Текст книги "Десять кругов ада"
Автор книги: Леонид Костомаров
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Но это тоже был... кураж оперативника, ибо у него в сейфе лежала ориентировка на Филина, присланная с "крытки", где тот сидел. Сексот имел агентурную кличку Клоп и... стучал, стучал, стучал... даже на моего хозяина, хоть тот ему не раз спасал жизнь в картежных разборках, наивно считая его другом.
А если я, знающий и видящий все, расскажу вам о том, что этот ваш Филин, свято и нерушимо блюдущий некий воровской кодекс, вот уже полгода, "вступив в преступный сговор" с капитаном Волковым, занимается не чем иным, как распространением среди своих сотоварищей-заключенных наркотического зелья анаши?!
Да, да, именно он, "святоша" Филин, регулярно и методично накачивает зону наркотиком, за что лелеет его оперативник Волков, не дает пока в обиду. Оставляет ему капитан Волков часть денег, совместно заработанных, обещает скорый выход на свободу... И потому так спокоен Аркадий Филин, он ведь живет под сенью своего мерзкого покровителя, паразитирующего на людских пороках и власти над ними... И после этого он честный вор?
ЗОНА. ФИЛИН
У меня лично в Зоне все нормалек.
В отряде держу всех в черном теле, уважают. А тут еще на крючок самых шустрых посадил – проиграли они мне в картишки, потому за ними должок, и молчат в тряпочку, мне только остается свистеть да показывать пальчиком давай туда, давай сюда, идут шавки, делают, что скажу.
Вот Джигит нарушил срок расплаты, пришлось его припугнуть, быстро понял, грамотный. Сейчас в ПКТ сидит, Волк меня спрашивает: выпускать? А я говорю нет, пусть еще попарится. Да пусть должок пока свой погасит, а как отдавать будет – его проблемы.
Как он сел-то... Пришел он перед тем, говорит, Филин, бабок нет, давай по-другому расквитаюсь. Да пожалуйста, я что – зверь, все понимаю. И он отметелил и посадил на счетчик другого моего должника. Ну а тот не побоялся, сдал сына гор.
А что барыгой меня опер Волков сделал, так это только на руку всем. Ему бабульки капают, братве – дурь всегда под боком, мне – авторитет и жизнь безбедная. Да косячок всегда лишний в придачу. Никто не внакладе, какие проблемы?
Помилуют меня, без бэ, пусть Мамочка от злости сдохнет, но Волков обещал, что через год, если так работать и будем, меня он отпишет – на химию, а это уже воля. Вот она, рядом, Мамочка, не брызгай слюной, подавишься. А ради нее на многое можно глаза закрыть.
Эх, волюшка!.. Там-то уж я сам себе голова, никаким операм меня не достать. В первый-то раз, когда сцапали, аж на семнадцатой машине меня взяли я тогда автомобилями барыжил. Сам брал их, сам сбывал, ведомственные в основном, дорогие, падлы, с коврами, нутряк весь новый, бабки кавказцы за них отваливали дикие, они ж любят побогаче... Я уже тогда в ментовской форме работал, а что – подозрений никаких, лохи вокруг. Лейтенантом сначала был, потом до майора дошел, смехота.
ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ
Вот пришли и ноябрьские. Уходил я перед праздником одним из последних из Зоны, только у Львова горел еще свет.
За запреткой с сегодняшнего вечера дежурил усиленный наряд, а в самой Зоне в дни праздника следили за порядком сами активисты – так было принято. По расписанию праздника – просмотр парада по телевизору, а вечером в клубе фильм. Большего пока не заслужили.
А что я заслужил? Сейчас, с холода, сразу пойду в сарайку, наберу дров, растоплю баньку. Поправил я ее. Баня... О чем еще мечтать русскому человеку?
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Прав подстреленный майор – о чем мечтает вечно подмороженное тело русского человека, заиндевелая от невзгод душа, застуженная переворотами-протестами супротив вечно немилой власти?
Одна думка у русского – опостылевшая жизнь. А выгнать эту постылость можно только водкой да вот этой очищающей хотя бы тело процедурой – баней. Хлестался мой герой березовым веничком, напевая тихонечко "Протопи-ка мне баньку по-черному...". Песню эту услышал на дне рождения у приятеля, и запала, что-то скрывалось в ней, а что – не поймешь. О чем она? – думал правильный человек Медведев и все понимал, что же там выхрипывает этот Высоцкий. А узнать-услышать в себе созвучное тому, о чем бунтовал тот, боялся.
И не потому, что трус, а не хотел просто ворошить то потаенное, что скрывалось за внешней жизнью его страны, людей, что служили рядом с ним, жили рядом.
Была тайна, тайна этой могучей страны, в которой, не мучаясь совестью, правильно жил майор.
Но правильно ли жила сама эта страна?
Об этом нельзя было говорить, думать нельзя было – даже в бане, но от этого тайна страны не переставала существовать, она вырывалась в неосторожном слове зэка, в долгом взгляде начальника колонии, в истерике матерей зэковских и в книжках самиздата, что попадали к нему через замполита от политических.
Страна жила своей неведомой и постыдной во многом жизнью, она была нелюдимой, не любила она тех, кто жил в ней, и майор это знал, и этот хриплый, волчара, тоже это чувствовал, но он смог прокричать об этом, а другие – нет.
И не только потому, что боялись чего-то, да нет, боялись потерять то свое ощущение стабильности, то ощущение страны, что их защищала. От всего.
Майор привык, что страна, забирая, давала за то вечную защиту от третьей мировой войны, империализма, капитализма, влияния Запада, маоизма, буддизма и абстракционизма... И как это было хорошо, аж першило в горле от сладости защиты этой...
За такую защиту хотелось работать и работать, только бы заслужить, выслужить еще раз то – главное, что он хотел оставить детям своим и внукам...
Сейчас он смотрел на внучку свою, дурешку маленькую, ладную будущую невестку, и ощущение покоя, что дала баня, залилось чувством большим сладостной благодарности тому миру, что был вокруг – миру СССР, самому лучшему миру на свете.
ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ
Утром меня послали за сметаной, и я потопал по первоснежью в центр, в главный наш гастроном. Сметаны и на праздник не оказалось...
На автобусной остановке увидел старого знакомого – отпущенного только что на свободу Дробницу-Клячу. Так и есть, как я и предполагал – уже нажрался с утра...
Держал он за воротник еле стоящего на ногах дружка и сам был почти таким же, невменяемым. Люди брезгливо шарахались от пытавшихся ухватиться за кого-нибудь утренних алкашей. Те же крыли всех вокруг трехэтажным матом.
Как не хотелось подходить, портить настроение в праздник, но что делать пришлось... Пошел к этим дебилам.
– Щас как врежу по зенкам! – кричал уже на кого-то Дробница.
– Ну-ка... прекрати! – негромко бросил я ему, хватая за рукав.
Он дернулся, всмотрелся, узнал.
– А-а, начальник... – усмехнулся недобро. – И здесь командуешь...
У меня аж глаз сразу задергался. Ну, зачем вот подошел...
– Так это же мент... – изумился его дружок. – Дай-ка я ему врежу!
– Ша, Паня! – оттолкнул его немощную руку Дробница, ощерился. – Это мой друг... – покровительственно протянул он.
– Друг? – искренне удивился тот. – Сучья ж твоя морда! – захрипел совсем ничего не соображающий друганок его, замахнулся рукой уже непонятно на кого, но поскользнулся на льду и замер, недвижимый.
– Оклемается... – пнул приятеля Дробница и сам чуть при этом не упал.
– А ты? – брезгливо я его спрашиваю.
– А че я? Я нормальный! Праздник Великого Октября справляю... Праздник революции! Кто был никем – тот стал всем! – В грудь себя ударил и все-таки рухнул. Лежит.
Ну, что делать, пришлось мне дегенерата поднимать... Да волочь потом очередной подарочек матери. Она, инвалид с отмороженными ногами, кормит на свою пенсию и одевает сынка...
Дотащил до дома, спросил у соседей, где живет, затащил на третий этаж, он к тому времени совсем ногами не переступал.
Мать открыла, заохала, запричитала. А идиот ее сразу как отрезвел.
– Маманя, – кричит, – гость у нас, накрывай стол! За деда-революционера жахнем по стопарю... Он Перекоп брал! Красный командир! Во, хипиш был! На коне скакал!
– Может, чайку с морозца? – Мать спрашивает.
– Не обижай, начальник! Какой чаек, мать! Бутылку давай! Праздник, не обижай! Давай сгоняй в магазин!
В такие ситуации я не попадал уже много лет и кожей прямо ощущаю нелепость своего положения. Что, рассказывать матери, что я с ним не выпивал, объясняться? Но вижу – она темная лицом, исплаканная, не спала, видимо, ночь из-за подонка этого.
– Ну-ка, замолчи! – Я его схватил да треснул, посадил на диван. – Молчи! кулак под нос сунул. Он ничего не понял, но замолк. А она, бедная, оправдывается:
– Время одиннадцати нет, сынок, в магазине еще не дают. Да и денег, сыночка, нет уже, ты же вчера последние забрал...
– Достану бабки! Не твоя печаль! – махнул рукой сынок любимый. – Неси!
– Еще слово, и я тебя сдаю в милицию, – в ухо ему кричу.
Вспомнил, что я слов на ветер не бросаю, глазенками лупает.
– В моем доме... в милицию, майор...
Мать заплакала.
– Не реви, мать, – он вдруг развеселился, – я с майором гулял, он меня угостил, и я теперь его должен угостить...
– Врать не надоело? – говорю. – Все, извините, – это уже матери. – А его я вам советую все ж в ЛТП определить, иначе толку не будет.
Она закивала, перекрестилась.
– Выпили бы чаю...
Я вздохнул, наконец сел.
Дробница уже храпел, широко открыв рот, на диване, в грязных сапогах. В квартире стоял отвратительный смрад кислого перегара и табака. И тут я увидел на стене с грязными и порванными обоями увеличенную фотографию лихого усача в буденовке.
– Что, правда... дед у него...
– Правда... в тридцать седьмом репрессировали папу... мать сюда приехала к нему. Его зарезали в вашей Зоне воры при сучьей войне...
НЕБО. ВОРОН
Люди, живущие сейчас подо мной, внизу, были лишены, конечно же, самого главного – возможности обратиться к Вседержителю. Никто из сидящих в Зоне уже не имел представления о том, что же такое причастие, исповедь, а ведь они хотя бы формально принадлежали к вере, что культивировалась на этой территории. Вера эта была истреблена, оболгана, и люди, гордо назвавшие себя атеистами, что значит – неверующими ни во что, стали куролесить на бесовский манер, вызывая в себе радость, а здесь, на Небе, – жалость...
А ведь совсем недавно предыдущий режим этой страны даже в тюрьмах строил церкви, и главная тюрьма Бутырка в Москве имела в центре этого печального заведения большой храм, где замаливали перед Небом грехи преступившие его законы...
Воинствующие бестолковцы умудрились разрушить духовную крепость людей, и неверие рождает теперь средь них такую ужасающую нищету духа, что не наблюдалась на этой земле уже многие века.
Выходя из Зоны, с окончательно там подорванными представлениями о морали и нравственных законах человеческого общежития, эти люди – бывшие зэки, чувствуют себя на воле будто звери на свободе. Им кажется, что свобода – это возможность безнаказанно творить любые деяния, за которыми последуют блага. И мечты их примитивны: бабы, бабки, тряпки. Да, существует за это наказание, но ведь можно и избежать его, надеются они, вон многие живут во лжи, и ничего, не попались пока.
Попался, не попался – эта игра, в которой они часто видят себя победителями, успокаивает их полностью, и никогда большинству даже в голову не приходит, что не суды-милиция-государство определят им в конце концов настоящую меру наказания за содеянное, но – Высший Суд, что не зависит от земных пристрастий (для чего миллионы таких, как я, пишут Картину Жизни?).
И наказание будет иное.
ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ
Я уже допивал чай, когда в кухне, куда мы перешли с матерью, появился босой заспанный Кляча. Он очумело посмотрел на меня и сказал совсем уж дикое, видимо, себя уже не помня:
– Так это же мент... А я за него кента побил...
– Замолчи! – Голос матери сорвался.
– Ага, – подозрительно оглядывал стол. – Сговорились уже, без меня бухаете втихаря. Он мои пироги трескает... а сами меня изолятором только и пичкали. Красные его похмельные глаза горели огнем. – Мне, значит, на роду написано тараканом жить и жрать сырую капусту? А тебе пирожки с маслицем, ясно...
Мать, встав, попыталась вытолкнуть его из комнаты, а он локтем отпихивается, а затем изловчился и ударил – ударил ее по седой голове кулаком.
У меня прямо в глазах потемнело. Да когда ж это кончится, издевательство это – надо мной, над женщиной этой бедной, белым светом, что породил ублюдка?
В общем, здоровой рукой врезал я подонку в ухо. Хлопнулся он о косяк, в другую комнату улетел, затих.
Мать опять в плач. Теперь уже и я виноват становлюсь. Все, бежать, бежать, майор! От этого мира, от грязи его и смрада...
– Подонок... – выдохнул, когда через него переступал, выходя из кухни.
Я обувался. Он скулил, плакал. Мать ныла.
Праздничный день был безвозвратно испорчен.
Гадко.
И банку под сметану разбил с идиотом, вернулся домой ни с чем. Хотя почему ни с чем?.. С болью под сердцем, что давила-жгла...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА
Здравствуйте, Иван!
С ноябрьскими праздниками вас! Я очень долго сомневалась и все же решилась. Хорошо это или плохо, покажет время, если человек в беде, то ему надо помочь. Но беду, Иван, вы сами себе накликали, потому и судьба у вас такая. Я же вам не помощница, не друг и не товарищ, а простая женщина, может, даже и слабая. Незнакомка, что откликнулась на вашу просьбу.
Если это письмо хоть чем-то вам поможет, буду рада, что поддержала человека в беде.
Судьба у вас страшная – столько быть в неволе! В молодости, когда мне было двадцать, казалось, тридцать лет – это старуха. Оказалось, нет. Главное сердцем быть молодым. Ведь бывают старики и в двадцать лет, и у них одна утеха – водка. Так что вы еще молодой, зависит от вас, когда вы постареете. Еще не все потеряно, и не от Бога, не от меня, а только от вас зависит, как вы распорядитесь своей дальнейшей судьбой. Я не хочу читать нотации, вы сами прекрасно понимаете, как все можно пересмотреть, заново начать жизнь и по возможности сократить срок наказания. Главное – не отчаиваться. Я думаю, вы не из тех, кто поддается минутному настроению, умеете держать себя в руках. За письмо я вас не осуждаю, написали, теперь ничего не поделаешь, сердцу не прикажешь. Освободитесь, другая, не я, встретится вам, и сможете построить обоюдное счастье.
Вот, пожалуй, и все, что могу вам посоветовать. О себе мало что могу сказать. У меня ребенок, сын Федор, ему десять лет, с мужем мы в разводе, есть отец, живем вместе. Вроде не жалуемся и по-своему счастливы. Вот и вся моя жизнь. Больше мне сказать о себе нечего. Отец вспомнил вашу матушку Марию, если это она, и всю семью Воронцовых. Очень сожалеет, что у вас так не задалась жизнь, говорит, что Мария была хорошая женщина, а Максим, отец ваш, работяга.
До свидания, Надежда.
ЗОНА – ВОЛЯ. ЗЭК ПОМОРНИК
Только я ко сну начал готовиться, приходят за мной два прапорщика. Лебедушкин смотрит, ничего не поймет – уводят, да двое, к куму, наверное. Вижу, испугался он за меня. Да и я струхнул, предчувствие какое-то нехорошее. Ночью... зачем?
Приводят на вахту. Там за столом сам Львов, наш начальник колонии. Ну, я докладываюсь – прибыл, а он как-то печально на меня взглянул так, встал резко, вплотную почти подошел, похлопал по плечу, будто здороваясь или извиняясь, не пойму. У меня сразу отлегло с души.
– Ты не удивляйся, – говорит, – Пантелеймон Лукич. Долго я сомневался обращаться к тебе, нет... – даже чуть сконфуженно так продолжает: – Только теперь совсем вот плохо стало. Ты ж у нас лекарь народный, так?
Я растерялся, молчу.
– Да не бойся ты. – Он меня опять похлопал по плечу. – Слышал я про тебя, даже в газетах что-то читал. Верю, что не шарлатан... Пойдем-ка со мной...
Прошли мы с ним в кабинет, что, видать, был у него для приемов вышестоящего начальства. Там женщина, молодящаяся, лет под сорок, миловидная такая, неловко как-то на диванчике кожаном сидит, скорчившись. Я сразу все понял, зачем я нужен: лицо у нее измучено, больное лицо. Шевельнулась, и, видать, боль захватила, даже губу, бедная, закусила.
– Вот жена моя, – тяжело он говорит, вижу, как и он мучается от ее болезни. – Поскользнулась в прошлом году, ударилась спиной... Второй год и мучаемся с ней. Болит, Насть?
Та не ответила. А Львов теребит пуговицу на шинели, напряженно на меня смотрит – ну, давай, знахарь?
Вздохнул я, встал рядом с ней. Смотрю.
Долго смотрел. Это я мысленно прощупывал весь ее позвоночный столб. И нашел наконец место... вот... меж пятым и шестым позвонком, смещение там межпозвонковых дисков, в поясничном отделе... да седалищный нерв защемлен. Все ясно, что делать-то надо.
Только вот страх какой-то на меня напал, сколько уж не работал, не лечил. А больше был этот страх потому, что вспоминалось, как таскали меня, арестованного, на допросы, все твердили – не лекарь ты, а шаромыжник. И старуху там будто бы я залечил, до могилы довел. Это медицинские светила из столицы, которым слава моя костоправа-чудодея спать не давала, тоже постарались, и по приговору их я стал шарлатаном. А менты уж свой приговор вынесли, придумали мне статью...
Стою, страх меня гложет. Наконец подполковник предложил присесть мне. Сел, молчу.
– Вы, конечно, можете отказаться, – вздохнул он. – Но все же... вы ведь настоящий лекарь-костоправ. Помогите... Это моя личная просьба! А я попробую вас освободить пораньше, если вы жене поможете!
Подполковник говорил своим обычным, громким, командирским голосом, и он напомнил мне почему-то... отцовский. Батя был у меня лекарь и мне передал тайны свои, только до времени не пригождались они, не было, видать, Богу то угодно. Отец сам был очень религиозен; гонение на церковь, которое застал, почитал за великий грех народа и молился за прощение народа русского до последних своих дней, считал, что бесы помутили разум людской, и не ведали они, что делали, церквы порушая...
– Хорошо, – говорю. – Только дайте мне расписку, что не несу я ответственности за больную, а то – сами понимаете... Извините...
Подполковник нахмурил брови, зашагал по кабинету, не привык, видно, чтобы ему условия кто-нибудь ставил. Топает валеночками своими – туда-сюда, нервничает. Жена стонет. Я молчу, мне новый срок не нужен, вдруг что не то сделаю. Спаси, Господи...
ВОЛЯ. ПОДПОЛКОВНИК ЛЬВОВ
Ну вот... мне, без пяти минут полковнику, хозяину, начальнику Зоны, офицеру со стажем, орденоносцу, давать зэку расписку... Приехали.
Смотрю на Настю, а она и сказать ничего не может, глазами просит – пиши давай расписки, делай что хочешь, только боль сними.
Как тут... Сел писать, несколько строк набросал, протянул ему – пусть подавится. Вот тоже человек, наблатовался тут, законник стал. А как знахарил, чего ж о законе не думал? Не жена бы... засадил суку на месяц в ШИЗО, там запел бы он у меня молитвы...
Начал разминать он руки – смотрю, пальцы у него одеревеневшие, расстроился прямо. Ну а с другой стороны – откуда у него гибкость будет в них, в кочегарке мантулит, там не до гибкости...
Смотрит – где умывальник, раковину нашел, помыл руки, обстоятельно, как доктор. Я успокоился. Накинул халат, мною для него припасенный, шагнул к ней. А она уже полуразделась, лежит, постанывает, дорогая...
ВОЛЯ. ПОМОРНИК. ЛЕКАРЬ
Глянул я на спину, и белизна тела ее молодого полоснула меня, аж отвернулся. Бабы-то уже не видел полгода.
Головой тряхнул, скидывая наваждение, перекрестился. Глянул на Львова: спрашиваю – можно? Тот кивает – давай, давай, жену не мучь...
Ну, прости меня, Господи, поехали...
Тут он меня окликает.
– Оденьте-ка, – и протягивает мне хирургические перчатки, из прозрачной резины.
– Нет, нет, – отшатнулся я даже. – Я руками, в них вся сила, в кончиках пальцев. Не думайте, я уж не так загубил руки-то свои на лопате, они... живые у меня. Сейчас все вспомнят.
И пальцы мну, стараясь вернуть им былую чувствительность.
– Вот, – говорю, – сейчас приведу свой инструмент в порядок. Если же не прощупаю ими, тогда отказываюсь лечить, значит, руки у меня уже мертвые...
Смотрю, верит.
– Хорошо, – говорит, – ну, уж как-нибудь, да? – И взгляд умоляющий.
Я тут помолился Богу мысленно, призывая на помощь ангела моего хранителя, да и взялся за спину эту бедную, девичью почти. Неловко начал, а потом чувствую – пошло! Ожили руки!
В комнате этой натоплено, и меня даже в жар ударило, когда я нащупал это смещение. Напряжение сразу спало, улыбнулся даже, и подполковник улыбку мою увидел и тоже отошел, а то как струна весь был. А я окунулся в свой, только мне понятный мир толчков, прижиманий, растираний и бесконечной любви к человеку, которому хотел помочь. Шепчу молитвы. Они и есть главное. Если любви к больному нет, нет желания ему добро сделать, никакие массажи не помогут; они как средство для другого – главного. Но зачем это кому-то рассказывать, главное, что я это знаю... Да ученику своему передам, если выйду отсюда...
Будто на пианино я играл – пальцы взлетали и опускались, постукивали, выбивали то Лунную сонату, то фокстрот, то чечетку, а то плыли в вальсе долгом, тягучем...
Больная ойкнула, затем приглушенно крикнула, а я уже ни на что не обращал внимания, я знал, что все делаю правильно, ничто меня теперь не остановит, пока она не встанет...
ВОЛЯ. ЛЬВОВ
Смотрю, закусила моя губу до крови. Подошел поближе, что ж это?
А он смотрит на меня с улыбочкой, изменился, будто другой человек. И я вижу, что уже не зэк предо мной, а... врач, что ли, смелый, что держит жизнь Настеньки моей в руках. Растерялся я даже.
– Терпи, – говорит, – милая, – а сам улыбается. – Еще плясать будешь. На коне будешь скакать. Какие твои годы... Супруг вот рядом... Не даст тебе погибнуть.
Я-то не дам, если вот только такие костоправы не навредят... Кто ж он мракобес или спаситель? Ишь, заговорил как...
Вдруг она как подпрыгнет да крикнет – истошно, как от ножа. Ну, тут я бросился на него, оттолкнул. A он только улыбается.
– Вот и все, голубушка, – смеется, – легче?
– Ты что себе позволяешь, шкура? – на него рычу.
Опять будто не слышит.
– Ой, кажется, отпустило... – тут моя голос подала и привстала.
Улыбнулась, села, свесила ноги на пол, посмотрела на меня вопросительно: как так может быть, не обманываемся ли мы?
Я растерялся. А этот хмырь лыбится, будто знал наперед, что чудо такое сотворит.
– Даже не верится... – моя говорит и одевается тихонько.
Она ж, когда села, вся ему голая по пояс показалась, все титечки, на которые только мне можно смотреть, выказала. А хрен старый хоть бы что, глядит на нее, улыбается.
Я ей кофту-то толкаю, а она как завороженная, ничего не понимает.
– Не все сразу, еще два раза надо это повторить. Или хотя бы осмотреть, решительно так говорит этот наглец. Тут она наконец кофту-то накинула, прикрылась.
– Спасибо, – говорит, – дорогой вы мой. Будто на свет народилась, нет болей.
– Ну и слава богу, – отвечает.
Я растерялся, глупо смотрю то на нее – счастливую, то на этого, тоже счастливого, ничего понять не могу – неужели все, вылечилась?!
Улыбается... Надо же. Я и не видел, когда моя в последний раз и улыбалась. Да...
Ну, тут я к столу, вынимаю из портфеля батон хлеба белого, пару пачек чая и кусок хорошего окорока. Этот-то наконец отвернулся, пока она одевалась. Снял халат, руки помыл, ждет награды. Ну что же, положено.
ВОЛЯ. ПОМОРНИК
Меня-то, прости Господи, запах окорока более ошеломил, чем тело женское голое. А офицер, добрая душа, к столу приглашает.
– Это тебе, – добродушно уже говорит.
Поворачиваюсь я к столу, а там... окорок этот, один вид может до обморока довести. Стиснул я зубы до скрежета.
– Бери, бери. – Он меня подталкивает. – Одного я только в толк не возьму: чего ты официально по этой части не пошел? Это ж понятно: кто против течения, того и...
– Вера – вот главная сила, – говорю. – Она учит любить ближнего больше себя, совести учит, чистоте нравственной. Десять заповедей-то не наука родила ведь? Она без веры. Нет, наука безнравственна. – А сам хлебушек беру и на мясо гляжу.
ВОЛЯ. ЛЬВОВ
Мели, мели, думаю. Ладно, сегодня твой праздник. А то я б тебе за такие разговоры влепил недельку ШИЗО, ты бы у меня враз науку-то полюбил. А свою веру позабыл... с какой стороны к иконе подходить.
Наука у него плохая... Во что ж тогда верить, если не в науку? В книжки твои затрепанные... Христос, кесарь, Моисей. Мракобес хренов. Мало тебе дали, надо было еще за разврат цивилизации накинуть. Но еще не поздно... Садюга, вон как курочил жинку.
– Расписку беру назад, теперь она не нужна, – говорю и со стола расписочку ту беру и на мелкие кусочки да в урну.
Тут подошел я к телогрейке его, что на вешалке висела, дай, думаю, положу ему в карман мясо да буду заканчивать его треп. Из портфеля достал свертки и по карманам рассовываю фуфайчонки его. Но не лезет ничего в карман внутренний. Я туда руку сунул, вытаскиваю сверток газетный. Глянул на него, а лекарь аж побледнел в этот миг. Что такое? Разворачиваю. Твою мать... Анаша.
– Это что? – подскакиваю, ему сую под нос.
– Не порть сегодняшний день... – моя голос подала.
– А ты молчи! – я ей. – Тут наркотик, дура! Чье? – спрашиваю его, а он совсем белый, руки трясутся, сейчас обоссытся, гляди.
– Нашел... – лепечет.
– Отвечать! – Я его за шиворот хватаю, нагибаю к столу, мордой по полировке вожу. – Ну-ка, выйди, ты! – Я на свою кричу.
Выскочила. Теперь быстро ходит, пригодилось. Бросил его, он медленно осел, притих за столом, в пол глядя.
– Встать! – ему ору, а сам из угла в угол начал носиться – вот ситуация так ситуация.
Стоит, в глазах слезы, нос я ему разбил, хлюпает, вытирается. Жена тут вдруг заглядывает.
– Спасибо, – говорит, – вам еще раз большое... – и на меня смотрит жалобно.
Тут я чуть остыл.
– Ты хоть понимаешь, – говорю, – что я обязан посадить тебя сейчас в карцер на пятнадцать суток плюс шесть месяцев ПКТ. Но еще и отдать под суд, а это еще три года к твоему сроку. Если подтвердится, что твоя анаша...
Плачет.
Достал я из стола Уголовный кодекс.
– Читай! – тыкаю ему пальцем. – Читай, старый дурак, что ты натворил!
Не видит ничего, слезы у него ручьем.
– Ну что, блин, делать-то, вот ситуация! Так, – говорю, – значит, если сейчас ты скажешь, чье это, я оформляю как сообщение и ходатайствую о твоем досрочном освобождении. Понял, дубина?
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Пантелеймону казалось, что кто-то ударил его по голове: в ушах стоял шум, сквозь который изредка доносились едва различимые слова подполковника – о чем? О какой-то анаше... сроке... карцере...
ЗОНА. ПОМОРНИК
Боже, что я наделал, Боже...
Чего он мне предлагает? Лебедушкина предать?
Но он же спит рядом со мной, ест со мной рядом, живет под одним небом, мечтает о свободе, о Наташке своей... Значит, это наказание будет ему, о котором говорит офицер...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Поднял он глаза на подполковника... что он кричит, не слышит. Страх все же переборол и говорит – внятно и звонко:
– Мне такая свобода не нужна...
– А какая тебе нужна? – зачарованно глядя на него, спрашивает Львов. – Вот ты баран... Свободу тебе предлагают, дурья башка, что еще может быть дороже?
Но мотает головой Пантелеймон – нет.
– Хорошо, – соглашается вдруг Львов, собирает обратно в портфель всю еду, – иди и подумай, до завтра. Весна не за горами, и ты к ней можешь выйти, помни.
Пошел к двери Пантелеймон, но хозяин Зоны его окликнул:
– Спасибо тебе... за жену. Ну, как же ты все испортил, праздник наш общий...
Только плечами пожал Пантелеймон, вышел.
– К утру не признаешься, пеняй на себя! – жестче уж добавил Львов. – Иди! – бросил почти брезгливо, он уже ненавидел этого немощного человека, перед которым должен распинаться. Все прохезал, сам себе все смазал, дурак...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Вот и еще один День советской милиции... Сколько ж их было у майора Медведева, сколько этих благодарностей, которыми забит уже целый альбом, именных часов, что раздаривал потом близким, сколько пьянок, драк, всего, что обычно сопровождает каждый русский праздник.
Всегда было весело, и вот первый раз, пожалуй, нет у него того праздничного настроения, что предшествует встрече гостей...
Не было радости от накрахмаленной рубахи, от добрых слов по телефону, от будущей выпивки и будущего утреннего русского похмельного – эх, погуляли...
Не хотелось ничего. В нем вот уже сколько времени, по приходе в Зону, висело чувство какой-то тяжести, что давила, не давала распрямиться, почувствовать себя прежним Медведевым.
Что это было – боязнь нового приступа сердечного, страх не справиться с усложнившейся работой? Нет, нет, что-то другое.
Это "что-то" явственно висело в воздухе, оно было неосязаемо, но чувствовалось всеми. А – что?
Ощущение нового витка жизни, что поменяет привычное, сломает вчерашние ценности. Это читалось во вновь приходящих зэках, в разговорах с гражданскими людьми, это тлело-зрело...
В праздник было, как обычно, много поздравлений – от коллег, звонили по межгороду друзья из Москвы, Туркмении, с Украины.
За час до ухода домой его вызвали к начальнику колонии. Медведев предвосхищал поздравление. Но нарвался на иное...
В кабинете Львова по правую руку от него сидел хмурый Волков. Василий Иванович сел слева.
Командир долго не решался начать разговор, нервно постукивал карандашом по столу, прохаживался, звонил куда-то по пустому делу. Наконец начал:
– Товарищи, праздник праздником, поздравляю, конечно, еще раз. Но... поднял наконец-то глаза, начал официально. – Дела плохи.
Заскучал Медведев, опять что-то стряслось, сколь же можно...
– Вот тут на вас бумага пришла. Жалоба из прокуратуры. На вас, товарищи, жалуется осужденный Пеночкин. Пожалуйста, – он читал, – бранится нецензурными словами. А это про капитана, – показал на Волкова. – Было?
Волков, шумно вздохнув, кивнул:
– Ну, вы же понимаете, товарищ подполковник, с этими скотами...
– Били зэка? – перебил его Львов.
– Да как же упомнить можно? – искренне удивился Волков. – Может, и бил, что ж я, помню?
– Ясно. Я не раз предупреждал. Придется принять меры.
Волков нервно хохотнул. Львов обеспокоенно посмотрел на него, кашлянул неодобрительно.
– Пишет, что в отношении его Медведевым проявлена несправедливость. Например, – вчитался, – вы настояли, что Воронцова за попытку напасть на конвой наказали всего шестью месяцами.
Он выразительно оглядел майора.
– Откуда заключенный узнал, кто на чем настоял?
Майор пожал плечами.
– А вот его... Пеночкина, которому положены льготы – стройка народного хозяйства, – мы незаслуженно направили в спецколонию на принудительное лечение от алкоголизма. Вот...
Он снова оглядел офицеров, еле сдерживающих ярость.
– Мы на жалобу ответили, считаем ее необоснованной, бредом.
Медведев кивнул, Волков пожал плечами.
– Но давайте-ка так работать, чтобы нам не тыкали потом в глаза алкоголики завязавшие... нашими просчетами. Вы согласны?
Офицеры на сей раз дружно кивнули.
– Как следствие по Бакланову, товарищ подполковник? – спросил тихо Медведев.