Текст книги "Даниил Андреев - Рыцарь Розы"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
НОЧЬ ПЕРЕД ВЕНЧАНИЕМ
ПУНЦОВАЯ ЛАМПА
Приближались венчание и свадьба: скоро это должно было произойти. Ирина готовилась к ней спокойно, здраво, рассудительно и деловито, заботясь лишь о том, чтобы в том случае, если это все же произойдет, свершится, самое необходимое – по скромному минимуму, – у них было. А сверх минимума – уж извините, – к чему эта купеческая, водевильная (как выразился бы Чехов, некогда живший здесь, на Якиманке, напротив и наискосок от их дома) роскошь. Да и к тому же не так будет обидно, если ничего не произойдет. А ведь может, может не произойти при том, в каких настроениях пребывает Олег. Настроениях мятущихся и непредсказуемых – его готовность может обернуться срывом. Да, знаете, как срывают со стола скатерть после того, как долго накрывали, сервировали, украшали, раскладывали ножи и вилки, ставили цветы в вазах. А тут рывок, и все вдребезги!
Ирина это понимала и не старалась предотвратить: оставалась холодна, безучастна и безвольна. Собственно, и она могла бы метаться и сомневаться: причины для этого были, и ой – ёй – ёй какие. Но Ирина не брала на себя эту роль, не посягала на нее, раз уж она принадлежала Олегу. Ирина терпеливо, с обреченностью ждала: сбудется или не сбудется, чет или нечет? И, готовясь к свадьбе, так же внутренне готова была принять извинения и отказ. Принять и отпустить, ни в чем не обвиняя, ведь всему виной… хм… Шостакович.
Хотя, с другой стороны, она бы не просто отпустила, а и сама, не дожидаясь, спровадила. Да, нашла бы повод, придралась бы к чему‑то, устроила скандал и спровадила, выставила, прогнала. Единственное, что удерживало ее от этого шага, – тайное нежелание, чтобы он уходил к той, к которой она не ревновала, нет, но испытывала стойкую неприязнь. Даже к самому имени, ненавистному до дрожи, – Имар. Имар Мустамбекова. О боже, только сдавить ладонями виски и не слышать! Не хотела не то чтобы о ней знать – даже догадываться, а уж тем более исподволь выспрашивать, выведывать, прислушиваться к копошащимся в душе подозрениям. Самолюбива и горда? Да, самолюбива, очень самолюбива, а это не есть ли признак того, что не любит?
Последнюю ночь перед венчанием Ирина не спала. Было тихо, как никогда, в окно светил уличный фонарь и мерцала луна. Ирина вновь задавала себе вопросы, уже столько раз заданные, что они перестали быть осмысленными вопросами и превратились в странные, невразумительные, полунемые сгустки сознания. А надо ли?.. А любит ли?.. А зачем?.. Когда они гуляли по Замоскворечью, стояли на Каменном мосту, Олег читал ей свои стихи или сжимал, отогревая дыханием, ее руки, эти вопросы, эти сгустки сознания исчезали. Но когда они расставались, все начиналось сызнова, и вот наконец эта последняя ночь, и она не знает, не знает, не знает, что ей завтра делать. Помоги хоть ты, Шостакович! Помоги, Иван Воин!
В эту ночь не спал и Олег. Он сидел за столом, уронив голову на руки, уткнувшись лбом в скрещенные запястья, выпрямлялся, откидывался на стуле, то выключая, то вновь зажигая лампу. Затем вставал, расхаживал по комнате, останавливался у окна, глядя на Чистый переулок, погруженный во тьму, с лилово освещенными луной и мигающим фонарем крышами. Олег с недоверием, страхом и тревогой думал о том, что завтра в храме Ивана Воина они с Ириной обме няются кольцами и, держа над ними венцы, их объявят мужем и женой. «Венчается раба Божия Ирина рабу Божию Олегу…»
Он выбрал этот храм не случайно: святой Иван – Иоанн – прославился тем, что во времена Юлиана– отступника, посланный вместе с отрядом преследовать, мучить и казнить христиан, тайно им помогал, устраивал побеги из темницы, спасал им жизни. А разве сейчас не железный век Юлиана, не времена отступничества и богоборчества, пылающих языков пламени, пожирающих лики древних икон, и взорванных динамитом, разрушенных, отданных на поругание храмов?! Поэтому Иоанн Воин – покровитель тех, кто, как Олег, продолжает верить, не снимает с себя креста, не простирается с раболепством ниц перед новыми идолами.
Однако не только этим обусловлен выбор Олега: у него со святым Иоанном особая связь потому, что Иоанн укрепляет силы тех, кто ищет святой жизни, обуздывая свои страсти, дает обет чистоты и целомудрия. Олег же готовит себя именно к такому обету, который сделает его достойным высшей цели – изучению литургии, главного христианского таинства во всем неисчерпаемом богатстве его символики, и сочинению богослужебных текстов. Литургическая идея овладевает всеми его помыслами, становится смыслом его жизни, поэтому он ищет заступничества святого Иоанна в молитве, горячим шепотом повторяя его имя. Но ему кажется, что святой его не слышит, отворачивается, не одобряет самочинный замысел целомудрия в браке, считает Олега грешным, слабым, не готовым.
Поэтому как же быть завтра? Венчаться с Ириной, отказавшись от обета? А как же литургическая идея, которой он хотел посвятить свою жизнь, а узкий путь очищения и аскезы, который он себе назначил? Но в том‑то и дело, что он хотел и он сам назначил вместо того, чтобы со смирением ждать. Ждать, что Бог его позовет, даст ему тайный знак свыше, возвестит о его призвании. Он же, по существу, самозванец.
Да, самозванство – вот русская болезнь, извечная русская пагуба. Оно бывает самым разным, у него множество обличий, но суть одна – подменить собой другого, истинного, настоящего и убедить себя, что он – ты. И самозванство Олега от того же корня. Он своевольно, без духовника, без церкви встал на тот путь, который и в монашестве одолеть трудно, столько на нем искушений, препятствий и дьявольских козней. Так не есть ли все это интеллигентская затея, выдумка, причуда поэта, возомнившего себя монахом? Если да, то она может обернуться только крахом и для него, и для Ирины.
Собственно, уже обернулась, ведь он потому‑то и уронил голову, уткнувшись лбом в запястья, что его мучит стыд: при всей любви к Ирине, которая кажется ему неземным совершенством, ангелом, воплощением всех мыслимых достоинств и добродетелей, он не может побороть жгучего влечения, обыкновенной земной страсти к Имар. Ее иссиня черные косы, ее узкие татарские глаза, ложбинка спины так чаруют и манят, ее грудной, зазывный, русалочий смех слышится отовсюду. И какие уж там обеты – ему так хочется сжать ее в объятьях, задушить поцелуями…
Он знает, что в окне Имар горит пунцовая лампа – это знак. Желанный и ненавистный знак, что она его ждет, что он может тихо прийти, постучать и Имар откроет, впустит, оставит на ночь, на день, на неделю, навсегда. Завтрашнее венчание? Да, она о чем‑то догадывается, но не придает особого значения и уж тем более не впадает в бабью истерику, не упрекает и не ревнует. Он – свободен, а она – мудра и спокойна. Она многое может понять, со многим согласиться, но вот обетов… гм… подобных обетов Имар не признает (да простится ей такая слабость!) и лампы все равно не погасит.
В эту ночь не спит также и Саша Горбов, слыша шаги в комнате брата, вплотную приближаясь к двери, но не решаясь войти. Он знает, как трудно сейчас Олегу, какие его одолевают страшные сомнения, грозящие сломать всю его жизнь, и при этом осознает, что бессилен ему помочь. Он уже видит, что Олег и Ирина не созданы друг для друга и из их свадьбы ничего не выйдет. Но разве скажешь об этом брату? Никогда Олег не был от него так далек, как сейчас, особенно после того вечера на Якиманке. Там Олег всячески стремился подчеркнуть свою сопричастность, близость этому кругу людей, приглашенных Леонидом Федоровичем, а Саша, растерянный, смотрел на них и не понимал, то ли это чудаки, то ли слепцы, то ли безумцы, и уж никак не заговорщики – все, кроме, пожалуй, Алексея Юрьевича.
И Олег долго не мог простить ему этой растерянности, этого вызывающего в своей наивности непонимания, отводил взгляд, избегал разговоров и явно жалел, что взял его с собой. Да и вообще, зачем он здесь?! Можно подумать, его так звали! Сидел бы в своем Трубчевске, обмахивал кисточкой найденные черепки, археолог! Зачем он вечно обозначает свое присутствие, проявляет участие, вмешивается в разговоры?! Зачем сидит на этих стульях, креслах, диванах, берет в руки чашку, размешивает ложкой чай, достает сахар из сахарницы?! И зачем сами эти стулья, кресла, диваны, овальный стол с посудой?! Так хочется (поддразнивает веселенькое желание) взять что‑нибудь и разбить! Разбить вдребезги, чтобы его родной, такой похожий на него (сероглазый и русоволосый) братец хоть что‑нибудь наконец понял! Уразумел! Удостоил своим разумением!
Подобные настроения часто угадывал Саша в Олеге, вечно взвинченном, готовом съязвить, вспылить, поскандалить. Словом, отдалились они друг от друга окончательно, стали почти чужими. Разделила их, развела по разные стороны, дуэльной чертой пролегла меж ними Якиманка…
Даже Адриан ему кажется ближе, во всяком случае внешне он спокоен и его жизнь не такая запутанная, все в ней яснее и проще. Каждый день он уезжает в свою обсерваторию и возвращается поздно вечером, чтобы обронить несколько скупых слов за ужином, подавить зевок и отправиться спать. Адриан тоже видит (особой проницательности тут не надо), что свадьба брата не состоится, но как‑то загадочно безучастен к этому. А может быть, даже втайне удовлетворен? Похоже, что он один сумел заснуть в эту ночь: в его комнате ни шороха, ни звука. Но тишина – настороженная.
Вот мать за стенкой что‑то достает из буфета, наверное лекарство, сейчас будет отсчитывать капли, стуча пузырьком по краю чашки. Вот что‑то упало на пол: отец, пытаясь ей помочь, задел локтем и уронил. Вот пробили старинные часы. И снова скрип половиц, хождение по кругу в комнате Олега. Долго он будет так ходить? Примет наконец какое‑то решение? Нет, так невозможно, что‑то должно, должно сегодня случиться!
В это время по квартире воздушной волной проходит какое‑то сквозное движение, от которого замирают все, и в прихожей, с силой распахнутая настежь, хлопает дверь.
Саша, потупившись от пронзившей его догадки, идет к матери, чтобы сказать:
– Мама, Олег ушел.
Этой ночью Олег ушел к Имар – туда, где горит пунцовая лампа.
Глава тридцать третьяПАРЧОВЫЕ ТУФЕЛЬКИ
Да, на Имар были парчовые туфельки без задников, и ступала она мелкими шажками, чтобы они не спадали. Так бывает: женщина, сунув ноги в туфли, слегка семенит – такие мелкие шажочки, иначе спадут, не удержатся на ногах туфельки. В этой детали, удивительно тонко подмеченной, вся Имар. Гибкая, крадущаяся, как кошка, и ускользающая. Обольстительная. Влекущая. Гибельная. И вот Олег добровольно вернулся туда, где раскинуты ее незримые сети. Покорился, сдался. И она, осознав, что соперница побеждена, усмехнулась – добродушно и покровительственно. И, прошуршав к туалетному столику, неторопливым движением отколола свои косы, заложенные вокруг головы.
Эта сцена в романе описывается так:
«Он угадал: очевидно, она действительно уже легла, потому что, отворяя ему дверь квартиры на осторожный звонок его, оказалась в памятном для него бухарском халатике, фиолетовом, с желтыми разводами. И когда, улыбнувшись ему исподлобья, она протянула ему руку гибким движением, он эту руку, как и всегда, поцеловал.
Угадал он и остальное: комната была уже приготовлена на ночь, лампа под пунцовым абажуром придвинута к изголовью, чистая постель постлана и уже слегка смята, а поверх одеяла брошены две книги: одна – с захлопнутым переплетом – том Маяковского, другая – раскрытая: очередная литературная новинка, «Лже – Нерон» Фейхтвангера.
– Хочешь поужинать?
Нет, он не хотел. Он вообще не хотел никакой суеты, ничего хлопотливого. Как он был доволен, что застал ее вот так: без посторонних, без оформительского хаоса в комнате, без разговоров об общих знакомых, о сельскохозяйственной выставке, о театре.
А она остановилась посреди комнаты, глядя на него исподлобья узкими татарскими глазами. Горячий полумрак сглаживал единым тоном ее смуглую кожу, яркие губы, косы, заложенные вокруг головы, и янтарное ожерелье.
Вглядевшись в него и что‑то как бы поняв, она усмехнулась еще раз – и добродушно и покровительственно вместе, – и прошуршала в глубину комнаты, к туалетному столику. Ступала она мелкими шажками, чтобы не спадали туфельки – изящные, парчовые, без каблуков и без задников.
Он опустился на диван и, в позе отдыха, закурил толстую папиросу.
А она отразилась en fase, в профиль и еще раз еп fase, осененная огромным букетом мимоз перед трельяжем, и неторопливым движением отколола свои косы, не очень длинные, но цветом напоминавшие черную реку с лунными отблесками».
Понятно, почему Маяковский: признан лучшим и талантливейшим, вот и печатают его томами собраний сочинений. Также понятно, почему среди литературных новинок тридцать седьмого – Фейхтвангер: одобрительно отозвался о вожде. И как он чувствуется, этот тридцать седьмой, во всем: в разговорах об общих знакомых (кого еще недавно взяли? В полго лоса, с оглядкой по сторонам назвать и сразу – тссс, молчок), о сельскохозяйственной выставке (!). И конечно, о театре (об этом можно смело!), о Тарасовой, о «Днях Турбиных», «Иване Сусанине», Лемешеве и Козловском!
И как же без трельяжа – трельяж тогда был в каждом доме! И дамы, припудриваясь, отражались в трех зеркальных створках еп fase, в профиль и еще раз еп fase.
Да, автор «Странников ночи» имел право сказать о себе, что, как прозаик, он достает до плеча своего отца (воспоминания Алексея Смирнова). Мастерски выписанная сцена! И сколько было таких сцен в романе, потерянном для русской литературы двадцатого века! А ведь мог бы встать рядом с Булгаковым, Пильняком, Пастернаком, если б не сожгли…
Итак, Олег остается с Имар – она может торжествовать, и тайно и явно. Побеждена соперница, эта гордячка Ирина Глинская, и Олег в ее власти. Теперь надо только, чтобы он пореже задумывался, вспоминал о прошлом, уносился в мыслях туда, на Якиманку. Надо постоянно быть у него перед глазами, в разных позах, с задумчиво (ей‑то как раз позволено задумываться) склоненной головой, с рукой, подпирающей подбородок, сидя с гребенкой у зеркала. Или встать, забросить руки за голову, потянуться с кошачьей ленцой и грацией: пусть смотрит, пусть любуется. И надо, надо ему угождать, но так, чтобы он сам себя чувствовать покровителем и угодником Имар, исполнителем ее капризов и прихотей. И не вспоминал, не вспоминал о той…
С Ириной Олег, конечно, встретился, объяснился – сбивчиво, пряча глаза, натянуто улыбаясь, бормоча какие‑то извинения. Она выслушала спокойно – даже сама удивилась своему спокойствию. Такое, знаете ли, спокойное – спокойное, – откуда оно взялось? Ведь до этого, когда поняла, с беспощадной ясностью осознала, что он не придет, разорвал, бросил, почувствовала себя уязвленной, обиженной, оскорбленной. А теперь оба сошлись на том, что, наверное, так лучше. Замечательное утешение! Замечательная фраза! И как мудро это звучит: наверное! Значит, до конца они не уверены. В душе остается место для сомнений… Это щадит самолюбие и позволяет сохранить благодарность друг другу за все хорошее. Благодарность за все хорошее! О, изумительно!
Они простились навсегда, и в этом тоже была фраза. Фразы, фразы или, как там у Гамлета, слова, слова, слова. Олег не может без слов, ведь он поэт. Как‑то последнее время она стала об этом забывать, а напрасно, ведь поэтам многое прощается. А вот брат у него астроном, старший брат Адриан Горбов… м – да… почему она об этом вдруг подумала? Зачем ей об этом думать?! Ей об этом думать ни к чему! Ни к чему совершенно!
Глава тридцать четвертаяСАМОУБИЙСТВО
Они встречались, Имар постоянно была рядом, пе ред глазами Олега, чтобы он смотрел только на нее, думал только о ней. И она предупреждала любую попытку иной задумчивости, не позволяла ему отвести глаза, спрятаться, юркнуть в норку, вставала перед ней, этой норкой, лукаво расставив руки: а вот мы вас и не пустим, вход закрыт! Если ему все же удавалось бочком втиснуться и Имар замечала, что он думает не о том, то она его тормошила, не давала ни на минуту сосредоточиться, засмеивала, старалась чем‑то увлечь или, на худой конец, увезти.
Да, если ничего не помогает, надо увозить. Так она стала звать его в Грузию, глядя на него исподлобья своими узкими татарскими глазами и с вкрадчивой настойчивостью повторяя:
– Ты ведь не видал весны в Грузии.
О, весна в Грузии, ты только представь, как это великолепно! После мглистых, пасмурных, затяжных дождей и мокрого снега, холода и промозглой сырости (брр!) начинает волшебно проясняться. Воздух прогревается, становится суше, звонче, прозрачней, небо – сплошная синева, бирюза, увитая легкой дымкой облаков, до головокружения бескрайняя и бездонная. Солнце нежно припекает, к полудню становится жарко, хотя старухи не снимают своих пальто, кофт и кацавеек.
В горах чернеет, оседает, тает скопившийся за зиму снег, и по склонам бегут… что, что? Скажи же! Ну, ручьи! Конечно, ручьи, веселые, воркующие и звенящие, а не такие мрачные и угрюмые, как ты! Это потому, что ты не был в Грузии, дорогой! Там ты станешь совсем другим! Мы снимем домик с верандой, увитой виноградом, будем бродить босиком, как твой брат Саша, покупать на рынке зелень, овечий сыр и горячий лаваш, по – дикарски разрывая его зубами, пьянствовать, пить грузинские вина! Грузия весной – это рай! Ты ведь не видал, не видал весны в Грузии!
Слушая ее, Олег, казалось, и сам оттаивал, смягчался, угрюмость с него спадала. Он снисходительно улыбался, отчасти разделяя ее восторги, и она ждала, что он наконец согласится, скажет: вот, мол, собираем вещи и едем. Сейчас же, не откладывая! На вокзал! Но вместо этого он произнес фразу, которой прида вал какое‑то свое, ускользающее от нее, невнятное значение, Имар же она только разочаровала и даже обидела:
– Я многого не успел повидать, Имар.
Она ему о весне в Грузии, о домике с верандой, о припекающем солнце, о бездонной синеве, а он – многого не успел повидать. Ну, так еще успеешь: вся жизнь впереди! Вместе, вдвоем – как он этого не понимает!
Но не понимала на самом деле она, не могла понять, не догадывалась, какие он вынашивает планы. Если б догадалась, вскрикнула бы и застыла с перекошенным от ужаса лицом, а затем потянулась бы дрожащей рукой, тронула бы его лицо, прикоснулась к щекам и ко лбу. Олег, ты решился на это? Но, повторяем, Имар не догадалась.
А Олег решился.
Решился не сразу, после долгих сомнений, метаний, душевной борьбы. Следы этой борьбы сохранились в стихотворении, написанном ночью, в мучительную минуту, когда Олег взывал к Господу, вымаливая у Него защиты и от падений, и от попыток ничего не видеть и не слышать, спрятаться за оградой жалкого уюта, благополучия, семейного счастья, и от дымящейся по оврагам мглы свершающихся войн и бедствий, и от последней пули, пущенной в лоб.
Без небесных хоров, без видений
Дни и ночи тесны, как в гробу…
Боже! Не от смерти – от падений
Защити бесправную судьбу.
Чтоб, истерзан суетой и смутой,
Без любви, без подвига, без сил,
Я стеной постыдного уюта
В день грозы себя не оградил;
Чтоб, дымясь по выжженным оврагам
И переступая чрез тела,
Мгла войны непоправимым мраком
Мечущийся ум не залила;
Научи – напевы те, что ночью
Создавать повелеваешь Ты, —
В щель, непредугаданную зодчим,
Для столетней прятать немоты.
Помоги – как чудного венчанья
Ждать бесцельной гибели своей,
Сохранив лишь медный крест молчанья —
Честь и долг поэта наших дней.
Если же пойму я, что довольно,
Что не будет Твоего гонца,
Отврати меня от добровольной
Пули из тяжелого свинца.
И все‑таки, все взвесив, оценив в своей жизни, он вынес себе последний приговор. За что? За измену своему призванию, за разрыв с Ириной, за сознательное служение злу, на путь которого он встал, вернувшись к Имар, за то, что не любил – ни Ирину, ни Имар, ни самого себя. И не просто не любил – упивался этой нелюбовью, этой холодностью, торжествующим безразличием к той, кому дарил кощунственные ласки…
Сонь улиц обезлюдевших опять
туманна…
Как сладко нелюбимую обнять,
как странно.
Как сладостно шептать ей в снеговой
вселенной
Признаний очарованных весь строй
священный,
Когда‑то для возлюбленной моей.
Когда‑то,
Так искренне сплетенный из лучей,
так свято…
Глаза эти, и косы, и черты,
и губы
Не святы, не заветны для мечты,
не любы, Но – любо, что умолкла над судьбой
осанна…
Кощунствовать любовью и тобой
так странно.
Закрывшись в комнате, Олег занялся необходимыми приготовлениями. Так, с чего начать? Прежде всего уничтожить письма, дневники, записки на случайных листках бумаги, чтобы никто потом не рылся, не сличал, не вычитывал из них то, что могло бы стать причиной, привести к этому шагу. Олег разорвал все на клочки и сжег в пепельнице, наслаждаясь трогательным зрелищем того, как его чувства и мысли, исповеди и признания последних лет улетучиваются дымком ввысь, становятся синеватой горсткой пепла.
А вот и тетрадь со стихами, заветная, труд долгих лет, плод бессонных ночей (подержал на ладони, попробовал на вес). Что, и ее тоже? Олег закрыл глаза и стиснул зубы, издав некое подобие стона. Нет, он не в силах. Ему легче уйти самому, только бы осталась тетрадь…
И она осталась (бережно положил на стол). Теперь приступить к главному. Спрятанный в столе, среди бумаг, револьвер, пуля из тяжелого свинца, вставленная в гнездо барабана, – это стихи, поэтические красоты, как говорится, а в жизни всё проще – обычная веревка. Хорошо хоть не бельевая, а то было бы совсем буднично и прозаично. Толстая, пеньковая: вот она, припасена. Он сделал петлю и просунул в нее голову, примерил, как обнову: годится. Теперь верев ку надо привязать к потолку, да покрепче, чтобы не оборвалась. А то получится водевиль. Водевильчик, знаете ли, этакий. Буффонада. Олег забрался на шаткий стул, выпрямился, стараясь сохранить равновесие. В потолке был крюк, на котором когда‑то висела люстра, затем лампа под абажуром, а затем… ничего не висело, все собирались купить и повесить (он обходился настольной лампой). И вот не надо ничего вешать, а надо по – ве – сить – ся. Возвратная частица! Она все возвратит на свои места.
Олег привязал к крюку веревку и подумал с трезвой основательностью, какая необходимая вещь эти крюки, архитекторам их надо вносить в проекты всех новых зданий, чтобы вешать на них лампы. Или вешаться. Или – или. Комната сверху показалась ему странно изменившейся, словно не его, чужой. Будто и не прожито в ней столько лет. Да, какая‑то незнакомая комната, и он в ней – посторонний. Собственно, его уже и нет. Унесся ввысь синеватым дымком: фю– ить. Раньше он сидел за столом, что‑то писал в свою заветную тетрадь, а теперь не сидит и не пишет. Задумчиво смотрел в окно, подбирал рифму к стихам, а затем снова писал и вот уже не смотрит. И никогда не посмотрит. И окна – нет.
От этой мысли Олег вздрогнул, и собственная смерть показалась ему каким‑то странным и мучительным недоразумением, которое вдруг так легко разрешилось. Смерть? Да что вы, бог с вами, не надо никакой смерти. И веревки никакой не надо. Это недоразумение, ошибка. Кто‑то из малодушия решил покончить с собой, а этого совсем не требуется. Просто надо сжечь тетрадь, которую он так не хотел сжигать. Не хотел, а надо сжечь. Вот в чем спасение. В ней его срывы, измены и кощунства – все худшее, что висло на нем тяжким грузом, опутывало, словно пау тина. Поэтому сжечь – и вырваться. Вырваться и начать все заново. И самому стать новым.
В тот день Олег уничтожил тетрадь со стихами. Сжег ее уже не с неким подобием стона – нет, Олег не смог сдержать слез, разрыдался, словно над родным дитем, любимым ребенком, приносимым в жертву. И спичка все соскальзывала, срывалась с коробка: рука дрожала…
Обо всем, что случилось, никому не сказал ни слова. С Имар расстался навсегда.