, того и гляди вот-вот загнется, зубами скрежещет.

Еще один больной – Сойкин, так этот умудрился в свои неполные двадцать пять посадить почки... Вообще, блатная компания. А вот со слепыми мне в Зоне общаться не доводилось, и я даже не знал, как себя с ними держать. Все же будто чувство вины все время есть, что ты, здоровый бугай, все себе можешь позволить, и жизнь у тебя, возможно, сложится, а у этих немощных... что впереди? – темнота да темнота... Ложку сами взять не могут, до туалета по стеночке идут – это разве жизнь?

Интересно было – что ж случилось, как ослепли? И неудобно их такими вопросами мучить, им-то вспоминать это все не в жилу, тоска. А мне любопытно как же они ориентируются в окружающем мире, каким он им кажется?

Вот набрался я смелости и как можно спокойнее спрашиваю у Иваныча:

– Деда, от чего же ты ослеп?

– А черт его знает, – отвечает. – Работал, работал и ослеп. Второй год уже. А никто толком не знает, от чего... Нервы, говорят...

– А сидишь сколь? – спрашиваю.

– Пятый год, – говорит грустно так. – А вообще, в общей сложности восемнадцатый. Шестая ходка уже.

Ничего себе, думаю, слепец-то – рецидивист. Наш человек. Любопытно мне стало, что ж это за человек такой? А тут Казарин, слушавший наш разговор, кричит:

– Да у тебя, Иваныч, в третьем поколении кто-то сифилитиком был! Вот ты и ослеп!

– Сам ты... сифилитик! – осерчал тот, передразнивая гундосого Казарина. Один я на всю родню, нет никого.

– Так не бывает – один, – не успокаивается алкаш. – Кто-то же был у тебя или у родителей твоих! Не все ж по тюрягам сидели... плодились как-то... Ты не кипятись, – успокаивает Иваныча, – помнишь, Симка-то был тут, слепой тоже? Его сактировали и досрочно выпустили. Вот... Он и говорил – потому и ослеп, что в роду сифилитики были, таков диагноз.

– Не было заразы! А мне операцию надо делать, в Одессу везти, в глазную больницу, там евреи научились такие операции делать за большие деньги. Ну а я кому нужен, меня-то кто повезет, если я за решеткой? Обещались в дом слепых определить, вот и жду я сутками напролет. Тянут резину. А похлопотать некому за меня...

Отвернулся, больно ему за себя стало, забытый человек. И мы затихли. А я же теперь у Мишки спрашиваю – ты как ослеп?

– Да он герой у нас! – тут кричит Альбатрос. – Жену из пистолета кокнул и себе в висок пулю... Да вот живучим оказался. Прошил башку навылет, но спасли, только нерв глазной перебил. Так и ослеп. Пуля – иной от нее спасается, так она, дура, все одно его достанет, а иной нарочно в себя ее гонит, а не берет его, зараза.

– Ну, сами врачи руками разводили... – грустно улыбается Клестов. – В реанимации пришлось недельку поваляться. Спасли... Больница была хорошая...

Лебедушкин ужаснулся... лучше уж смерть, чем такое вот существование в полной тьме. А человек всегда за жизнь хватается, когда уж вроде и незачем ему такая жизнь... одна маета. Видишь, вот и Клестов этот сейчас рад, что живой остался...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Странное это создание – человек. Глазам его был открыт распахнутый мир, но у него не дрогнула рука лишить себя всей радости его восприятия. Теперь же, когда мир оказался за непреодолимым барьером мрака, человек истязает себя несбыточным желанием возвратиться к нему вновь...

– За что с женой он так обошелся? – спросил осторожно Володька у Альбатроса.

– Ясное дело... за что бабу убивают... – отмахнулся Клестов. Проститутка, ноги выше головы поднимает, уж и не видит ничего... ноги-то застят белый свет... Дали мне, правда, не пятнадцать и даже не двенадцать, а восемь... А вообще, если бы не Цезарь, не жить мне. Овчарка у меня была восточноевропейская, – пояснял он совершенно спокойно, точно и не с ним это происходило. – Пес увидел, как я в жену выстрелил, а потом направил дуло себе в висок, и бросился мне на руку... Вот пуля и пошла вскользь. А пес тут сиганул со второго этажа к людям. Он помощь привел.

– Умный пес, – позавидовал Казарин.

Клестов кивнул и стал рассказывать про любимца своего, и столько тоски, не раз думанного и болючего было в его рассказе...

– Год всего и был овчарке. Сейчас-то наверняка нашего брата сторожит. Бывало, застрянет в зубах ириска, вот и крутится она волчком, лапу-то в рот не засунешь, она и жует, жует и так уж голову, бедная, повернет, и эдак, пока как-то не изловчится выкинуть ириску из пасти. Походит, походит вокруг нее, понюхает, убедится, что та не кусается, и вновь подхватит зубами. Ну а та вновь прилипает, и все сначала... Потеха! – улыбнулся наконец-то Клестов; лицо осветилось переживанием дорогого, близкого. – Вот так и бесится весь вечер, пока этих ирисок килограмм не съест. А собакам сладости нельзя, болеть потом могут. Еле оттащишь от них...

– Им много чего нельзя есть, – подтвердил Казарин. – Это только наш брат на этих отбросах да баланде выживает...

– Ну, – не слыша его, продолжал о своем Миша. – Яичную скорлупу любил есть, сами яйца не ел, зараза. Апельсины тоже не ест, а кожуру – пожалуйста...

– Нам бы хоть кожуры этой понюхать... – вздохнул Казарин.

– А бывало, усядется в кресло да уставится в телевизор, словно там что-то для него показывают. Думаю, понимал все, не просто пялился в экран. Вот однажды в мультике кота крупным планом показали, так Цезарь как рявкнет! Потом уж сообразил, что-то не то – не настоящий. Или в большое зеркало уткнется и давай рычать, клыки скалить, пока не дойдет, что сам себе рожи корчит. Тоже потеха... Подрос когда, я его в постромки – дочку на санках катал. Та в восторге, и он тоже захлебывается лаем, вот радость-то была для обоих. Эх, уж лучше порешил бы я себя... – неожиданно для светлых своих воспоминаний жестко и зло закончил он.

– А сейчас, что ли, нельзя? – вылез со своим языком поганым Казарин.

Все замолчали, и молчание это пристыдило ветрогона.

– Ну, это я так... не бери в голову...

Клестов мягко улыбнулся, заговорил другим – тихим, не своим будто голосом:

– Эх, братец, не так это легко, как говорят, поверь... Тут мужество надо иметь, во-о-т такое большое мужество. Пыл улетел, а желание жить осталось, хоть слепой я... а жить-то хочется. Вот говорят, что у самоубийц силы воли нет. Брехня! Не верю я, у них-то эта сила воли еще какая... но дурная.

Помолчали.

– А я собак не люблю, – отмахнулся Альбатрос, перебивая тягостную паузу. Собака, она и есть собака. И человеку глотку перегрызет. То ли дело – конь! Вот благородное животное так благородное...

– Я тоже собак ненавижу! – встрял Володька. – Весной чуть палец в воронке не отхватила. На повороте машину занесло, ну я и схватился за стойку решетки. А за ней собака с солдатом сидела. Как она хватила, стерва, хорошо вовремя руку убрал. Так я ей потом со злости всю морду обхаркал. А она, дура, бесится, лает, шерсть дыбом, – и он глуповато улыбнулся, – они ведь все кидаются, на нас ведь их дрессируют...

– У меня с собакой давнишние счеты... – загадочно протянул Альбатрос.

Все смолкли, навострили уши в предвкушении рассказа бывалого человека. Но он явно не спешил, покряхтел, повошкался для солидности, подбил поудобней под себя подушку.

– Иваныч, ну, не томи душу... – не вытерпел Казарин, – травани что-нибудь, не тяни кота за хвост. Что у тебя там?

Слепой вздохнул глубоко, прикрыл глаза, словно смахнув одним незрячим взглядом в пропасть несколько десятков лет, начал глубоким, низким голосом, как диктор Левитан. Все сразу замерли.

ВОЛЯ. АЛЬБАТРОС

...И парнем еще, до войны, я в Архангельске жил, там и кличку эту первую получил – Апельсин, красный был тогда, весь рыжий. Апельсины раз завезли в город, они гнить начали на каком-то корабле, – ну, их и в продажу. Запомнили все – невиданный вкус и цвет... Меня в честь них и назвали...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю