Текст книги "Даниил Андреев - Рыцарь Розы"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
В этом ответе весь он, «никогда не позволявший себе сфальшивить ни в малом, ни в большом». И сколько таких бусинок в моей ладони – разве нанижешь на нитку!..
Глава пятнадцатаяВ ПОДПОЛЬЕ БОМБЫ ДЕЛАЛИ
У Вадима Андреевича Сафонова мы засиделись допоздна, и не было конца разговорам, рассказам, воспоминаниям – там, на кухоньке, под низкой настольной лампой. Кое‑что из этих воспоминаний записано им самим (в книге, на которую я ссылался), кое‑что записал я, остальное же пускай остается не записанным, а просто бывшим, случившимся, отчеркнутым на полях жизни, по выражению Пастернака. «Места и главы жизни целой // отчеркивая на полях» – да, в этом тоже есть свой смысл, не записать, а оставить, не помнить, а забыть, запамятовать, предоставить прошлому как прошлому, жизни как жиз ни. Мы стремимся все знать о Пушкине, но не дай нам бог все знать о Пушкине: Пушкин для нас исчезнет, потому что жизнь потаенна, а память избирательна, и, лишив ее этого свободного и прихотливого выбора, мы превращаем живое чудо чьих‑то восторгов, прозрений, догадок, взлетов, падений и ошибок в сухие и мертвые факты биографии…
Поэтому я навинчиваю колпачок на самопишущую ручку с вечным пером, прячу в стол записную книжку с тисненой обложкой, отодвигаю в сторону прочие загадочные предметы, относящиеся к разряду писчебумажных, и мы с Вадимом Андреевичем идем в Малый Левшинский. Он, немного грузный, но подвижный, энергичный, с ершиком седых волос, – впереди, а я, странствующий энтузиаст, следом за ним, едва поспеваю. Идем, перешагивая через мутные, вспенившиеся ручьи и перебираясь по доскам через лужи: в Москве весна… Весна, знаете ли, и все вокруг словно бы вздохнуло, ожило и распрямилось. И солнечные молнии зигзагами сверкают в окнах, течет с крыш, капает с карнизов, хлещет из водосточных труб, и черный ноздреватый снег кажется уже нездешним, отрешенным, призрачным…
Вот и Малый Левшинский: ну, что же, Вадим Андреевич, где стоял дом? Показывайте! Подождите, подождите, сразу и не вспомнить… Вадим Андреевич недоуменно и слегка растерянно оглядывается… пытается сообразить, сориентироваться… как будто здесь, но полной уверенности нет… Давно не был на этом месте, и вот, пожалуйста… и не думал, что все так изменилось. Не думал, хотя сам же написал в воспоминаниях, что дома больше не существует, да и самого переулка тоже: «название притулилось на жалком обрывочке, на одном из двух – трех сиротливых домков».
Именно домков, сиротливых и как бы сплющенных, ужатых, утесненных, но где же среди них?.. На всякий случай спрашиваем у здешних жителей, уточняем, наводим справки, но разве их найдешь, здешних‑то: все приезжие! Какая‑то женщина с удивительно правильным русским выговором – тоже находка! – не помнит дома, но помнит Вадима Андреевича по одному из его выступлений. Читательница! И все же дом… где он был, несуществующий дом в несуществующем переулке?! Да здесь же… конечно, здесь, перед детской площадкой, своей унылостью напоминающей зверинец: то ли качели, то ли карусели – веселись, детвора!
С неким облегчением вздыхаем: все‑таки нашли. Существует! «…Дом угловой, двухэтажный, кирпичный: здесь жил доктор Добров; тут сиживал я, разговаривая с Леонидом Андреевым, с Борисом Зайцевым; даже не знали, что можем на воздух взлететь: бомбы делали под полом; это открылось позднее уже», – пишет в воспоминаниях Андрей Белый, не подозревая о том, что заложенная в начале века (таково название мемуарного тома) бомба взорвется во второй половине, в шестидесятые годы, и все взлетит на воздух. Площадка – зверинец для одичавших детей – это уже на обломках…
Сон Аллы Александровны той поры, рассказанный мне, а затем описанный в ее воспоминаниях «Плаванье к Небесному Кремлю»: малолевшинский дом, комната, где они жили с мужем, и сам он – то ли полулежит, то ли как‑то странно сидит. И вот она хочет подойти, прикоснуться, обнять, и под ее рукой все рассыпается, словно истлевшая мумия, все оказывается прахом. На следующий день она приезжает в Малый Левшинский, а дома уже и нет…снесли… Не существует, и только «выскок из тьмы – вспышка магния снова».
Так пишет в воспоминаниях Белый, рассказывающий о встрече с Леонидом Андреевым: «Скоро мы встретились: в той же квартире, у доктора Доброва; Андреев собирался переезжать в Петербург, меня долго расспрашивал об А. М. Ремизове и о Блоке, с которым он только что встретился; с Блоком я был тогда на ножах; зная это, он точно нарочно меня на него поворачивал, пристально вглядываясь и точно изучая мои слова о Блоке; мы пошли от стола, точно выдернувшись из беседы (кто был за столом, я просто забыл), ставши в тень; что‑то высказал мне он, выскакивая из‑за стола и занавес приподымая над всей ситуацией нашего глупого быта, в котором Борис, Леонид Николаевич занимают не то положение друг относительно друга, какое должны бы занять: повторяю, что так отдалось мне; а что сказано было, опять не помню.
Пожалуй, и помню: не фразу, а среднюю часть ее, без окончания и без начала: «Как странно!»»
Странная фраза без начала и конца, произнесенная там, где мы стоим, и само место отдается в нас так же, как некогда отдавалось в Андрее Белом, авторе этих воспоминаний. Странная фраза – странный дом – странные люди («кто был за столом, я просто забыл»); странная жизнь, не только их, ушедшая, но и наша, нынешняя: у них в подполье бомбы делали, а у нас площадка с чудовищным металлическим скрежетом качелей… каруселей… чего‑то соделанного (содеянного – не как вещь, а как злодейство) из гнутых и крашеных труб…
Мы с Вадимом Андреевичем сели на лавочку, задумались, каждый о своем, ведь он современник, а я со– пространственник, и то, что для него было, для меня есть! Есть и бомбы, и гнутые трубы, и металлический скрежет, и странная фраза, и странная жизнь – всет одновременно. И рядом со всем этим Даня, Даниил, Даниил Леонидович – одновременно и шести – семи– летний мальчик, по рассказам Аллы Александровны, заглядывающий из‑за приоткрытой двери (велено ложиться спать) в комнату, где собрались маститые литераторы, знаменитости тех лет, кумиры читающей публики, и романтически красивый юноша с белым отложным воротничком, пишущий стихи и прозу «круглым своим почерком, на больших листах» (позднее я увидел фотокопии рукописей – почерк действительно круглый, а листы большие). И заключенный с малярийным цветом кожи, одетый в темно – зеленый тюремный халат, и освободившийся из заключения, совсем не романтический, подчеркнуто обычный, как бы простой, вписывающийся в образ демократичного конца пятидесятых, и уже нездешний, несуществующий, отлетевший душой, приснившийся в страшном сне своей вдове.
Была ли в доме мистика – не условно – литературная, в духе Белого, Блока и Леонида Андреева, а подлинная, основанная на внутреннем опыте, на сокровенных духовных переживаниях? На этот вопрос мне не ответили ни Вадим Андреевич, ни Валентина Гурьевна: им было вполне достаточно мистики тогдашней жизни, мистики кошмара и абсурда тридцатых годов, мистики тех двойственных определений – вот и обещанная разгадка! – которые распространялись и на облик человека, и на характер общества, и на уклад жизни в целом. И точно так же, как лагерь был стройкой, а стройка лагерем, монастырь (Соловки) тюрьмой, а тюрьма для таких, как Даниил Андреев, – монастырем, смелость соединялась с опасливостью, героизм с рабством, энтузиазм с тупым автоматизмом, и наоборот – автоматизм с энтузиазмом, рабство с героизмом, опасливость со смелостью.
Это и порождало странную, причудливую, гротескную мистику, сквозящую в некоторых рассказах Валентины Гурьевны. К примеру, как она донимала одного из знакомых (нелишне уточнить: второго мужа подруги Шуры) тем, что, догоняя его на улице Горького, шептала ужасные вещи о Сталине. А он, словно ужаленный, пригибал голову, оглядывался, озирался: не слышал ли кто, часом? Или, скажем, как овдовела хозяйка, у которой некоторое время снимали квартиру на Малой Лубянке (в «Щелочке» – как называли между собой эту узенькую улочку, прилегавшую к каменной громаде НКВД): они гуляли в лесу с любимым мужем, испытанным сотрудником органов. И вот как бы в шутку воспроизводя знакомую ему по службе ситуацию, он велит ей: «Ты беги, а я буду стрелять». Она – бежит, он – стреляет. Она – в шутку же! – возьми и упади. А он – всерьез! – возьми и застрелись.
После такой мистики у Валентины Гурьевны и Вадима Андреевича не оставалось никакого желания замечать другую – ту, из‑за которой можно было и в лагерях побывать. Поэтому для меня особенно символично, что заметили иную, сокровенную мистику именно побывавшие – Алла Александровна Андреева и Виктор Михайлович Василенко (их арестовали по одному делу с Даниилом Андреевым).
Глава шестнадцатаяКОВАЛЕНСКИЙ
Вот и настало время назвать имя загадочного персонажа, к появлению которого я так долго готовил читателя. Иными словами, третьего человека, жившего в доме Добровых, хотя с ним мне встречаться не довелось, – Александра Викторовича Коваленского. Да, того самого, Вишу, как прозвали его в доме Добровых (у Даниила было прозвище – Брюшон), поэта, переводчика, троюродного брата Блока, женатого на Шуре, дочери Филиппа Александровича и Елизаветы Михайловны («Шуре, говорившей басом», как определила ее Валентина Гурьевна): «вокруг порхало два пухлогубых «зефирика», Лиза и Саша, дети В. М.». Один из «зефириков» – будущий Александр Викторович, с чьим отцом, Виктором Михайловичем, приват – доцентом по кафедре механики Московского университета, и дружил Андрей Белый, автор цитируемых воспоминаний. Таким образом, Коваленский– младший как бы уже обозначен, назван, литературно рожден – он присутствует среди великого множества персонажей мемуарных томов Белого. Но какая судьба уготована пухлогубому «зефирику» – этого Белый предвидеть не мог.
Александр Викторович не только побывал и заметил, – судя по всему, он сам был настоящий мистик. Об этом мало кто догадывался даже из близких ему людей, во всяком случае, в тот период, когда он, потерявший жену и большую часть из всего им написанного (кануло в архивах Лубянки), освободился из заключения и доживал свой век одиноким, непризнанным, надменным и неприступным поэтом – поэтом без книг, вышагивавшим с тростью по тропинкам писательской Малеевки. С помощью Вадима Андреевича я пытался разузнать о Коваленском, по моей просьбе он звонил людям, косвенно близким… так сказать, вращавшимся около… имевшим некоторое отношение. Но у меня осталось досадливое чувство, что их интересовал лишь вопрос, как повыгоднее (в валюте) распорядиться уцелевшими рукописями, ни Вадиму Андреевичу, ни тем более мне их даже не показали.
О предполагаемом же мистицизме было заявлено: нет, и не пахло. Сам Вадим Андреевич охарактеризовал Коваленского как человека излишне рационального, рассудочного, по его выражению, механического. К тому же сухого и язвительного, что называется неприятного. Мне сейчас нетрудно догадаться, почему у Вадима Андреевича сложилось такое впечатление, вернее он сам его сложил, словно кирпичную стенку, чтобы ею отгородиться и за ней спрятаться: Коваленскому он был, конечно же, чужд. Коваленский воспринимал его как одного из литературной братии с Тверского бульвара – да, всех этих Приблудных, Рукавишниковых, Хориковых, которые басили, гудели, рыкали, – иными словами, примитивно советских. Кроме того, Вадим Андреевич всегда был бодр, оптимистичен, открыт и победоносно прост, а Коваленский – затаенно сложен. Заложив руки за спину, Вадим Андреевич напевал при ходьбе: «Трум – туру – рум», а Коваленский мог на это только саркастически усмехнуться. Поэтому он не отказывал себе в удовольствии слегка задеть, уколоть, царапнуть, и стрелы его язвительности не щадили гостя, приходившего в дом вместе с Даниилом, и гость, спасаясь от них, невольно складывал свою защитную стенку.
Но есть и иные портреты Александра Викторовича. Вот как сравнивает его и Даниила сын их близких друзей: «Я, родившийся в 1937–м, мальчиком часто видел Андреева в нашей квартире на Никольской и всегда чувствовал, что это особенный человек, постоянно общавшийся с потусторонним миром – его мирская оболочка была хрупким сосудом мистического сосредоточения. Таким же человеком – сосудом Грааля – был и Коваленский. Но Коваленский, в отличие от восторженного, увлекающегося Даниила Леонидовича, был врожденный большой барин, чуть ироничный, чуть лукавый, он обо всем вспоминал с полуулыбкой. Его революция застала эстетом – денди, блестящим богатым молодым помещиком, одним из первых дореволюционных московских автомобилистов, и человеком, посвященным с детства в высшие мистические тайны».
И Алла Александровна, жившая с ним в одном доме, конечно, знала, что скрывалось за его надменностью, язвительностью, сухостью и неприступностью (все эти свойства она имела возможность испытать на себе). По ее словам, поэмы Коваленского, которым подчас не хватало законченности и завершенности, такие, как «Корни века» и «Химеры», были овеяны неким мистически – провиденциальным духом. Они словно бы предсказывали «Железную мистерию», эти ранние, довоенные поэмы, написанные до ареста и заключения, хотя в позднем творчестве Александр Викторович часто старался плыть по течению и даже подгребать к берегу, где зазывно посверкивали огоньки официального признания, хвалебных статей в газетах, премий и проч., и проч.
В письме из лагеря во Владимирскую тюрьму Алла Александровна между прочим, с милой непосредственностью сообщала, что в лагерной многотиражке были напечатаны два стихотворения Коваленского – «Открытое письмо мистеру Даллесу» и «Первое мая». Она даже обнаруживала в них какие‑то достоинства, никак не выражая своего отношения к тому, что это стихи дежурные, проходные, написанные к дате. Такие, какие писали Приблудные, Рукавишниковы и Хо– риковы. И вот ответ Даниила Андреева: «Сообщение о Бише меня потрясло. Несколько дней я был сам не свой. Что он должен был пережить, чтобы сломаться так ужасно, так бесславно! Поскальзывался‑то он уже несколько раз (дочь академика и т. п.) но так упасть!..»
Поясним: «Дочь академика» – неоконченная повесть Коваленского, которую он писал во время войны, связывая с ней надежды на публикацию и тоже робко подгребая, стараясь приспособиться, подладиться под официально принятый тон.
Но не он один, не он один… другие не только робко подгребали, но и карабкались на берег по скользким камням, расталкивая друг друга, для Коваленского же все это было холодной игрой ума, осуществлением некоей рационалистической программы, способом самозащиты. Если Даниила в юности влекла идея духовного самоубийства (об этом еще будет сказано), то Коваленским, его другом и наставником, наученным горьким опытом тюрьмы, возможно, овладела под старость фантастическая идея или, лучше сказать, химера духовного выживания. При этом Коваленский оставался мистиком от природы, во всяком случае в ранний период, в те годы, когда они были особенно дружны с Даниилом.
Мною установлен факт: временами Коваленский переживал совершенно необычные состояния – ему, что называется, являлось, или, как призналась в минуту откровенности Алла Александровна, «в полубессознательном состоянии он диктовал, а Даниил записывал». Вот он, один из «знатоков экстазов и восхищений» – тот, кого Даниил Андреев чувствовал рядом с собой, когда писал «Розу Мира», и с кем сверял свои мистические переживания. При этом меж ними было одно различие, тайна которого приоткрывается в тюремных письмах Даниила Леонидовича. Странствуя по «обителям в доме Отца», иноматериальным мирам, Коваленский избегал их словесных обозначений, оставлял их неназванными, а Даниил Андреев – называл. Называл и сами миры, и их обитателей, в чем Алла Александровна чувствовала с ним определенное несогласие, спорила, противилась, упрямствовала. Поэтому он ей и пишет: «Ты недовольна словом стихиали. А попробуй‑ка объясни это понятие иначе, но так, чтобы определение было коротко и вместе с тем сразу указывало бы, о явлениях какого круга идет речь. Биша тоже очень боялся слов. В итоге это приводило к тому, что можно было ногу сломать, пытаясь разобраться в его бесчисленных «он» и «она»» (письмо 44 переписки с женой).
И названия Даниила, услышанные им, распознанные в тюремной тишине чутким ночным слухом небывалые звукосочетания – те же Серафимовы сухарики, небесная пища, небесная весть, прорвавшаяся из иных миров…
Файр, Нэртис, Готимна, Уснорм…
Как ни относись к подобного рода фактам в наш материалистический век, вот она, подпольная, «катакомбная» мистика сталинских лет, – мистика теософских кружков, разрозненных эзотерических обществ и мечтателей – одиночек! Еще жила великая духовная культура старой России, – жила, как погибшая Атлантида, посылавшая из бездонных океанских глубин мерцающие отсветы, свечения, сполохи и зарницы. Не стало больше собраний на первом этаже дома в Большом Власьевском: Бердяева в числе других замечательных отечественных мыслителей выслали из России. Русская религиозная философия здесь на время угасла, – угасла потому, что требовала печатного станка, нуждалась в общественных собраниях, кафедрах, публичных чтениях, журналах и книгах и была беззащитна перед цензурой. На кафедры взгромоздилась другая, так называемая – марксистско – ленинская… Но не угасла мистика, не угас непосредственный духовный опыт, в каких бы формах он ни проявлялся, – в форме церковной службы, соборной молитвы или уединенных мистических откровений. Об этом писала в предисловии к «Розе Мира» Алла Александровна Андреева: «В такое время, в такой атмосфере возникает… живое ощущение основного противостояния: Бог – и – дьявол. И все, кто служит Богу или тихо и неумело стремится к Нему каким‑либо путем, – спутники». Именно спутники на духовном пути, и никакой цензор не наложит запрет на их совместное творчество.
Никакой – даже самый жестокий и беспощадный, будь это сам дьявол или его ближайшие «оперуполномоченные». И вот в переулках Арбата и Пречистенки, в домах, подобных малолевшинскому, и во множестве других мест встречались… спорили…. обсуждали, и хотя это было «против течения», но было, было. И в результате «погибшее зерно дало много всхода», и мы читаем теперь книги Лосева и Бахтина, Карсавина и Флоренского, «Этногенез и биосферу Земли» Гумилева и «Розу Мира» Даниила Андреева.
Что именно являлось Коваленскому в минуты его необычных состояний, я так и не узнал – не потому, что Алла Александровна была со мной не до конца откровенна, а потому, что она сама не знала: Даниил Леонидович дал слово молчать и в эту тайну не посвятил даже свою жену. Да она и не расспрашивала, верная правилу никогда не переступать черты, не нарушать запрета, не стремиться проникнуть туда, куда доступ закрыт, дверь заперта и ключ потерян: слово есть слово.
Лишь однажды Алла Александровна услышала от мужа, что они с Коваленским обсуждали тему о перенесении Монсальвата в Гималаи. Интереснейшая, надо признать, тема, пунктирно обозначенная и в «Розе Мира», хотя там речь идет не столько о Гималаях, сколько о Памире. «Монсальват – затомис метакультуры европейского Северо – Запада, Американского Севера, а также Австралии и некоторых частей Африки: самый географически обширный и расчлененный из всех затомисов. Основатель Монсальвата – великий человекодух Титурэль, связанный с Христом задолго до воплощения Спасителя в Палестине. Так же, как Лоэнгрин и Парсифаль, он является не легендарным героем, а реально существовавшим некогда в Энрофе (хотя и не в Палестине) человеком. Грааль содержит эфирную кровь Христа, пролитую им на Голгофе… Центр Монсальвата, ранее связанный с системою Альп, в конце Средних веков переместился далеко на Восток и теперь находится в связи с Памиром (причины этого очень сложны)».
Так, читая «Розу Мира», мы вновь и вновь делаем вывод, отчасти банальный в своей очевидности: мистические факты, явления, недоступные физическим органам восприятия, события, происходящие на иных планах бытия, так же реальны, как факты, явления и события нашей жизни. А может быть, и более реальны, иначе Даниил Леонидович не написал бы в письме жене, чье мироотношение он назвал реалистичным: «Мое же – не реалистично, а реально» (письмо 25). Иначе говоря, подлинная мистика – это не то, что нам кажется, а то, что на самом деле есть, и подтверждением тому последняя история, рассказанная мне Виктором Михайловичем Василенко.
История, случившаяся через много лет после смерти Даниила Леонидовича… Однажды Виктор Михай – лович дожидался очереди в кабинет врача: длинный коридор, ряд стульев, унылая тишина. Напротив сидела совершенно незнакомая ему женщина пожилых лет, очень опрятно и со вкусом одетая. Внезапно он поймал на себе ее пристальный взгляд и несколько смутился: что бы это значило? «Извините, пожалуйста, – обратилась к нему женщина, – вы не были знакомы с Даниилом Андреевым?» – «Да, был. Это друг моей юности». – «Он сейчас стоял над вами».