Текст книги "Солнце красно поутру..."
Автор книги: Леонид Фомин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
ОСТАНОВКИ В ПУТИ
Этюды? Маленькие рассказы? Миниатюры? Право, не знаю, как и назвать их, к какому отнести жанру. Это – своеобразные остановки в пути, мгновения жизни, взволновавшие тебя однажды, остановившие, заставившие думать. И пишутся они как бы с натуры, сразу, не откладывая.
Автор
СОСНА
За деревней, на пологом холме среди ржи, стояла сосна. Высокая, прямая, что тот дуб, о котором поется в песне. В комле эту сосну и три богатыря, взявшись за руки, не обхватят. И старая была – никто не помнил ее иной, поменьше, потоньше.
Ствол у сосны снизу был серо-бурый, опаленный солнцем. Кора – хоть челн из нее вырубай, такая крепкая да толстая. И обглажена, залощена вся: тут и коровы терлись, и лошадей мужики привязывали, а то и просто прохожий топор свой бездумно всаживал в ствол. Но только крепче от этого становилась сосна, янтарной живицей затягивала раны, на месте сбитой, обшарканной коры бородавчато нарастала новая. А выше бурой толстой коры ствол начинался гладкий, изжелта-красный, будто полированный, и блестел на закатном солнце чищеной медью.
Ветки у сосны сохранились лишь на самой макушке – густые, курчавые. Они как шапка, как колпак над сосной, сквозь них и неба не видно. Когда с полей дул холодный, порывистый ветер, дерево глухо роптало на свою старость, выгибая, точно спину, занывшую перед непогодой, еще могучий, полный упругости ствол. И тихонько, будто на губных гармошках, пело, шелестя пленками отставшей у вершины коры, когда над хлебами струились пахучие воздушные течения.
Далеко было видно сосну. Возвышалась она на холме среди ржи, как маяк. Пашет ли поле тракторист – прокладывает борозду к сосне, летит ли птица над полем – к сосне воротит. А для путников она стала вехой, каким-то непреложным мерилом расстояний. Так и говорят: «До сосны дойдешь, а там до деревни – рукой подать». Или, выйдя наизволок, с облегчением вздохнут: «А вон уж и сосну видно…»
Полевая дорога пролегала как раз по холму, и люди часто сворачивали к сосне отдохнуть. К ней приходили и просто так, посидеть, посмотреть на поля. Все, от мала до велика, в округе знали старое дерево, оно всегда было на виду, и оттого, что всегда было на виду, на него словно бы и не обращали внимания.
И я давно, пожалуй, с той поры, как стал смотреть по сторонам, и мало-мальски осмысливать мир, помнил эту одинокую сосну и тоже до того привык к ней, что попросту перестал замечать. Она была чем-то родственно-неотделимым от наших полей и деревни, от всего того, что окружало здешних жителей, и казалась для всех вечным явлением, как небо и солнце.
А однажды вышел в поля и почувствовал, что чего-то не хватает. И деревня вроде бы на месте, и дорога, окаймленная хлопушками да васильками, все та же, и жаворонки по-вчерашнему сыплют в хлеба серебристые трели, а что-то ушло, изменилось. Глянул на холм – нет сосны. Бабка Федора, ковылявшая по дороге, сказала, что ночью спилили ее бензопилой – иная не брала.
Я вернулся в деревню и рассказал об этом мужикам. И хотя мужикам было некогда, они все же пошли со мной за околицу и меж собой стали ругать того человека, который спилил сосну. Они называли его вредителем.
А вскоре все в деревне узнали, что это дерево спилили. И повалили на холм к пеньку бабы и ребятишки, старухи и старики. Приплелся даже на деревянной ноге колхозный конюх Никифор.
И вот интересно: все спохватились тогда, когда дерева не стало. Крепко же, видать, привыкли к нему, коль спохватились после того, как ушло из жизни это привычное. Так еще привыкают к монотонному стуку ходиков в избе и неожиданно вспоминают о них, когда ходики останавливаются.
Пишу я это сейчас и сравниваю нашу людскую жизнь. Живет, живет человек, делает, делает свое незаметное дело и за этим повседневным делом как-то сам остается незаметным. Но все мы смертны, наступит час – и человек уходит от нас. И вот когда не станет его, все разом спохватятся, понесут тревожную молву, и заговорят о нем, и хвалить начнут – все вместе и… после времени…
ХМЕЛЬ
Растет же такая диковинка – длиннющая, как шпагатина, гибкая, как змея, да еще и с запахом, прямо не выскажешь каким. Это – хмель. Бывает, сядешь на бережок у реки удить рыбу, не посмотришь, что тут хмеля полно, нанюхаешься его – и на всю ночь разболится голова. Это особенно тогда, когда хмель цветет.
Но я не об этом. Один хмель, сам по себе, как, например, лабазник или другая какая трава, нигде не растет. Он обязательно там, где мелкие деревья, кустарники. Да погуще где. Чаще селится по берегам речек, в черемушниках, ольшаниках, смородинниках. От деревьев, от тесноты он ни на шаг. Потому что без них хмелю не прожить. Так и вьется вокруг деревьев, так и путает без того спутанные ветви и все вверх, вверх лезет. Тоже к солнышку охота, даром что сам ни на что не похож. И правда, какая уж такая персона, чем он больше других заслужил солнца? Черемухи – те хоть сами отвоевывают себе право на жизнь, гибнут от тесноты, к свету выбиваются лишь сильнейшие. А хмель – нет, он не из таких, чтобы бороться. Он лучше потихоньку, без драки. Проклюнется росток из сырого подзолья – и пошел дурить! Растет не по дням, а по часам. И откуда только прет из него такая силища? Все вокруг ствола да вокруг ствола – там свободнее. Обовьется, как спрут, обтянется, как крученая веревка, и тут уж его не отдерешь. За неделю вымахает выше своего покровителя. И тогда начинает распускать листья. Сам тощий-претощий, а листья – что у чертополоха: широкие, на три языка разделенные. Это для того, чтобы испить больше солнца.
Как только окрепнет, разрастется нахальный хмеленок, сразу же начинает пускать побеги – этакие цепкие завитушки, все равно что щупальца у того же спрута. Глядишь – и хмель уже живет господином на черемухе, греет на солнце свои рыжие, дурно пахнущие мутовки и новые щупальца протягивает к соседним деревьям.
Но случись такое, что упадет черемуха, и хмеля как не бывало. Тут же загибнет, как беспомощный пасынок.
Не люблю я за это ни хмель, ни ему подобных вьюнов. И на балкон за это не высаживаю. Потому что один, без подпорок, жить он не может. А дело ли это – всю жизнь за других держаться?
ВЕТКА ЧЕРЕМУХИ
Однажды поздно вечером я пробирался густой уремой лесной речки. Никак не мог найти тропинку, на которой час назад оставил рюкзак, закрытый на случай дождя полиэтиленовой пленкой. Раздвигал руками упругие ветки черемух с гирляндами зелено-бурых, твердых, как горох, дозревающих ягод, обшаривал глазами мрачные проходы под лиственной завесью, надеясь увидеть белую, а потому заметную в темноте пленку.
И наконец увидел.
Но каково же было мое удивление, когда, подойдя ближе, обнаружил, что это вовсе не пленка, а буйно цветущая ветвь черемухи. Это в конце июля-то! И сразу, заглушая вокруг все запахи, сладостно потянуло ее весенним ароматом.
Я присел на корточки, стал рассматривать дивную ветвь. Что же случилось с ней, почему с таким опозданием зацвела? И понял: давно еще, зимой, видно, прошел этим местом сохатый, наступил в глубоком снегу на развилку деревца и сломал. То ответвление, что осталось нетронутым, весной распустилось, отцвело положенное под майским солнцем и теперь спело ягодами. А отломленный стволик долго хворал, лежа на сырой, скрытой от солнца земле, и погиб бы, может, совсем, но сила жизни взяла свое. По узкому лоскуту уцелевшей на сломе коры поверженная ветвь капля по капле пила земной сок и медленно поправлялась. К середине лета кора ее обрела прежний влажный оттенок, набухли почки.
И ветвь, исполняя непреложный закон бытия, зацвела. Зацвела торопливо и бесшабашно, напрягая всю силу больного тела. Розовой пеной покрылся излом, сок проливался на землю, а ветвь цвела.
Тут я поверил, что эта черемуха будет жить. Отцветет свое, пустит новые корни и встанет в ряд с подругами. А пока я помог ей – выломал вокруг бесполезно разросшийся и скрадывающий свет ольшаник.
ГРОЗА
Мы проснулись от грохота. Где-то в преисподней зародился и, нарастая, покатился по небу гул. Он тяжелел, ширился и вдруг грянул над самым лесом оглушительно и многоголосо. Тотчас по скатам палатки забарабанил отвесный дождь.
– Что это? – испуганно спросила Галина.
– Гроза, – сказал я. – Хорошая гроза!
По упруго натянувшемуся полотнищу бесновато метались желтые отсветы молний, напряженно гудел под проливным дождем лес. В глубоком логу, за палаткой, ожил, запел бурливый ручей.
Я с детства люблю грозу. Люблю неукротимое буйство ливней, ветвистые вспышки молний, громовые раскаты, сотрясающие землю. Помню, как однажды во время грозы молния рубанула по старому тополю у дороги, напрочь снесла верхушку и надвое расщепила ствол. Вот это удар был! Стекла повылетели из окон ближайших домов, а тополь, ставший мишенью небесного громовержца, покрылся черным дымом и, несмотря на сильный дождь, сгорел. Много лет потом у дороги стоял обуглившийся ствол дерева, и суеверные старухи, крестясь, обходили его стороной.
– Да не бойся ты, послушай, как хлещет! – сказал я Галине.
– Правда, здорово льет, – согласилась она и выбралась из спального мешка.
Гроза кончилась так же внезапно, как и началась. Дождь прекратился разом, словно захлебнулся. И стало так тихо, что мы услышали, как в костре шипят и тонюсенько ноют головешки.
– Давай выйдем, – предложила Галина. – Посмотрим, что там осталось от костра.
Кеды сразу же промокли. С трав и кустов при малейшем прикосновении прохладным душем сыпались брызги. Где-то вдали изредка похохатывал уходящий гром, вспыхивали зарницы, но небо уже очистилось от туч и робко взблескивало проклюнувшимися звездами.
От костра действительно ничего не осталось: размытое пепелище чадно парило и пахло остывшей баней. Да только ли от костра! Старая, прогнившая в сердцевине осина еще ниже склонилась над ручьем, уныло, по-старушечьи свесила узловатые ветви. С ее морщинистых листьев стекали прозрачные дождины. Казалось, грянь еще гром, взбунтуйся такой же ливень – и осина, опоенная и оглушенная, рухнет в ручей.
Зато как посвежели молодые березки! Даже в ночи, при слабом мерцании звезд, выглядели они стройными, убористыми и будто бы подросшими. И травы, и цветы, и вон те еще совсем юные лиственницы на поляне – все, что молодо и жизнелюбиво, воспрянуло, окрепло и было готово к новым грозам.
Мы с Галиной бродили по сырому, струйчато парящему, полному неизъяснимых запахов ночному лесу и, вероятно, думали об одном: до чего же велика очистительная сила летней грозы! Она рушит старое, омертвелое и дает жизнь молодому, новому.
НОЧНЫЕ БАБОЧКИ
Ночь выдалась теплая и влажная. В росных травах свистели погоныши. С отпотевших ветвей черемух редко и звучно падали в речку крупные капли.
В закрытой палатке было душно, и мы выбрались к остывающему костру. Головешки дремотно чадили жидким кисейным дымком. На закоптелом тагане висел щербатый котелок, в кружке лежали слипшиеся конфеты.
– Чайку бы, – сказала Галина, доставая из кружки тягучую конфету.
Я попытался разжечь костер, но отсыревшие дрова не горели. Взял топорик и отправился по берегу поискать сухостою. На свет фонарика откуда-то налетели ночные бабочки. Рябенькие, кремово-желтые или совсем белые, они срывались с высоких стеблей кипрея, с колокольчиков, густых соцветий таволги и мельтешили передо мной веселым праздничным фейерверком.
Еще больше их появилось, когда ярко вспыхнул костер. Но тут уж было нечто иное. Со всех сторон бабочки спешили к огню и, не задерживаясь, падали в него.
Ах, как заманчив для них был этот огонь! Не знающие света, они, дети ночи, одержимо летели на него и гибли, едва коснувшись пламени. Сгорали легко и беззаботно, словно только в этом и заключался смысл их недолгого существования – радостно погибнуть, познав огонь, его пленительную неизвестность.
Мы пытались отгонять маленьких смертниц, но они упрямо поворачивали к огню снова и снова. Иные, опалив крылья, падали обочь костра, но тут же торопливо ползли в него.
– Странные эти бабочки, – сказала Галина, опустив руки. – Добровольно лезут в пламя. А ведь, наверно, иначе не могут. Их ослепляет невиданная яркость огня.
Помолчала и добавила:
– Вот слизняки, жуки всякие – те прочь ползут…
ПОДЕНКИ
День стоял тихий и солнечный. В застоявшемся воздухе пахло водорослями, ароматом цветущих трав. Даже на реке было жарко, и я то и дело наклонялся за борт лодки, чтобы смочить напеченную солнцем голову.
Но что это сегодня на воде? Там и тут плавали продолговатые прозрачные шкурки каких-то насекомых. Временами их наносило на лодку так много, что вода как бы покрывалась пеной.
– Поденка вылетела, – сказала сидевшая на корме Галина.
– Правда, поденка! – запоздало догадался я.
Весь низкий, заросший ивняком берег, куда мы причалили, тоже был усыпан шкурками личинок поденки. А где же они сами?
Галина осталась в лодке, а я побрел по берегу в надежде найти живых насекомых. И нашел.
Маленькие, нежные, с молочно-белыми, широко расставленными крылышками, они облепили мокрые камни, прятались под листьями кустарника, в осоке. Поденкам, должно быть, тоже было жарко, и потому они до поры укрывались в холодке, в тени или сырости.
А вечером мы наблюдали настоящий праздник поденок. Как только спала жара, мириады насекомых белым бураном закружились над рекой. Они словно танцевали в воздухе: быстро-быстро взлетали кверху, а затем, расправив крылья, плавно скользили вниз, к самой воде. Потом снова взлетали и снова скользили. И так без конца.
– Вот этими танцами и заполнена вся их жизнь, – сказала Галина. – Порезвятся, порадуются теплому вечеру – и с духом расстались. Одно слово – поденки…
А я подумал о другом. О том, что за один-единственный день эти крохотные создания успевают сделать столько же, сколько ворон за триста лет. Нет, не только танцами заполнена жизнь поденок. Надо родиться, окрепнуть, отложить яички для продолжения рода. Наделенным таким ничтожно мизерным веком, им некогда даже поесть. И в этом смысле скоротечная жизнь поденок неизмеримо богаче жизни ворона.
ПЕСНЯ
Я проснулся в предчувствии чего-то радостного, праздничного, с каким-то детским ожиданием желанного впереди и даже не поверил в первую минуту, что это – явь, уже не сон: рассветный полумрак в зашторенной комнате, привычные бумаги на столе, а за окном слышалась песня скворца. Она меня и разбудила, она и настроила, еще сонного, на праздничный лад.
Я подошел к окну. На улице было тускло, морочно; монотонно шумел мелкий нудный дождик, сырая, зябкая мгла обложила небо и землю. Так же морочно было вчера и позавчера. Но вчера эта непогодь угнетала, не хотелось выходить из теплой, сухой избы, а тут…
Я поискал глазами скворца и неожиданно увидел его на карнизе, под крышей соседнего дома, – тоже прятался от дождя. Нахохлившись, приспустив крылья, взъерошив мокрые перышки под горлом, он самозабвенно высвистывал и прищелкивал клювом, будто закликая весну, веселое солнце и синее небо.
Глядя в ненастное окно, я вспомнил поздний октябрьский день прошлой осени. Пролетная стайка скворцов расположилась на отдых в багряных, наполовину опавших кустах калины. День стоял прохладный, солнечный, один из тех, которые можно сравнить с прощальной улыбкой уходящего года. Я тихо шел меж кустов и вдруг услышал приглушенное, до боли милое и такое непривычное сейчас щебетание, скурлыканье, посвисты. А потом рассмотрел в редкой листве и самого певуна. Выцветший до пестроты, от всего отрешенный, он пел как бы в забытьи, вполголоса, словно бы стесняясь самого себя, этой своей неурочной песни. И мне тоже передалось тогда его настроение, светло и безоблачно сделалось на душе. Скворец прощался с летом, с родной землей, но не чувствовалось тоски, безысходности в его песне, потому что не вечны тучи, не вечен дождь – будут в жизни теплые дни, будет любовь, будет и яркое солнце.
КОСУЛЯ
Я шел по редкому лесу. Осень только-только наклюнулась, ее можно было подглядеть лишь по самым незаметным для глаза переменам – по светлой, как бы нарочно подвешенной прядке в густой зелени березы, по розоватым верхушкам осин, по опенкам, которые веселыми ватагами осаждали высокие пеньки-гнилушки.
Тихо кругом. Нет ни мошек, ни комаров. Воздух чист и прозрачен. Иногда он взблескивает едва уловимыми светящимися нитями – это путешествуют на своих паутинах мизерные паучки. Уже не трезвонят безудержно и разноголосо птицы и нет той слепящей яркости в цветах. Старым птицам теперь не до песен – надо кормить да учить уму-разуму несмышленых птенцов, а цветы будто поистратили за лето лучшие краски и одеваются сейчас кто во что: в серое, бурое, желтое.
В лесу пахнет подопревшим сеном, спелой малиной и грибами. Эти запахи настолько различны, что я пытаюсь представить их даже на цвет. И они кажутся мне то голубыми, то палевыми, то красными. Я привык к таким сравнениям и, когда иду по лесу, про себя отмечаю: «Вон там, в низине, голубое место (значит, грибное), а вон там – красное (значит, ягодное)».
Когда я выходил на еланки с подсохшей, звонко шуршащей травой, из-под ног трескуче сыпались кузнечики, с пней и полешек юрко шмыгали пригретые солнцем ящерки, над ромашками и шалфеем порхали мелкие пестрые бабочки-пяденицы.
Опять запахло красным, я вспомнил про брусничник на каменистой горке и направился к нему. Миновал знакомый бочаг, наглухо заросший по берегам цепкими кустами волчьей ягоды, редкий молодой березняк, недавно поднявшийся на месте старой лесосеки, и вдруг заметил впереди за деревьями какое-то животное. Наполовину скрытое зеленью, оно двигалось мне навстречу.
Кто это? Теленок не теленок, собака не собака. Вроде и теленка поменьше и собаки побольше. Шерсть изжелта-рыжая, ножки тонюсенькие.
Склонился пониже, убрал от глаз мешавшую ветку – и узнал: косуля! Не подозревая опасности, она шла прямо на меня. «Вот бы подошла поближе, вот бы посмотреть получше». И косуля будто поняла мое желание, шла и шла вперед.
Вскоре я увидел не только всю косулю, но и услышал хруст стебельков под ее копытцами. А затем и копытца разглядел, когда она, делая новый шаг, красиво поднимала и как бы задерживала на весу пружинно согнутую ногу. Копытца черные, блестящие к носку заостренные – ну туфельки, да и только!
Плавно ступая, прислушиваясь к каждому шагу, косуля подходила все ближе и ближе. Теперь я видел не только копытца, но и различал, как поднимаются от дыхания ее подтянутые бока, как подергивается усатая мордочка, и даже слышал вздохи – спокойно-глубокие, чуть-чуть сопящие.
Когда между нами оставалось расстояние в пять шагов, косуля остановилась. Выгнув шею и вытянув трепетно вздрагивающие тонкие губы, сорвала с макушки высокой саранки сочное соцветие, быстро двигая нижней челюстью вправо-влево, разжевала и дважды глотнула. Я видел, как катились по горлу комочки этих глотков.
А потом что-то случилось: косуля замотала и затрясла головой, точно отбивалась от наседавшего овода. Опустила длинное ухо, сгорбилась и задним копытом почесала за ухом. Что там у нее? Ах вон что – репейку где-то подцепила!
Так стояли мы несколько минут. От напряжения у меня начало сводить судорогой ноги, и я даже не заметил, как пошевелился. Этого оказалось достаточно, чтобы выдать себя.
Косуля вздрогнула, враз устремила на меня, будто выстрелила, взор, слух, обоняние. Она стояла рядом, и два черных, широко раскрытых глаза пронизывали меня насквозь, влажные ноздри шумно втягивали воздух. Она напряглась, как натянутая тетива, малейшее движение – и гибкое тело прянет, подобно стреле, исчезнет среди берез.
Но я не шевелился, и косуля стояла. Она «узнавала» меня, пытаясь понять, кто все-таки перед ней: пень или живое существо, а если живое существо, то враг оно или нет? Однако осторожность взяла свое, и я заметил, как косуля медленно подгибает задние ноги, как горбится при этом ее спина и как торчмя поднимаются на выгнутом хребте рыжие ворсинки.
«Чего напыжилась? Иди куда хочешь», – мысленно сказал я косуле. Но теперь, кажется, и этот мой мысленный голос она услышала. Под ней словно что-то взорвалось – такая невероятная сила взметнула ее и отбросила далеко в сторону. И до чего же красива была в этом прыжке-полете! Рога – на спине, шея – саблей, задние ноги прижаты к животу, а передние стремительно вытянуты. Приземлилась она за березами да еще и еще раз прыгнула! Только и слышно, как копыта стучат по земле: тук! тук! тук! В несколько секунд ускакала на безопасное расстояние и тогда начала гневно топтать по камням да хрипло взлаивать – пугать меня вздумала.
– Не топай, не больно-то я тебя испугался, – сказал я и пошел своей дорогой.