355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » Даниил Андреев - Рыцарь Розы » Текст книги (страница 17)
Даниил Андреев - Рыцарь Розы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:02

Текст книги "Даниил Андреев - Рыцарь Розы"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Глава сорок шестая
НЕБЕСНАЯ ГЕОГРАФИЯ

Итак, мы завершили обзор Романа и настала пора снова вернуться к Розе.

Что же такое «Роза Мира», о чем эта странная русская книга, какие дали познания она открывает, куда ведет и от чего уводит? – ответить на эти вопросы значит подвести черту, приблизиться к итогу, осмыслению всей жизни и творчества Даниила Андреева. Итогу – и потому что эта книга последняя, законченная незадолго до смерти, и потому что она потребовала слишком многого, определила судьбу и за нее заплачено жизнью. Тюрьма, напряженнейшая работа, подорвавшая и физические, и душевные силы, перенесенный в тюрьме инфаркт, который он в письмах, не желая тревожить близких, называл «гриппком», и ранний уход – вот истинная цена и «Розы Мира», и «Железной мистерии». Об этом мы не раз говорили с Аллой Александровной – ей это ясно, как никому другому: «Я думаю, что инфаркт, перенесенный им в 1954 году и приведший к ранней смерти (в 1959–м), был следствием этих состояний, был платой человеческой плоти за те знания, которые ему открылись».

Да, на ее глазах он прожил большую часть жизни, на ее руках умер и ей отдал завершенную рукопись: «хранить, пока жива». Ради чего, спрашивается?

Если это мученичество, то у него должна быть цель, а мы знаем, что в духовном смысле мученичество оправдано лишь одной, высшей целью – служением Богу, истине и ближнему своему. Так не будем же слепы и не побоимся увидеть в жизни этого человека пример такого служения. Да, он не святой, не подвижник, не преподобный Серафим Саровский, а московский поэт, литератор, интеллигент Даниил Ан дреев, арестованный, осужденный на двадцать пять лет (временная отмена смертного приговора спасла жизнь и ему, и Алле Александровне) и посаженный во Владимирскую тюрьму. Но – не побоимся, отважимся, дерзнем – вдруг не ошибемся? «Дух дышит, где хочет», – написано в Евангелии, и в каждую историческую эпоху, мы это тоже знаем, Дух заново формует Свое вместилище: покидая старые формы, обретает новые. И что, если на этот раз Его благодать снизошла не на завербованного НКВД священника, а на заключенного в тюрьму поэта?! Возможно ли такое?! Возможно – если действительно не мы хотим, а Дух хочет…

К тому же под конец жизни Даниил Леонидович явно достиг той степени нравственной высоты, выверенное™ оценок, душевного очищения, которую сам же определил как праведность. Праведником считали его и те, кто близко знал…

«Смотри, Иов!» – говорит Бог, распахивая перед Иовом необозримые, скрытые от людского глаза миры и показывает ему таких чудовищ, как Бегемот и Левиафан. И не так ли сказано Даниилу: «Смотри!»? Сравнение с Иовом оправдано не только потому, что Иов страдалец, мученик, лишенный всего самого дорогого в жизни, сыновей и дочерей, и заключенный в узы страшной болезни – проказы, но и потому, что он не священник и не левит, не служит в скинии или храме и не тот, кто признан пророком, и в то же время ему – открыто… Именно ему.

Вот и Даниил Андреев не монах, принявший постриг по православному чину, не затворник в скиту и поэтому не тайнозритель, как на церковном языке именуется приобщение к высшим тайнам бытия и истории. И в то же время – тайнозритель, поскольку тоже при общен, хотя это приобщение требует какого‑то иного, своего, особого языка и чина.

Всеми бесчисленными дорожками, тропинками, потайными ходами «Роза Мира» ведет к Христу, Сыну Божьему, Планетарному Логосу, Спасителю человечества. А уводит ото всего, что затемняет Его пре– светлый, солнечный Лик, от суеверий, предрассудков, человеческих заблуждений и духовного невежества. Ради этого и тюрьма была принята как пустынька, как уединенная келья, как затвор добровольный – с умиленной благодарностью судьбе. Ради этого же на тюремных нарах и переживались состояния высших прорывов психики, раскрытия духовного зрения и слуха, мысленного общения с теми, кто пребывает ныне в Небесной России: «К совершенно потрясающим переживаниям их реальной близости я почти не смею прикоснуться пером. Не смею назвать и имена их, но близость каждого из них окрашивалась в неповторимо индивидуальный тон чувств. Встречи случались и днем, в людной тюремной камере, и мне приходилось ложиться на койку, лицом к стене, чтобы скрыть поток слез захватывающего счастья. Близость одного из великих братьев вызывала усиленное биение сердца и трепет торжественного благоговения. Другого же мое существо приветствовало теплой, нежной любовью, как драгоценного друга, видящего насквозь мою душу и любящего ее и несущего мне прощение и утешение. Приближение третьего вызывало потребность склонить перед ним колени, как перед могучим, несравненно выше меня взошедшим, и близость его сопровождалась строгим чувством и необычайной обостренностью внимания. Наконец, приближение четвертого вызывало ощущение ликующей радости – мировой радости – и слезы восторга. Во многом могу усомниться, ко многому во внутренней жизни отнестись с подозрением в его подлинности, но не к этим встречам».

В этом признании обнажается тайна «Розы Мира», ее непостижимая для нас основа, и перед нами словно раздвигается завеса, чуть – чуть приоткрывается дверь туда, куда имел доступ лишь он один. Нет, мы не войдем, остановимся на пороге, но его рассказ – достоверное свидетельство, отчет об уникальном опыте трансфизического познания. Были и другие – Сведенборг, Штайнер, Рерих, Блаватская, но они открывали другие двери, в эту же вошел лишь он один. Поэтому постараемся вникнуть, осознать его опыт, представить себе, как это было, ведь человек не только изведал пределы земного пространства, но и переступил их, поднявшись туда, где обитают не физические тела, а чистый дух, мысль, чувство, воля.

Вот и спросим его, видел ли… разговаривал… слышал? Спросим с затаенной надеждой, томительным предчувствием и желанием поверить, что это есть – не поэтический вымысел, не фантазия, не голос подсознания, а реальность. И поэтому его опыт распространяется и на нас, дарован нам как драгоценные крупинки знаний. И не счастливцы ли мы – ведь о том, что раньше хранилось в секретных кладовых эзотерических обществ и открывалось лишь избранным через ученичество и посвящение, мы можем просто прочесть в книге: «Видел ли я их самих во время этих встреч? Нет. Разговаривали ли они со мной? Да. Слышал ли я их слова? И да, и нет. Я слышал, но не физическим слухом. Как будто они говорили откуда‑то из глубины моего сердца. Многие слова их, особенно новые для меня названия различных слоев Шаданака– ра и иерархий, я повторял перед ними, стараясь наиболее близко передать их звуками физической речи, и спрашивал: правильно ли? Некоторые из названий и имен приходилось уточнять по нескольку раз; есть и такие, более или менее точного отображения которых в наших звуках найти не удалось. Многие из этих нездешних слов, произнесенных великими братьями, сопровождались явлениями световыми, но это не был физический свет, хотя их и можно сравнить в одних случаях со вспышками молнии, в других с заревами, в третьих – с лунным сиянием. Иногда это были уже совсем не слова в нашем смысле, а как бы целые аккорды фонетических созвучий и значений. Такие слова перевести на наш язык было нельзя совсем, приходилось брать из всех значений – одно, из всех согласованно звучащих слогов – один. Но беседы заключались не в отдельных словах, а в вопросах и ответах, в целых фразах, выражавших весьма сложные идеи. Такие фразы, не расчленяясь на слова, как бы вспыхивали, отпечатываясь на сером листе моего сознания, и озаряли необычайным светом то темное для меня и неясное, чего касался мой вопрос. Скорее даже это были не фразы, а чистые мысли, передававшиеся мне непосредственно, помимо слов».

«Помимо слов» – как тут не вспомнить изречение древнекитайского мудреца даосской школы Чжуан– цзы: «Где мне найти человека, забывшего слова, чтобы поговорить с ним?!» Может быть, и этот человек, встречи с которым так жаждал Чжуан – цзы, являлся оттуда, а его поиск был мистическим выходом в иное пространство, в сферу чистой мысли, воли и духа…

Встречи и беседы с великими братьями раскрыли перед автором «Розы Мира» величественную панораму иноматериальных слоев вселенной, обобщенно именующихся адом и раем. Над обобщенностью наших представлений Даниил Андреев добродушно иронизирует в последнем стихотворении четвертой главы «Русских богов»:

Эти миры – цепь вех Ввысь, сквозь эдем – эдем, Долженствованье всех, Благословенье всем!

Космос перед тобой Настежь. Так выбирай:

Где же, который слой Именовать нам Рай?

Итак, мы называем обобщенно, но тут, в «Розе Мира», каждый из слоев получил свое название и был описан с той же тщательностью, с какой первые путешественники и географы нашей планеты описывали новые земли (недаром в одном из писем он сам сравнивает себя с путешественником, вернувшимся из долгих странствий домой). И здесь, и там – земли под солнцем, но здесь это солнце физическое, а там духовное – Христос, Логос, ипостась единого Бога, как бы Его первое благое дыхание, согревающее будущий мир.

Значение «Розы Мира» и «Железной мистерии» именно в том, что в них показана небесная география со всеми материками, горными вершинами и заповедными странами. В них воссоздана картина мироздания – от последнего предела материи нашего физического слоя до тончайшей, светящейся, божественной материальности высших духовных миров, рассказано об их обитателях – ангелах и даймонах, – и о посмертной судьбе тех, кто был нам известен под именами великих подвижников Церкви, художников и творцов.

Но кто же эти духовные братья, невидимые собеседники автора «Розы Мира»? Вот и настало время задать этот вопрос – и самому себе, и, главное, Алле Александровне, бессменной хранительнице тайн «Розы Мира». Впрочем, не буду напускать излишней таинственности, изображая Аллу Александровну этакой жрицей, мистическим оракулом, провозвестницей, всеведущей в духовных вопросах и отрешенной от житейской суеты. Повторяю, это простая, верующая, православная женщина, она часто бывает легкомысленной, наивной, даже вздорной (а может быть, я в этом ее опережаю), и наши беседы переходят в споры – о политике и президентах, о Рерихах и Блаватс– кой и обо всем на свете.

Но тут мне казалось, что уж она‑то знает, и я долго выжидал удобного случая, чтобы спросить, – задать этот столь важный для меня вопрос. Вопрос запретный – да, я сознавал это, но удержаться было невозможно: мы, смертные, любопытны, а странствующие энтузиасты, любители всяческих загадок, тем более. И вот я долго выжидал, откладывал, оттягивал, а однажды, придя к Алле Александровне, все– таки спросил. И она чистосердечно призналась: «Не знаю». Даниил Леонидович сам об этом ей никогда не рассказывал, она же не имела склонности выспрашивать и допытываться. В своей книге «Плаванье к Небесному Кремлю» Алла Александровна объяснила это так: «Сейчас мне иногда задают вопрос, почему же я подробно не расспрашивала Даниила Андреева о том, откуда он получал сведения, какие у него были состояния, благодаря которым он писал «Розу Мира». А все очень просто. На всю жизнь с тех самых пор (со времен детства, чтения первых книг. – Л. Б.) я поняла, как трагически неправа была Эльза из «Лоэн– грина» как она потеряла любимого. И слова: «Ты все сомнения бросишь, ты никогда не спросишь, откуда прибыл я и как зовут меня» – выжжены в моей душе навсегда. Поэтому я не расспрашивала мужа о том, о чем не следовало. И это понимание родилось тогда, у той растрепанной девочки» (глава 7).

Не скрою, я был разочарован этим признанием Аллы Александровны: «Не знаю» – и в то же время вздохнул даже с некоторым облегчением. Значит, не судьба мне узнать – да и нужно ли узнавать! В таких вопросах праздному любопытству всегда положен предел – та черта, которую не переступишь, и нам с Аллой Александровной оставалось лишь обменяться некоторыми предположениями. Мою попытку протянуть ниточку от Даниила Андреева к Серафиму Саровскому Алла Александровна решительно отвергла, считая преподобного Серафима слишком высокой духовной инстанцией для того, чтобы являться Даниилу Андрееву и в эзотерическом общении открывать ему тайны иных миров. К тому же, согласно «Розе Мира», Серафим Саровский из Небесной России поднялся уже в Синклит Мира, где пребывают величайшие из просветленных душ земли. Таким образом, по мнению Аллы Александровны, версия отпадает, хотя я не отбрасываю ее полностью. Как мы помним, с этим святым у Даниила Андреева связаны глубочайшие духовные переживания, и в тюремном дневнике мы находим обращенный к нему молитвенный призыв: «Отче Серафиме, открой мне духовные очи».

Мы уже говорили о том, что Даниил Аеонидович сам называет – и с гордостью! – своим духовным другом Блока, показывавшего ему Агр. В один ряд с Блоком можно поставить и Федора Достоевского, и Владимира Соловьева, и Пушкина, и Лермонтова, и Гоголя, и Толстого – писателей и философов, чей жизненный путь и посмертная судьба подробно описаны в «Розе Мира» и, таким образом, лично восприняты, прочувствованы и осмыслены на основе собственного духовного опыта. Это особенно заметно по главе о Блоке: Даниил Андреев не распознал бы глубинного, метафизического смысла его статьи о Со ловьеве «Рыцарь – монах», если бы сам не имел опыта мистических контактов с великим русским философом и духовидцем.

К тому же в тюремном дневнике, вслед за обращением к преподобному Серафиму, мы читаем: «Великие братья – Михаил, Николай и Федор, откройте мне духовный слух! Если правдой были слова, что «дверь уже не закрыта, а только приоткрыта: отчего же третий месяц очи не отверзаются? Великий брат Владимир. родной брат Александр, явитесь душе, дайте знак, дайте хоть какой‑нибудь знак!» Это написано 7 февраля 1954 года, – написано в минуту сомнений, тревоги и отчаянья, когда связь с великими братьями временно прервалась. Можно предположить, что Михаил – это Лермонтов, Николай – Гоголь, Федор – Достоевский, Александр – Блок и Владимир – Соловьев. Таким образом, некая путеводная нить у нас есть, о чем‑то мы догадываемся, но при этом вынуждены сказать: да, таковы предположения, только предположения. Фактов же быть не может, поскольку воля автора уберегла нас от них, не позволив праздному любопытству вторгнуться туда, где невозможно заимствование чужого опыта и приходится платить за крупицы духовных знаний.

Предполагать же мы вольны. И, помимо уже высказанных предположений, есть у меня и еще одно, не высказанное по той причине, что обнародовать его сейчас, в атмосфере удручающих церковных разногласий, отсутствия подлинной мистической основы внутренней жизни, политизации духовного мышления, грубого отрицания противоположных взглядов и заскорузлого невежества, значит еще более отдалить нас от понимания «Розы Мира». Поэтому пытливым читателям «Розы Мира» предложу лишь задуматься над тем, что рассказано автором о его предыдущем воплощении и зашифровано в словах: «Кроме того, в Энрофе Индийский синклит обладает прочной опорой в лице некоего текучего коллектива людей, эпохально перемещающегося по некоторой географической кривой: до Второй мировой войны он находился на Памире, ныне в Южной Индии». «Некоего… некоторой…» – имеющий уши да слышит!

Глава сорок седьмая
СЕМЕЙНОЕ, ПИЛЬНЯКОВСКОЕ

Нам же предстоят еще встречи и путешествия – vu на этот раз снова московские, поскольку, освободившись из тюрьмы, Даниил Леонидович именно здесь провел последние «23 месяца бездомного скитания, которые оставались смертельно больному человеку до кончины», и здесь живут те, кто его знал и помнит. Этих людей я разыскал с помощью Аллы Александровны, и она же дала мне адреса квартир, по которым они скитались эти месяцы (23 – сосчитано ею). И вот я иду, странствующий энтузиаст, блаженный сопространственник, ведомый все тем же желанием приблизить к себе то время, заново обрести его и пережить. И пусть разбросанные по дальним углам кубики с цветными картинками, повинуясь некоей волшебной силе, вновь соберутся и станут сначала игрушечным домиком, выстроенным на ковре детской, а затем домом, в котором живут, читают книги, встречаются за большим обеденным столом, слушают бой старинных часов, раскладывают пасьянс, философствуют, спорят, мечтают.

Может быть, это дом в Малом Левшинском, а может быть, где‑то еще – в Подсосенском переулке или в том, что выходит на Сретенку и именуется Ащеуловым, или в Измайлове, на острове, рядом с собором, или под Москвой, на хуторе Косинки, или в Щербинине под Тверью. Но там непременно присутствует один человек. Сначала это порывистый, непоседливый и в то же время воспитанный и церемонно вежливый мальчик, допекаемый педантичной гувернанткой, затем усердный гимназист с ранцем за спиной, затем школьник, хорошо успевающий по гуманитарным предметам и хватающий двойки по естественным. Затем это молодой человек, посещающий литературные курсы, затем вернувшийся с фронта солдат, затем освободившийся из заключения философ и духовидец Даниил Андреев. С ним‑то и хочу соприкоснуться, как бы поймав некий эфирный дымок, облачко, оставляемое чужой жизнью.

Чужой, но, если соприкоснулся, поймал, значит, и моей. Поэтому я так пытливо расспрашиваю о Данииле Андрееве, дорожа всеми деталями, штрихами, мелкими и незначительными подробностями, догадками и предположениями: для меня они в высшей мере важны и значительны – значительнее дат, фактов, имен, названий и строгой последовательности событий. Ведь я не дотошный и кропотливый биограф, завсегдатай библиотек и архивов, а свободный сочинитель, вернее, соединитель времени и пространства. И вот в пойманном облачке возникает…

…Доктор Филипп Александрович Добров, уставший от приема пациентов, прилег отдохнуть, положил под голову руку и держит перед глазами партитуру симфонии, читаемую так же непринужденно, с такой же сосредоточенной погруженностью в развитие музыкального действия и сменой различных вы ражений на лице, как читают книгу. Вот она, истинная, потомственная русская интеллигенция!.. Шести– или семилетний Даниил болтает по телефону с кем‑то из взрослых, друзей Добровых, и, когда его спрашивают, кто звонил, отвечает многозначительно, с полным сознанием равных со всеми прав: «Одна моя знакомая…» Летом в деревне гувернантка укладывает его спать, а он упрямствует, не соглашается, отбивается руками и ногами, и из‑за перегородки слышится: «Ухожу, делай что хочешь!»… Поссорился с девочками, дачными подругами, и, назначая наказание себе и им – не разговаривать! – резким голосом устанавливает срок: «Три дня!»…

Об этом и о многом другом мне рассказывает Ирина Николаевна Угримова, сухопарая, седая, прямо сидящая в кресле, – свидетельница детских и юношеских лет Даниила. От нее я узнаю, что дочь Добровых Шура, жена знакомого нам поэта и переводчика Коваленского, одной из первых в Москве научилась танцевать танго, что отец Ирины Николаевны, игравший в четыре руки на фортепиано с доктором Добровым, в свое время отказался от портфеля министра юстиции во Временном правительстве. Сама же Ирина Николаевна провела шесть лет в лагерях (вместе с известной поэтессой Барковой): арестовали за слишком долгое пребывание за границей. Засиделась, привыкла к нормальной жизни и этим стала опасна. Не наша!

Словом, подробности, штрихи, детали, и в этих деталях – история, судьба, жизнь…

Вскоре после встречи с Ириной Николаевной я познакомился с Борисом Владимировичем Чуковым, автором замечательных воспоминаний о Данииле Андрееве, человеком подвижным, беспокойным, неуемным, задиристым, едким и в то же время мягким и добрым. Да и странно сказать – познакомился, пос кольку я его до этого много раз видел и сразу же узнал по характерной бородке, румяным щекам, порывистым жестам. Как выяснилось, мы уже были знакомы, поскольку оба занимались Востоком, частенько сталкивались в коридорах академических институтов, выступали на конференциях и, таким образом, принадлежали к одному и тому же кругу, ученому миру. Но я тогда и не подозревал, что у Бориса Владимировича такое прошлое: арест по политической статье, суд и тюрьма, правда уже не в сталинские, а в более поздние пятидесятые годы.

Судьба свела его с Даниилом Леонидовичем: «…мне хорошо запомнилась его привычка бодрствовать до рассвета, отчасти благоприобретенная еще в довоенные годы в результате невозможности творческой работы в условиях коммунальной квартиры, а отчасти унаследованная от отца, писателя Леонида Андреева, который, как известно, много работал по ночам. За время ночных бесед Андреев успел многое порассказать мне о своей жизни». Эти ночные рассказы и просты, и трагичны, и затаенно грустны, и ошеломляюще откровенны, и до слез пронзительны в обнаженной правдивости. «Как‑то его поместили в карцер: каменный ледяной мешок, сантиметров на 20–30 наполненный водой. Между карнизами, выступавшими у подножия двух противоположных стен, переброшена неширокая доска. На этой прогибающейся доске, без сна, чтобы не свалиться в воду, и сидел раздетый донага поэт».

Как тут не вспомнить наполовину грустное, наполовину шутливое признание Даниила Андреева, которым он однажды, уже после освобождения, поделился с женой: «Знаешь, носовые платки – великая вещь! Если один подстелить под себя, а другой – сверху, кажется, что не так холодно»!

Иногда рассказы Бориса Владимировича перекликаются с тем, что я слышал от Анатолия Протасьеви– ча и Аидии Протасьевны, брянских знакомых Даниила Андреева, например о его любви ходить босиком: «Босиком ходил и в тюрьме, несмотря на запреты тюремного начальства. И даже зимой на прогулку не надевал никакой обуви, не испытывая неудобств ни от снега, ни от ледяного камня. Его пример был настолько заразителен, что сокамерники один за другим принимались ходить босиком, а это уже расценивалось тюремной администрацией как прямой вызов власти. Длительный конфликт кончился соглашением: разрешено ходить босиком было только Андрееву и категорически запрещено всем остальным». Практические рекомендации по хождению босиком имели глубокое теоретическое обоснование: «Так Андреев учил, что из лона Геи – земли сквозь босые подошвы вливаются в человека могучие психофизические силы».

Борис Владимирович бывал у Даниила Андреева и после освобождения, фотографировал его, больного, обложенного подушками (он едва выносил свет софитов), в последней квартире на Ленинском проспекте. Показывал мне его очки в простом матерчатом футляре, отпечатанное на машинке письмо…

Он же дал мне телефон Ирины Владимировны Во– гау, двоюродной сестры Бориса Пильняка (Пильняк – литературный псевдоним Бориса Вогау), состоявшей в дальнем родстве и с семьей Андреевых и, конечно, сохранившей воспоминания о Данииле Леонидовиче. Правда, Борис Владимирович предупредил, что ей уже много лет, что она одинока, больна, с трудом передвигается по квартире и дозвониться до нее очень трудно: подолгу не берет трубку. Но это меня не остановило, и я все‑таки дозвонился. Дозвонился и услышал в трубке странно певучий, блаженный, детский голос человека, словно уже отрешившегося, отпавшего, освободившегося ото всего земного и пребывающего в небесном покое, довольстве и безмятежности.

Затем этот голос совпал с маленькой, птичьей фигуркой женщины со слегка повернутой набок головкой, всклокоченными седыми волосами, болезненно свежим румянцем на щеках, в круглых – пильняков– ских! – очках. Несмотря на летнюю жару, она была в старом, изъеденном молью зимнем пальто, накинутом на плечи не для того, чтобы выставить напоказ свою бедность, разжалобить и вызвать сочувствие. Нет, скорее для того, чтобы эту бедность скрыть, утаить, замаскировать: вся остальная одежда на ней по своей ветхости как бы на глазах истончалась, истлевала, распадалась. И одежда, и, главное, само время, эпоха, когда она была куплена, одевалась и носилась. Я понял, что передо мной человек из прошлого, тень минувших лет, что здесь и сейчас у него жизни нет, – не то чтобы друзей и близких, а нет самой жизни.

Точнее, жизни, общей с другими, но есть своя, уединенная, тайная, странная для окружающих – жизнь– воспоминание, жизнь – сновидение, жизнь – мечта. Может быть, я преувеличиваю, может быть, преуменьшаю – судить трудно. Да я и не берусь судить и, собственно, мог бы промолчать, если бы впервые столкнулся с такой картиной, но в том‑то и дело, что подобную картину я видел много раз – так и висит перед глазами, угловатая, неуклюжая, в рассохшейся раме, на ворсистой бечеве, картина, именуемая жизнью. И поскольку от намалеванного на холсте чудовища не убежишь, не спрячешься, не затаишься за портьерой, то и выходит: жизнь у нас к старикам особенно безжалостна и жестока. И вместо того чтобы радовать глаз ухоженными кустами роз, подстриженными изумрудными газонами, посыпанными гравием тропинками и уютными, увитыми плющом и диким виноградом беседками с плетеными креслами, старость зияет, как пролом в стене, как провал, как мусорная свалка посреди проходного двора…

Некое стыдливое чувство – боязнь, что у нее не убрано, – не позволило Ирине Владимировне пустить меня дальше крошечной прихожей, и мы беседовали возле самой двери, притулившись на приступочке, в уголочке. Своим странно певучим голосом собеседница рассказывала мне о старых малолевшинских домах («Фасад как будто одноэтажный, а с тыльной стороны антресоли – этажочки такие»), о семье Добровых (строгое требование – делать ударение на втором слоге), о докторе Филиппе Александровиче, о Коваленском и его жене Шуре. Рассказывала о приживалке Феклуше и о самом Данииле – каким он был в юности. Каждый персонаж приобретал в ее изображении удивительно зримые и выпуклые черты благодаря тому, что Ирина Владимировна умела подобрать словечко, крепкое, просторечное, с перцем: сказывалось нечто семейное, наследственное, пильняковское, общее с двоюродным братом.

К примеру, о преобладании у обитателей дома имени Александр (Филипп Александрович, Александра Михайловна, Александра Филипповна, Александр Викторович) она выразилась так: «В доме была сплошная Александрия». Об оппозиционных нравах в семье: «Старики не больно вякали, помалкивали, а молодые высказывались – это их и погубило. Всех подмели». Запомнившиеся примеры того, как Александра Филипповна «любила слова коверкать»: «Вместо Ойс– трах – ой, страх! Вместо Даниил Шафран (известный в те годы виолончелист. – Л. Б.) – а Даниил‑то не шафран!» А вот не слишком лестное по поводу Филиппа Александровича: «Его спрашивают, какой у него камень в перстне. Он в ответ: «Замороженная сопля»» Или, скажем, весьма едкая характеристика Александра Викторовича Коваленского: «Если подадут какое– нибудь кушанье, к себе придвинет и сразу лопает». О некоей симпатии, неофициальной жене Даниила Андреева: «…дама, которая соревновалась с Аллочкой» (понятно – с Аллой Александровной). О самом Данииле Леонидовиче – каким его воспринимала тогда: «…на Пастернака маленько похож».

Саму Ирину Владимировну не арестовывали, не ссылали, и она как бы принадлежала к той части общества, которая из страха за свое благополучие верила или заставляла себя верить… И тут я должен привести обрывок стихотвореньица, характерные для тридцатых – сороковых годов неполные две строчки, сохранившиеся в ее памяти: «Если дядя взят//, Так и надо: дядя гад». Повторяю, не арестовывали, не ссылали, но время расправилось и с ней жестоко, заставив поверить в «если». Или если не поверить, то хотя бы допустить мысль. Поэтому она как бы оправдывает то время, сравнивая его с нынешним: «Мятеж есть мятеж. Сейчас тоже круши – ломай, только наоборот».

К концу беседы Ирина Владимировна слегка привыкла к моему обществу, освободилась от излишних церемоний и в знак расположения ко мне решила познакомить меня… со своими котами. Мы оба встали с приступок, и она открыла дверь кухни, где были заперты ее любимцы, весьма ухоженные, упитанные и даже лоснящиеся – предмет ее неустанной заботы. Коты меня обнюхали, а один даже вспрыгнул ко мне на руки, выгнул спину и утробно заурчал от почесывания у него за ухом. После этого хозяйка и вовсе растрогалась, прониклась ко мне еще большим доверием и показала свою самую заветную драгоценность – засохшую, порыжелую и наполовину осы павшуюся еловую ветку с двумя – тремя новогодними игрушками, прибитую к стене в коридоре. «Вам нравится? Это у меня с позапрошлого года…» – сказала она, как бы делясь со мной секретом не столько новогоднего, сколько некоего странного, нездешнего и нескончаемого праздника, отзвуки которого все слышнее для нее с годами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю