Текст книги "Даниил Андреев - Рыцарь Розы"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
ДОМИК В ИЗМАЙЛОВЕ. ДОКТОР ШТАЙНЕР
Светом этого праздника тайно озарена и жизнь Валентины Леонидовны Миндовской, художницы, участницы многих выставок, автора удивительных работ из сосновой коры, морских ракушек и лесных кореньев, друга юности Даниила и свидетеля его самых ранних, детских лет, когда они, по ее собственному выражению, «друг за другом гуськом ходили». Лето проводили вместе на подмосковном хуторе Осинки, а поскольку семьи тесно сблизились и сдружилсь, то зимой встречались и в Москве, в нетопленых, холодных и безбытных послереволюционных квартирах. Бегали, стуча башмаками по полу, прятались по углам, забирались на шкафы (при этом Даниил с сомнением спрашивал: «Я‑то влезу, я мальчик, а вы?») и, закутанные в шубы, с огарком свечи в руке, упоенно листали на кухне свои первые книги.
Валентине Леонидовне Даниил Андреев читал роман «Странники ночи», новые, недавно оконченные главы. С Ленинградского фронта чуть ли не каждый день писал ей письма – исповеди, после войны вместе с Аллой Александровной жил у нее в двухэтажном деревянном, скрипучем домишке на Измайловском острове, рядом с высокой лиственницей и древним собором. Поэтому Валентина Леонидовна для меня свидетель бесценный – тем более что и память у нее острая, и глаз, как у художника, приметливый, цепкий. И, главное, весь ее облик – худое, морщинистое, но до сих пор красивое лицо с широко раскрытыми глазами, седые волосы, собранные в высокую прическу и заколотые шпильками, аскетически длинные и худые руки – пронизан светом доброты, всепрощения и любви к людям. Ни на кого не сердится, никого не упрекает – даже зятя, из‑за которого кипятком обварила руку (хоть и плохой человек: толкнул ее в коридоре, но, боясь обварить его, вылила кипяток на себя) и который не позволяет лишний раз выйти из комнаты и грозится выбросить ее, ненавистную, в окно.
И вот мы беседуем у Валентины Леонидовны в комнате, среди книг, фотографий, акварелей и множества причудливых, фантастических фигурок – зверей, птиц, леших, водяных, лесных кикимор, но не страшных, не злых, а таких же простодушных и добрых, как и сама хозяйка. Разглядывая их, я вспоминаю то, что написано в «Розе Мира» о творчестве как об универсальном жизненном начале, одном из способов духовного бытия человека: «…творчество, как и любовь, не есть исключительный дар, ведомый лишь избранникам. Избранникам ведомы праведность и святость, героизм и мудрость, гениальность и талант. Но это – лишь раскрытие потенций, заложенных в каждой душе. Пучины любви, неиссякаемые родники творчества кипят за порогом сознания каждого из нас. Религия итога будет стремиться разрушить эту преграду, дать пробиться живым водам сюда, в жизнь. В поколениях, ею воспитанных, раскроется творческое отношение ко всему, и самый труд станет не обузой, но проявле нием неутолимой жажды создавать новое, создавать лучшее, творить свое. Все последователи Розы Мира будут наслаждаться творческим, трудом, обучая этой радости детей и юношество. Творить во всем: в слове и в градостроительстве, в точных науках и в садоводстве, в украшении жизни и в ее умягчении, в богослужении и в искусстве мистериалов, в любви мужчины и женщины, в пестовании детей, в развитии человеческого тела и в танце, в просветлении природы и в игре».
В этих рассуждениях многое могли почерпнуть для себя и создатель причудливых фигурок Валентина Леонидовна Миндовская, и непримиримый противник гениев и шедевров, идеолог самодеятельного творчества, великий певец и неподражаемый живописец Трубчевска Анатолий Протасьевич Левенок. Недаром такие люди и окружали Даниила Леонидовича – художники не только на полотне, но и в душе, сочинители в мечтах и на бумаге, неутомимые соединители творчества и жизни.
Мне понравились, приглянулись и запомнились многие из фигурок Валентины Леонидовны, но поразила одна, не из ряда причудливо – фантастичных, а как бы особая, отдельная, ни с чем не сравнимая. И поразила неким совпадением, сращением, внутренней связью с «Розой Мира» – в очертаниях сосновой коры по воле художника таинственно возникал идущий Христос… Христос, потому‑то и явивший Себя в дереве, что шествие Его – к Кресту, к двум соединенным кускам дерева, Древа, на Голгофу… Валентина Леонидовна явно сомневалась в своей работе, с опасением спрашивала себя: имела ли она право? Но это словно бы и не она, а некто помимо нее вложил в природу образ, распознанный ею и извлеченный наружу, распознавать же истинное, освобождая его от налета ложного и привнесенного извне, «стирая случайные черты», высшее право и долг художника…
Записывал ли я воспоминания Валентины Леонидовны? Да, исписал полблокнота и убедился в том, что привести их здесь не смогу: это эфирное облачко не поймаешь, проплыло – и исчезло. Вот они были, эти воспоминания, человек рассказал – и заново их не перескажешь, до печатной страницы не донесешь, потому что и жизнь была – именно жизнь, а не факты, не события, не даты. Воспоминания Валентины Леонидовны – это повесть, только не написанная, с доносящимися из прошлого голосами людей, утренним солнцем, сквозящим в резных перилах балкона, запахами свежего сена, придорожной пыли, простроченной дождевой капелью, остро и обморочно сладких лесных ландышей, дымка от самовара и многого другого, чем жили – и на хуторе Осинки, и в старой Москве, и в тогдашнем Измайлове. Поэтому не написанная – пусть такой и останется, я же лишь мысленно, в воображении, перелистаю несколько страничек…
Вот страничка из детства, овеянная ранним чувством сиротства. Даниил и Валентина в очередной раз забрались на шкаф, тихонько разговаривают, философствуют, обмениваются суждениями по самым разным поводам. Даниил спрашивает: «У меня, например, мамы нет – у меня бабушка, а у вас кто?»…
Вот странички, описывающие безмятежную жизнь на хуторе… Весь день копали картошку, возили сено, рыхлили, пололи – все руки в земле – и теперь отдыхают на пороге сарайчика. Вечереет. В полях – разлитый густым молоком туман, на небе – сияющие звезды. Рассуждают об устройстве вселенной, и Даниил горячо доказывает: «Звезды – это миры. Такие же, как наш, и там тоже люди…» Увлечены астро номией и химией: до поздней ночи рассматривают в телескоп луну, и в лунном сиянии холодновато мерцают химические склянки… Пасут коров, топят русскую печь, спят под навесом на душистом сене, запрягают в телегу Голубку. Колеса увязнут – Голубка встанет. Даниил вздыхает и, подвернув штанины, первым лезет в грязь – помогать Голубке, а затем идет рядом с телегой: «Сами же говорили, что ей тяжело!»…
Гимназия Рэпман рядом с домом Гоголя на Никитском бульваре, преподавательница Вера Федоровна Ваксина, в длинной юбке, наглухо застегнутой блузке, стриженная под гребенку… Двери классных комнат… Есть предметы любимые и есть нелюбимые… Накануне экзаменов: «Математику не сдам ни за что! Я ее прошел, и все!»… Все знают, что у Даниила отец писатель и постоянно спрашивают: «Когда же и вы что‑нибудь стоящее напишете?» …Нелли, дочка хозяев хутора, вечно влюблена в кого‑нибудь, а Даниил вот уже целый год влюблен в Нелли… На концерте в Большом зале консерватории: «Куда девать калоши?» – «Берите с собой». Заворачивает и несет под мышкой…
Александр Викторович Коваленский, слегка позируя, читает стихи для избранного круга своих почитателей, и всякий раз во время чтения в камине зловеще вспыхивает и трещит огонь. Присутствующие поражены: считают это мистическим знаком, и лишь случайно выясняется, что Шура, жена Коваленского, незаметно подбрасывает в камин щепотками соль.
Перед войной Даниил для заработка пишет плакаты: «Да здравствует… вечное единение…» Устроиться ему помогла Валентина – она же принимает работу. И вот уже подступают сроки, она спешит за заказом, а «Данечка раскачивается на задних ножках стула и болтает о пустяках». Работа, разумеется, еще не кончена – если вообще когда‑нибудь начиналась. Но что там да здравствует и чему суждено вечное единение, ей так и не доведется узнать: стул теряет равновесие, Даниил, взмахнув руками, падает на пол, и краска выплескивается на плакат…
После войны Даниил Леонидович и Алла Александровна гостят в Измайлове, сначала на втором, а затем на первом этаже деревянного домика с балконом (у Валентины Леонидовны сохранилась на стене акварелька). Ему, подорвавшему на фронте здоровье, все труднее подниматься по лестнице, но даже в постели он работает, – держа на груди машинку, печатает роман «Странники ночи». По соседству обитают московские знакомые, Екатерина Алексеевна Бальмонт, вдова известного поэта, и Ольга Николаевна Анненкова. Екатерина Алексеевна полная, высокая, осанистая, по всем статьям московская барыня, Ольга Николаевна, напротив, маленькая, сухонькая, с резкими жестами, с энергичной мужской походкой. Гуляет по Измайлову, размахивая перед собой клюшкой, разгоняет чужие ауры…
Домик в Измайлове давно снесли, но место я отыскал, а над ним словно бы вновь обозначились распавшиеся ауры, отсветы, отзвуки прежней жизни. И в воображении ожили, воскресли: стук машинки на первом этаже, на втором – звуки рояля (едва затащили и постоянно боялись, что под таким грузом провалится подгнивший пол), запах краски по всему дому, подрамники, холсты и в клетках белые мыши, которых хозяйка разводит для заработка.
Часто захаживают Екатерина Алексеевна и Ольга Николаевна – чаевничают, беседуют на теософские темы, приносят тоненькие книжечки в бумажных обложках, сочинения Рудольфа Штайнера, своего кумира и учителя, предлагают прочесть воспоминания о нем Андрея Белого (и Даниил Леонидович вместе с
Аллой Александровной их читают), но обратить Даниила Леонидовича в теософскую или антропософскую веру им так и не удается. Он терпеливо слушает, с чем‑то соглашается, но в целом остается безучастен. От Рудольфа Штайнера его отдаляет прежде всего то, что Штайнер не поэт, что о потусторонних мирах он рассказывает сухим научным языком, что он во всех смыслах – доктор. Позднее Алла Александровна напишет мужу в тюрьму: «Помнишь, когда мы читали о нем, осталось впечатление, что это был человек огромных духовных возможностей, проходивший очень близко от самых глубоких и подлинных вещей, но, в силу желания слишком рано конкретизировать и переводить на человеческий язык иного плана понятия, запутавшийся среди ряда подмен и невольных обманов. Не помню, был ли это наш с тобой вывод или это сформулировалось позже, когда я думала об этом одна». И далее о своих опасениях, высказывавшихся и ранее: «Чего‑то в таком роде я боюсь для тебя. И ты не думай, что ты все говоришь, а я не слышу. Я слышу, но боюсь поверить. И потому мне и пришел в голову Штайнер, что там так часто переплетаются подлинное интуитивное ощущение и незаконная конкретизация» (письмо 34). На это Даниил Леонидович ответит: «О Штайнере ты судишь чрезвычайно умно. И вполне понимаю твои опасения. Не спорю, что основания у тебя есть, в особенности пока ты вдали и так мало знаешь. Разница, между прочим, и в том, что Штайнер – не только не поэт, но он резко антипоэти– чен. Это – различие колоссальное, очень многое определяющее» (письмо 37).
В теософии и антропософии есть многое – и тайные знания, и эзотерический опыт, и философская глубина, и мистический порыв к неведомому. И лишь одному они не научат – живой любви к Богу и ближнему, покаянию и молитве, сердечной теплоте и очистительным слезам. «…Даждь ми слезы, и память смертную, и умиление», – просит в молитве Иоанн Златоуст и вслед за ним весь христианский, православный мир. Теософия не даст. В тайной чаше знаний, которую она хранит, нет ни капли живой Христовой крови, пролитой на Голгофе. И прозрения теософские не оплачены допросами, пытками, заключением в тюремный карцер с покрытыми инеем стенами и перекинутой через ледяную воду доской и преждевременной смертью.
Вот почему для теософов «нет религии выше истины», а для Даниила Андреева нет истины выше Христа, и о Штайнере он потом напишет в черновых тетрадях: «Несчастный путаник – наконец добрался до Олирны. Падал в магмы: самозванство и совращение с пути тысяч душ. Он был добр, и это сократило муки». Добрался до Олирны… падал в магмы… Значит, удалось Даниилу Андрееву заглянуть в посмер– тие дорнахского антропософа и воочию убедиться в том, что от адских мук его спасли не оккультные знания, не лекции, не книги, не преданные ученики, не строительство Гётеанума, антропософского храма, а доброта и человечность – их‑то мы и кладем на весы Того, кто творит последний и самый высший Суд.
Глава сорок девятаяМАХАТМЫ. ПОСЛЕДНЯЯ ТАЙНА
В черновых тетрадях есть отзыв и о Блаватской, в (котором перечислены составляющие ее духовного опыта: очень смутное предчувствие Розы Мира, гипноз некоторых низших форм индийской философии и влияние всевозможной бесовщины – от Дуггура до Цебрумра. О посмертии ничего не сказано, значит, потусторонней встречи не было и особой, эзотерической информации не получено. Но неким внутренним чутьем распознано и метафизическим анализом подтверждено, что в учении Блаватской были и светлые, и темные стороны – так же, как и в творчестве Блока или Скрябина, подробно рассмотренном в «Розе Мира».
И тот, и другой – художники, гениальные творцы, существа с тончайшей нервной организацией, обостренно восприимчивые к потаенным вибрациям духовной сферы, но в получаемом ими потоке инспирации они подчас не различали некоей ядовитой примеси, сладкой отравы, удушливого дурмана, восходившего колеблющимися струйками из глубины тех инфернальных слоев, обитатели которых питаются излучениями человеческой похоти. Отсюда чувство некоей странной опустошенности, потерянности, гнетущей подавленности, вызываемое волевыми призывами «Поэмы экстаза», влекущими безднами «Незнакомки» и – следует добавить – мистическими чарами «Тайной доктрины». Какой же вывод – отвергнуть, предать анафеме, заклеймить? Нет, это противоречило бы самому духу Розы Мира, учения о преображенной духовности будущего. И поэтому вывод в том, чтобы осознать сложность духовных явлений и не резать живую ткань, а расслаивать тонким скальпелем, отделяя светлое от темного, истинное от ложного, живое от мертвого…
После бесед с Валентиной Леонидовной Миндов– ской и поисков в Измайлове я созвонился с Риной Григорьевной Межебовской, некогда жившей в Малом Левшинском, в одной квартире с Даниилом Анд реевым, за соседней дверью (семью Добровых – как это называлось тогда – уплотнили). Мы долго говорили по телефону. Я расспрашивал ее о дне ареста – как приехали, постучали, вломились, затопали сапогами… как распахивали двери комнат и заглядывали за перегородки… как вскрикнула Шура, жена Коваленского… как Аллу Александровну, бледную, испуганную, ошеломленную, под конвоем вели в туалет.]А особенно поразила деталь: на конвоирах были фуражки козырьками назад. Как у блатных, как у шпа– яы… И сплевывали они длинно, смачно, сквозь зубы углом рта…
Был у меня в блокноте и еще один телефон, по которому я долго не мог дозвониться, – телефон Аллы Давыдовны Смирновой, чей родной дядя, некогда работавший в Швеции с Коллонтай, сидел во Владимирской тюрьме вместе с Даниилом Андреевым. Сама же Алла Давыдовна дружила с Андреевыми, и после освобождения Даниила Леонидовича они с теткой приютили их у себя в Вишенках, деревушке неподалеку от Поленова, поскольку Андреев еще не был реабилитирован и не имел права жить в Москве. В книге Аллы Александровны об этом рассказывается: «С Аллочкой мы поехали весной 57–го в ее родную деревню. 1Из этой деревни была ее мать, и там еще жили тетя хл другие родственники. Одно название деревни звучит так, что хочется туда поехать, – Вишенки. Это за Серпуховом, по ту сторону реки».
Позднее – когда право было получено – Алла Давыдовна бывала у Андреевых и в Ащеуловом переулке, и на Ленинском проспекте, дарила им кни– 1ГИ, привозила сумки с едой (Даниил Леонидович уже те встает, а Алла Александровна неотлучно при нем), участвовала в разговорах. Говорю, участвовала из‑за некоей особой деликатности, даже стеснительности
Аллы Давыдовны, не позволяющей ей приравнивать себя к тем, кого она считает гораздо талантливее, умнее и образованнее, хотя благодаря знакомству с одним из московских профессоров, обладателем огромной эзотерической библиотеки, сама еще в те годы перечитала множество редких мистических, теософских книг.
Одним словом, Алла Давыдовна многое могла бы рассказать, и вот никак не дозвониться: то ли уехала, то ли телефон неисправен. Я уж и надежду потерял, с головой погрузился в работу над рукописью, которую готовил для журнала (она вышла в 1994 году) и, лишь дойдя до этого места, встал из‑за машинки и решил попробовать в последний раз. Набираю номер… долгие гудки… и вдруг берут трубку…
Из рассказов Аллы Давыдовны запомнилось: после прогулки в Вишенках отдыхают на лавочке и беседуют об эпохе Возрождения. Как всегда бывает в таких случаях, эпоху, или, вернее, восприятие этой эпохи, хочется приблизить, перенести в настоящее, распространить на окружающих тебя людей, пейзажи и предметы, и вот Даниил Леонидович говорит, что у Аллы Давыдовны лицо человека Возрождения. В ответ на это она надевает ему венок из кленовых листьев, сплетенный во время прогулки: в профиль вылитый Дант! Многие и раньше улавливали это сходство, но с венком оно стало еще заметнее (в книге Аллы Алек– сандровеы этот эпизод изложен несколько иначе)…
Зимний вечер в Ащеуловом переулке, в окнах светятся оранжевые абажуры с бахромой, а во дворе темно – лишь смутно белеют сугробы, и мерцают под луной свисающие с крыш сосульки: Сретенка конца пятидесятых. Даниил Леонидович в сопровождении Аллы Давыдовны выходит из дома и, убедившись, что их никто не видит, снимает ботинки и, верный сво ей привычке, с наслаждением ступает босыми ногами на снег…
Кузнецкий Мост. Алла Давыдовна спешит на спектакль в филиал Большого театра, но ее останавливает постовой милиционер: перешла дорогу в неположенном месте. Она старается убедить его, что все тут переходят, но постовой неумолим: «Ваши документы». Паспорта с собой, разумеется, нет. «Пройдемте!» – «Но я же спешу на спектакль!» – «Пройдемте, пройдемте!» На попутной машине (ох, не случайно она появилась!) Аллу Давыдовну увозят в отделение милиции, где происходит долгое, странное и явно на что‑то нацеленное разбирательство, а затем ей предлагают сотрудничать с органами безопасности и следить за Андреевыми. Что делать? Отказаться? Но тогда найдут более покладистого и услужливого, а уж он‑то натворит бед, подведет под монастырь, что называется, и не избежать тогда нового срока. И Алла Давыдовна соглашается. Разыгрывая из себя глупенькую, наивную и несмышленую патриотку (это у нее всегда получалось), она регулярно лепечет, сообщает информацию – какие‑нибудь безобидные пустяки, бытовые подробности из жизни Андреевых, не угрожавшие незыблемым основам советского строя…
Старинный деревянный домик в Подсосенском переулке, квартира на втором этаже, бывшая игральная комната, причудливая – карточная – роспись по потолку. Андреевы гостят у родителей Аллы Александровны – очередная стоянка во время кочевий. Старики как могут о них заботятся, помогают. Алла Давыдовна по – прежнему у них бывает, и вот, собравшись под карточным потолком – на столе чай, хлеб, сахар, – они листают альбом с репродукциями картин Рериха и разговаривают об Индии, Гималаях, Махатмах…
Махатмы – вот и произнесено это слово. И у нас есть право предположить: Махатмы – это те, кого Даниил Андреев (см. выше) назвал опорой Индийского синклита, текучим коллективом людей, эпохально перемещающимся по некоей географической кривой, от Памира до Южной Индии. И имя Рериха здесь тоже названо…
Алла Александровна относилась и к самим Рерихам, и в особенности к их последователям крайне неодобрительно – я понял это из многих разговоров, вернее, попыток завести разговор: она и слышать не хочет… даже сердится. Внутренняя задача Аллы Александровны – а ей много приходилось выступать, и устно и письменно, – внедрить в сознание общества мысль о православных истоках «Розы Мира» и убедить читателей в том, что Даниил Андреев не теософ и не антропософ, не еретик и не сектант, а подлинный христианский мистик и тайновидец. Мысль, безусловно, правильная: духовный опыт Даниила Андреева так же чист, как опыт Сведенборга и других христианских мистиков, чье познание небесных тайн начинается с любви и веры. Но в то же время мне было жаль, что, отстаиваемая с некоей тенденциозностью, эта мысль суживает представление о Данииле Андрееве и лишает нас части очень важной информации.
Разговора об Индии, Гималаях, Махатмах у нас с Аллой Давыдовной тоже не получилось: как бы не считая себя вправе нарушать некий запрет, некое добровольно на себя взятое обязательство, она сразу насторожилась, замкнулась и сменила тему…
Дом в Подсосенском по счастливой случайности уцелел, и я, конечно, побывал там сразу после беседы с Аллой Давыдовной. Домом владела обувная фабрика, но карточную комнату (так же, как и интерьеры «Нерензея») мне увидеть не удалось, хотя ее недавно отреставрировали, понятно, для своих целей, а вовсе не для увековечивания памяти о замечательном русском поэте. Разрешения взглянуть на карточную роспись я у заместителя директора так и не добился. Он разнервничался, разволновался, побагровел, замахал руками и повернулся ко мне спиной. Иными словами, отказал наотрез, из чего напрашивался вывод, что, может быть, в этой комнате фабричное начальство обмывает каждую новую партию обуви и его представитель постеснялся катающихся по полу бутылок, вдавленных в стены окурков и засохших плевков?
Фабрику эту я мысленно проклял. Проклял, и очертания ее стали зыбиться, тускнеть, растворяться в воздухе, и вскоре она исчезла: недавно заглянул в Подсосенский, а от нее и следа не осталось… Но вот карточная роспись… нет, не довелось, а жалко…
Побывал я и в Ащеуловом переулке, – увы, с опозданием, – там уже кипела работа. Зияли пустые окна, в воздухе висела кирпичная пыль, из проломов торчала пакля, дранка, крошилась под ногами осыпавшаяся штукатурка. И какие там абажуры с бахромой – от дома с вывеской «Дары природы», во дворе которого жили Андреевы, остались лишь стены с обоями! Их деревянной пристройки с лесенкой, лепившейся некогда к дому, больше не существовало. И когда я рассказал об этом Алле Александровне, она, вероятно задумавшись о печальной судьбе дома в Малом Левшинском, усмотрела некую закономерность в том, как один за другим стираются следы, исчезают осязаемые свидетельства, вещные напоминания об умершем поэте.
Исчезают, словно кто‑то неведомый разгоняет зловещей клюкой его ауру.
Кроме очков в потертом футляре, пепельницы и мундштука, показанных мне Борисом Чуковым, я, собственно, и вещей‑то андреевских больше не видел. И вот разрушен еще один дом… стерся еще один след, предпоследний. Не потерять бы теперь последний, и я отправился разыскивать квартиру на Ленинском проспекте. Вернее, даже не квартиру, а комнатку в квартире – ту самую, в которой Даниил Леонидович провел последние месяцы жизни и 30 марта 1959 года умер, предварительно исповедовавшись православному священнику и причастившись Святых Тайн. Здесь, обращаясь к медсестре, проявлявшей о нем трогательную заботу, произнес он и свои последние на этой земле слова: «Какая вы добрая!»
Комнатка прямо напротив входной двери, рядом с кухней, – как объяснила мне Алла Александровна, номера же квартиры она не помнила. Не помнила, наверное, потому, что квартира на проспекте с названием – «Ленинский», что пейзаж за окнами напоминал сон идиота и Даниил Леонидович перед смертью велел: «Уезжай отсюда». Не хотел, чтобы она одна, без него, здесь оставалась.
Из слов Аллы Александровны я понял лишь то, что надо войти в арку, свернуть направо, подняться на второй этаж, и вот там то ли первая… то ли вторая дверь… но главное, что окна рядом с водосточной трубой. Я выслушал и все записал, но с первого раза квартиры Андреевых не нашел, запутался, потерял ориентацию и в полном отчаянии позвонил Алле Александровне, с горечью поведал о своей неудаче.
Из разговора с ней я выяснил, что ошибся подъездом, поэтому теперь – вторая попытка. Взяв с собой последнюю прижизненную фотографию Даниила Леонидовича и Аллы Александровны – они засняты Борисом Чуковым как раз в этой комнате, – снова еду на Богом проклятый Ленинский проспект (будь он неладен!). Мне уже кажется, что он морочит, уводит…
В метро встречаю знакомого и, конечно, не могу удержаться – рассказываю, что надеюсь разыскать комнату, где умер Даниил Андреев. Разыскать – не столько по приметам, по совпадению внешних признаков (мало ли окон рядом с водосточной трубой!), сколько по совпадению внутреннему: мне казалось, я должен почувствовать, что это было здесь.
Мой знакомый хотя и литератор, но по образованию физик, человек с техническим складом мышления, не страдающий пространственной идиотией, свойственной подчас гуманитариям, обещал мне помочь по части внешних признаков. Впрочем, и внутренних тоже, поскольку читал «Розу Мира» и с почтением относился к ее автору. И вот мы входим в арку, сворачиваем, поднимаемся, и налево две двери – какую выбрать? Выбираем первую и звоним – открывает парень лет девятнадцати, хмурый, как будто заспанный, безучастный ко всему, что я говорю, объясняя цель нашего визита. На всякий случай достаю писательский билет, но по скептическому выражению на лице парня видно, что нас трудно принять за взломщиков. Показываю фотографию: в этой комнате… умер… замечательный русский поэт… О поэте он ничего не слышал, да и дались ему эти поэты! Они с матерью переехали сюда не так уж давно, и откуда им знать, кто тут жил раньше! Но нам разрешено войти… посмотреть… оглядеться… Окна? Кажется, да, рядом с водосточной трубой… А вот и комната… и едва лишь мы заглянули, как я почувствовал: здесь!
Почувствовал, словно об этом сказала сама комната – неким беззвучным языком, некоей вещной памятью, едва угадываемым мерцанием, наслоением на стенах, витающим над нами духом – всем, хранящим память о человеке. Здесь – именно здесь! Мы стали ориентироваться по фотографии, мысленно ме ряя простенки, пытаясь представить, где стоял диванчик, на котором полулежал, обложившись подушками, умирающий поэт, где висела полка с книгами и маленькой иконой Христа: все совпадало, и странный, тревожный холодок, зябкая оторопь прокрадывалась вовнутрь от соприкосновения с последней тайной человеческого пребывания на земле…
Мы еще долго оглядывали стены, потолки, окно, как бы перенося, вмещая в них то, что было изображено на фотографии, и стараясь соединить пространство со временем, – пространство этой комнаты с тем, ушедшим, потускневшим, сжавшимся до размеров крошечного фотоотпечатка временем. Наконец, словно очнувшись, мы стали прощаться с хозяином, по – прежнему безучастным к нам, блаженным соединителям, и с чувством счастливой опустошенности, возникающим от особой душевной полноты, вышли на улицу.