Текст книги "Солнце красно поутру..."
Автор книги: Леонид Фомин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
КТО КАК ЗИМУЕТ
Зима – трудное время для зверей и птиц. И холодно, и голодно.
Хотя у птиц – самая горячая кровь, куда горячей, чем у человека, и то, случается, они замерзают. Погибают чаще мелкие птички, такие, как синица, поползень, пищуха. Даже дятлы иногда гибнут. Чтобы насытиться, им надо облететь не один десяток километров, обшарить не одну сотню деревьев, проверить тысячи потаенных щелок: под древесной корой, в старых заборах, бревенчатых стенах изб, словом, везде, где могут зимовать насекомые и их личинки. А день-то зимний короток. Не хватает светлого времени для отыскивания корма. День живут впроголодь, два впроголодь, бывает, и целую неделю. Пригорюнились. Теперь и летать много неохота. Сидят голодные пичуги, ждут своей участи. Хорошо, если растеплеет. Тогда пособирают на сушинах всяких жучков, куколок – подкрепятся. А если ударит морозище, хуже того, случится гололед – совсем плохо дело. Не подступишься к обледенелым деревьям. Засыпают птицы в звездные звонкие ночи – и навсегда. Падают на землю пушистыми комочками, застывают…
Когда зимой много снега, некоторые лесные птицы – глухарь, тетерев, рябчик – прячутся от холода в него. Прямо с деревьев и ныряют. Сначала тесновато в снегу, он плотно облегает перья, а потом немного подтаивает, затвердевает корочкой – и получается снежный домик-лунка. Тут уж никакой мороз нипочем! А про ветер, который для птиц хуже всякого мороза, и говорить нечего. Какой может быть ветер под снегом?
Сидят птицы в снежных домиках всю долгую ночь, а то и весь день, если здорово холодно. Выберутся на часок, поклюют кто чего – березовых сережек, ольховых шишек, а глухарь, тот на осину или пихту слетает – и опять в убежище. Мне не раз приходилось спугивать отдыхающих под снегом птиц. Вот перепугают! Идешь на лыжах, ничего не подозреваешь и вдруг – бух! бух! бух! Выше головы вздымаются сверкающие снежные фонтаны, да совсем рядом! Это вылетают потревоженные тетерева.
А если мало снега, тогда как? Холодище лютый, да еще с ледяным ветерком. Ветер перья ерошит, хвост заламывает – куда деваться? Глухарям да рябчикам проще, они из леса носа не показывают, а как быть тем птицам, которые живут в полях, вообще на открытых местах? Им вовсе негде укрыться от пронизывающего ветра.
И научились эти птицы бороться с ветром и холодом сообща. Серые куропатки так делают. Найдут где-нибудь глубокий ложок или овраг какой – все ветра меньше, – собьются в тесный круг головами в стороны и коротают ночь. Бывает, их совсем заметет снегом, а они сидят. Только дырки от дыхания протаивают. Одной куропатке было бы холодно, а вместе теплее.
Но куропаткам еще ладно. У них и оперение плотнее, перышко к перышку, всегда вроде сытенькие, да и сами собой покрупнее, чем, скажем, те же сороки. Ну, а тощим сорокам как быть?
Они спасаются от холода тоже сообща, только сидят не на земле, а на ветках, в гуще кустарников или в невысоком частом лесу. Сидят, плотно прижавшись друг к другу, а то и прямо друг на дружке.
Один раз я видел такую картину. Шел как-то поздно вечером полевой дорогой. Было очень холодно. Мглистый туман заволок все низины. Вдруг в стороне, в березовом колке, услышал многоголосое сорочье стрекотанье, какое-то шипение, даже взвизгивание. Свернул в колок и невольно присел: с берез с превеликим шумом разом взлетело не меньше сотни птиц.
Такого сборища сорок я еще не встречал. Они облюбовали здесь место для ночлега, а я вот так неосторожно потревожил их. Всюду валялись перья, мелкий снежок под деревьями был весь утоптан птичьими лапами, на ветках белел застывший помет. Тогда я понял, что сороки в березняке квартировали не первую ночь.
Неважно живется в малоснежную зиму и медведю. Берлогу-то под старой елью выложил, хворосту сверху на обнаженные корни набросал, а снега мало. Не укрыл он мишкин дом, кругом просвечивает, сквозит. Ворочается медведь, сопит недовольно, не может заснуть. Не то чтобы мерз – шуба у него теплая, да и сытый с лета, – а как-то тревожно зимой без снега. Сядет сова на сук, скребнет когтями – мишка слышит. Откроет мутный глаз – звезды видно. Что за берлога!
Даже малютке землеройке трудновато, когда мало снега. Можно считать, повезло, если устроилась на зиму в стоге соломы – там не замерзнешь. А каково под гнилым пеньком сидеть? Сырой, промозглый он, остался с осени, насквозь промерз, царапнешь лапкой – звенит.
Не пожаловался бы на жизнь крот-работяга, но и ему не сладко в бесснежье. Хоть и крепки его лапы-лопаты, да попробуй-ка зарываться на метр и глубже. А что делать? Ведь кроты питаются дождевыми червями, личинками насекомых, а они в стылой земле не зимуют. Вот и получается: чем больше промерзает земля, тем глубже кроты прокладывают свои норы.
При большом снеге все зверушки – и грызуны, и насекомоядные, и мелкие хищники – живут под толстым снежным одеялом, не тужат. Ни ветра, ни мороза, и пищи в достатке. Там найдут корешок, там ягодку, а там куколку жука или сухой гриб. Знай не ленись. Целые дороги-лабиринты проделаны у них под снегом. Для удобства не забывают использовать и неглубокие кротовые норы. Серенькие шустрые полевки – так те даже выбираются из подземелий и в толще снега на кустах вьют новые гнезда. Это на случай затопления постоянных летних квартир весной. В норках-кладовых у них хранятся разные семена, сушеные корешки трав. Не страшна им зима, а если поблизости осталась еще не обмолоченная скирда хлеба, то они даже в эту глухую пору могут принести детенышей.
КАК «ПОЮТ» БЕЗГОЛОСЫЕ ПТИЦЫ
Весной это бывает. Распогодится солнечный май, займутся молодой дружной зеленью луга и болота, заполыхают алыми, долго не гаснущими огнями полуночные зори.
Шумно живут в эту пору птицы – токуют. День-деньской воздух звенит от их трелей, щелканья, посвистов, стрекотания. Всем охота попеть, всем охота отпраздновать долгожданную весну.
А как быть тем птицам, которые не умеют петь? Не назовешь ведь, к примеру, пением крик ворона.
Но и безголосые птицы славят весну по-своему.
Ворониха еще в марте села парить единственное яйцо. Во́рон носил ей пищу. Притащит полевку, сунет воронихе – и давай по сучку выхаживать! Хвост распустит, шею натопорщит, а из горла так и льется, так и льется переливчатое бормотание. Светится весь от лаковой черноты, глянцем взблескивают крылья, из усатого, широко раскрытого клювища вылетает пар. А то вдруг успокоится, поморгает белыми пленками век – задумается: какой же вороненок у него будет?
Но это в марте. Позднее во́роны токуют в воздухе. Да не как-нибудь, а с разными, не похожими на обычный полет вывертами: вниз, вверх, каруселью друг за другом да опять вниз, вверх. И клекочут на разные голоса, будто звонят в колокола. Подумаешь, орлы нашлись!
А над болотом кто раскричался? «Бэ-э-э, бэ-э-э…» Ни дать ни взять – барашек! Не оглядывайся по сторонам, никакого барашка не увидишь.
Издает такой странный звук длинноносый кулик-бекас. Взлетит повыше и начинает повторять: «ти-ка, ти-ка, ти-ка». Словно косу отбивает. А потом, приспустив крылья, стремительно падает вниз и «блеет». Это тоже весенняя песня. Но кулик вовсе не поет, а как бы играет на жестких, веером распущенных перышках хвоста. От скорости падения перышки вибрируют, жужжат – и получается звук, похожий на блеяние.
А большой пестрый дятел делает так: найдет старую звонкую сушину, усядется на длинный сук и «настроит» его, как музыкальный инструмент. Простукав клювом, выберет такое место, где от ударов конец сучка трясется. Откинется, брякнет изо всей силы несколько раз, раскачает пружинистый сук, а потом подставит клюв, и сучок об него сам мелко колотится. И поет, как рог, призывно гудит на весь лес. А уж от того, какой попадет сук – толстый или тонкий, щелястый или ядреный, – звук получается либо густой, басовитый, либо тонкий, трескучий, словно вдали кто-то рвет крепкое полотно.
И еще одна птица интересно «поет» свою весеннюю песню. Это выпь – большая, не очень красивая болотная цапля с бурым, будто забрызганным ржавчиной, пером, с длинными зелеными ногами.
Ну, раз выпь большая, то и кричать охота погромче. А голоса-то у нее и нет. Обидно. На что вон бекас и тот вышел из положения.
И приспособилась выпь реветь по-бычьи. Зайдет в воду, засунет поглубже клюв и дует что есть мочи. Звук от этого по болоту такой, точно ревет где-то рассерженный бык…
За это выпь и прозвали водяным быком.
СОН ЗИМНЕЙ НОЧЬЮ
Длинны, тягучи январские ночи. Особенно это ощущаешь, когда один ночуешь в лесной избушке. Так-сяк крутишься на жестких нарах – не спится.
Поудобнее подбиваю ватник под боком и лежу с открытыми глазами наедине со своими думами.
А о чем думается в эту бесконечную ночь? О том, что неплохо бы срубить по речке десятка три молодых осинок – зайцам для подкормки. Они, конечно, и так не замрут, но зачем зверькам жить впроголодь, когда кругом полно никчемного осинника?
Вспомнил про зайцев, а тут и о других зверях забота взяла. Ну, лосям – тем ладно. Они сильные, выносливые, никакой снег им нипочем. И едят что попадется. Вчера видел, как огромный сохатый с черным хребтом и ветвистыми рогами, похожими на вывороченное корневище, захватил зубами разлапистую сосновую ветку, потащил в сторону и сломил весь сук. Только треск по лесу пошел! Лосей было три да еще один лосенок, и они объели на ветке всю хвою. Да что хвоя – стылые березовые прутья жуют! А еще слаще для них ивовые побеги. Зубы у лосей крепкие, и желудки все переваривают.
Частенько за ними ходят зайцы, собирают остатки веток. Но лоси тоже экономны: никогда без нужды не сломят деревце и никогда не обгложут его полностью. Не раз я удивлялся, глядя на помеченные лосиными зубами осинки: на стволе содран только лоскут коры, на другом – еще лоскут, на третьем еще. А чтобы деревце кругом оголить – такого не бывает. Будто знают, что оно погибнет.
Ну, хорошо, лоси да зайцы проживут. А косули как? Глубокий снег похоронил всю древесную молодь, о траве, какая осталась с осени, и говорить нечего. Бродят косули стайками, будто плавают, одни головы торчат из снега. Трудно им зимой добывать корм.
Вот тут бы и надо оставить им копешку или две сена, может быть, даже кормушки сделать. Наподобие яслей, какие делают домашнему скоту. Лоси и зайцы тоже не обошли бы такую «столовую».
Думал я об этом, думал и зашел в тупик: кто же будет заниматься подкормкой диких животных? Легко сказать – оставить сено. Но ведь его надо заготовить. Одни лесники не справятся, у них своих забот полно. У егерей тоже. Лес-то большой! Кто же должен позаботиться зимой о голодающих зверюшках?
Под другой бок сунул ватник, рюкзак удобнее приспособил под голову. Мерцают в железной печурке оранжевые угли, желтым сердечком бьется на подоконнике огонек свечи. Где-то под нарами скребется мышка, прогудела, как басовая струна, ожившая в тепле муха и слепо стукнулась об стену. А потом вдруг за окном мелькнула разлатая тень, и стало слышно, как на конек ветхой крыши опустилась какая-то большая птица. Скорей всего филин. На свет в окне прилетел. Посидел, потоптался когтистыми лапами и бесшумно скользнул вниз – опять мелькнула тень.
Нет, не заснуть! То ли крепкого чаю напился, то ли не дает заснуть первобытное волшебство зимней ночи. Схожу-ка лучше на улицу.
А вышел – и замер от чуткой, цепенеющей тишины. Над головой в купоросно-синем небе – крупные, белые, с фиолетовыми лучами звезды. Яркие такие, иглистые, как стеклянные елочные ежи, мелодично позванивающие. Это, конечно, от тишины кажется, что они звенят. Глядя в небо, обернулся несколько раз вокруг – и звезды потекли, закружились в веселом праздничном хороводе. И уже не могу разобрать, где Большая Медведица, где Малая, где Млечный Путь, а где Полярная звезда.
Походил, подышал морозным воздухом, опять вернулся в избушку. Околотил о порожек от снега валенки, поставил поближе к печке. Снова лег. И только смежил глаза, как пригрезилось мне вот что.
Бежит будто по санной дорожке лошадка. Под дугой бренчит колокольчик, слышатся звонкие голоса. Все ближе голоса, и вот вижу, как седая от инея лошадь, пуская из ноздрей пар, подворачивает к избушке. Из широких розвальней выпрыгивают ребята.
– Здравствуйте, – говорю. – Откуда вас столько?
– Здравствуйте, – отвечают. – Из такой-то школы.
– А за чем в лес среди ночи?
– Во-первых, уже не ночь, а утро, а во-вторых, это вас надо спросить, почему вы тут, – говорят хором. – Здесь наше лесничество, мы охраняем лес.
– Какое такое в а ш е? – не понял я.
– Обыкновенное, школьное. Уже год, как нам его приписали. Весной развешиваем для белок и птиц дуплянки, осенью собирали шишки, заготавливали семена. Засеяли сосной целый гектар пустыря. И саженцев много высадили на старых порубках. Еще косили летом для лосей и косуль траву, стожок сена поставили. Осиновые веники развесили во многих местах – это для зайцев. А теперь, в каникулы, проверяем, как расходуются наши запасы, не пугает ли кто зверей. Нас-то они совсем не боятся, а приходят взрослые, да еще с ружьями, – все дело портят. Но мы затем и приехали, чтобы посмотреть, не нарушает ли кто лесной покой.
Не знаю, сколько бы еще продолжался этот приснившийся мне разговор, но кто-то сильно торкнулся в раму, и меня словно ветром смело с нар. Тьфу ты, пропасть, опять филин! Далась ему эта свечка!
Я задул догоревшую, оплывшую, как блин, свечу, протер рукавом запотевшее стекло. Над гривой черного леса поднялась полноликая луна. Она осветила поляну перед избушкой, белые черемухи у реки, глубоко просевшую в снегах санную дорогу. И мне почудилось, будто вправду где-то вдали бренчит колокольчик. Я долго ждал, когда из-под гривы сосняка выбежит на поляну заиндевелая лошадка, а не дождавшись, не стал расстраиваться: не сегодня, так завтра, не завтра, так через год сюда все равно приедут ребята. Ведь школьные-то лесничества существуют на самом деле. Мало пока, но со временем будут везде.
СТРИЖИ
Вспоминаю высоченную сосну на излуке полевой дороги, полувысохшую, тихо поющую на ветру, с дуплистым прямым стволом. Дупла располагались по контуру ствола, как бы спиралью опоясывая его, на месте обломившихся и выгнивших сучьев, и в них, сколько я помню, всегда жили стрижи. Дупел было много, до самой зеленохвойной верхушки, но стрижи занимали только три нижние – по-видимому, они больше других подходили для гнезд. С рассвета до позднего вечера птицы реяли над одиноким деревом, изредка стремительно приклеивались к дуплам, тут же срывались и со звонким частым «рюмканием» взмывали к небесам. Стрижи были так привычны над ширью полей, так знаком их пронзительный крик, что и теперь, за далью времени, не могу представить без них ни поле, ни дерево, ни само небо.
Но не этим запомнились мне стрижи моего детства – поразительной привязанностью к родному гнездовью, колыбели, быть может, не одного стрижиного поколения. Когда сосну свалило бурей и ее, разделав, увезли в деревню, они еще долго прилетали к пеньку, низко вились теперь уже над излукой совсем пустынной дороги и кричали, кричали, будто оплакивали родительский дом. Прилетали они к пеньку на другой и на третий год…
И вот опять стрижи. На этот раз прямо перед окном, в невысоком скворечнике на березе. Впрочем, скворечников много, и почти в каждом из них поселились стрижи, но этот, сколоченный из грубых, неотесанных плах, ближе других, и я давно наблюдаю за ним.
Сколько же загадочек загадали мне эти стрижи! Во-первых, кто из пары мамаша, а кто папаша – разницы между ними никакой. Во-вторых, есть ли у них вообще пары, потому что птенцов кормят сообща, всем стрижиным скопом. В-третьих, как кормят: ведь если таскать по мушке – замаешься. В-четвертых, где они спят и спят ли? В-пятых, в-десятых – и так без конца…
Как для кого, а для меня эти птицы самые таинственные, самые удивительные. И, наверно, не только для меня. Многим ли известно, например, что стрижи одного рода-племени с такой экзотической птичкой, как колибри? Знают ли, что они распространены по всему белому свету и насчитывается их больше семидесяти видов? А почему стрижей путают с ласточками-береговушками, а то и со всеми ласточками? Наконец, чем объяснить столь частое в последнее время заселение стрижами скворечников?
И правда, едва-едва подросшие скворчата покинут родительский кров – стрижи тут как тут. Не брезгуют чужими постелями, никак не прибирают, не освежают жилье, а сразу, без всякого промедления, принимаются за семейные дела. Да ладно бы занимали дуплянки, так похожие на естественные гнездовья, а то ведь просто ящики, наподобие того, что на березе под моим окном.
О том, что черный стриж родня заокеанской крохе колибри и что их много видов, я узнал от ученых людей. А вот чем они питаются, где спят и как выводят птенцов, наблюдал сам. Об этом и рассказ.
Смотришь, бывало, на темные силуэты-крестики, фигурно чертящие небесные дали, и диву даешься: ведь надо же так летать! Не нахожу никакого сравнения. Лишь они, одни стрижи, могут так свободно жить-существовать в родной стихии. Небо для них настолько стихия, что земля, твердь всеобщая, не только не нужна им, а часто гибельна. Раз коснувшись ее, стриж уже не взлетит. Слабые лапки с вытянутыми вперед всеми четырьмя пальцами не способны толкнуть птицу даже для взмаха крыльев. Крыльев – в две трети длины тела! Вот почему никто никогда не видел стрижа, сидящего, подобно ласточкам, на проводах, вообще стрижей вне полета.
Дважды мне доводилось держать стрижей в руках, и оба раза мертвыми. Первого нашел на крутом берегу реки, совсем немного не доползшего до спасительного обрыва. Стриж изнемог в отчаянных попытках взлететь и погиб из-за своих таких сильных и быстрых в воздухе и таких ненужных, беспомощных на земле крыльев…
Второго обнаружил в… собственной квартире… Вся семья была в отпуске, уезжая из дома, оставили открытой форточку. Она-то и послужила ловушкой. Но что заставило осторожную, диковатую птицу влететь в форточку, к тому же не очень широкую, выходящую в глубокую балконную лоджию?
И опять вопросы: стриж искал укромное место для гнезда? спасался от хищника? охотился за насекомыми? Не знаю!
Был и третий, можно сказать, особый случай, когда я спас стрижа. Это был слеток. С виду он мало отличался от взрослой птицы, разве что оперением чуть посветлее да кое-где проблескивали с изнанки маховых перьев трубчатые опахала.
Стрижонок лежал между грядок как раз напротив скворечника на березе и как бы тяжко вздыхал, силясь приподняться на раскинутых длинных крыльях. Неизвестно, почему он очутился на земле, но именно на земле эта красивая и вольная птица выглядела жалкой, неуклюжей. Сперва я подумал, что взлететь стрижу мешает колкая трава-отава, недавно скошенная и вновь успевшая набрать рост, однако и с чистого места, даже с деревянного пола ограды, куда я его перенес, он не взлетел. Бился, натужно горбил спину, опрокидывался кверху лапками и обессиленно замирал, скрючив эти лапки, чтобы через минуту-другую повторить все сначала. Но стоило только стрижа подбросить в воздух, как он буквально ввинтился в небо, где поджидали его сородичи. На другой и на третий день – до самого отлета – я безошибочно узнавал его в стае по красной ленточке, привязанной к лапке…
Говорил уже: не видел, как выпал из гнезда «мой», теперь уже помеченный, стрижонок, а вообще-то не раз наблюдал их вылет. Чувствуя, что птенцы достаточно подросли, взрослые птицы все с тем же резким криком одна за другой проносятся у самого скворечника, зазывая, сманивая за собой, а великовозрастный детеныш, нетерпеливо высунувшийся из гнезда, лишь провожает их движением глазастой головы, никак не решаясь довериться крыльям. Он, этот занявший место в летке, более крепкий, не пускает к свету братьев и перехватывает весь корм. Чуть заслышит голоса родителей, заранее распахивает свой широченный клюв-ловушку с бледно-желтой сухой окантовкой по углам. Но взрослые птицы теперь все реже приносят пищу: хватит, мол, пора самим добывать пропитание. День не кормят, два не кормят. Оголодавший птенец на каждый новый зов теперь уже почти вываливается из летка, а все торчит, все ждет подачки. Кончается это обычно тем, что томящиеся под ним в душной тесноте братья попросту выпихивают его. Стрижонок отлого планирует к земле и вдруг с отчаянным визгом – другого слова не подберешь, – будто спущенный с тугой резинки, круто взмывает к небесам.
Немедля его место в летке занимает следующий…
Но вот молодые все на крыле, пусто в скворечнике. Как-то непривычно тихо становится у дома, словно он обезлюдел. Однако стрижи держатся неподалеку, то беззвучно реют высоко в небе, то с шелестом проносятся низко над огородами. Все зависит от погоды. В тихую, сухую они вообще не опускаются к земле и спят в парении под облаками; в прохладную, сырую – небыстро летают над пойменными лугами с редкими черемушинами, где в заветрии скапливается комарье. Теперь в стрижиных стаях все чаще промелькивают белобрюхие, невесть откуда взявшиеся городские ласточки, серые, землистого цвета береговушки и, конечно же, вековечные постояльцы здешних подворий – ласточки-касатки.
Заприметил я также, что стрижи-сеголетки хоть и легкие на подъем, все же летают не так умело, не так ловко, как их родители. Утомляются, что ли, раз то и дело как бы привстают на месте, сбоисто стригут крыльями, а потом в долгом парении отдыхают.
Я научился отличать молодых птиц от старых. Нет, не по окрасу. По окрасу стрижей в воздухе не разобрать. Молодые чуть покороче, поокруглее, вроде бы какие-то кургузые, не так грациозно, я бы сказал, не так «ювелирно» несут себя в пространстве и, как уже было подмечено, чаще отдыхают, недвижно раскинув серпы-крылья. Но самое главное: нет пока в их полете тех восхитительно красивых, плавно-привольных разворотов, какими отличаются истинные мастера высшего птичьего пилотажа – старые стрижи.
Еще я заметил, что стрижата, как и забияки-петушки, нет-нет да и срываются с голоса: в каком-нибудь особо удавшемся, особо быстром вираже-пируэте крикнет от восторга, а у него вместо крика радости получается тонкий визг. Ну, как у того, что вытолкнули братья из гнезда…
Опытные птицы почти всегда летают впереди, легче и быстрее находят восходящие воздушные потоки, где долгие минуты, а то и часы свободно плавают, лишь изредка перебирая крыльями. Чаще в таком состоянии я видел стрижей в светлые июльские ночи.
Раз спрашиваю соседку бабу Женю, давно ли в скворечники стали селиться стрижи?
– Ты про кого, про касаток, что ли?
– Ну, по-твоему, может, и касатка, а правильно – стриж. Вон те, над домом которые кружат.
Баба Женя сделала козыречком черную, плохо гнущуюся ладонь, прищуристо посмотрела в небо.
– Да как леса вокруг деревни повырубили, сразу и жить стали. В те поры по старицам много сухостою дуплистого было, вот в дуплах сперва жили. А до этого сроду в скворечниках не видела. Она ведь, касатка-то, не воробей, дичится народу, скотины, а теперь куда ей без гнезд-то? Вот и подалась на постой к скворцам…
Правильно бабка рассудила. И верно, куда деваться? Вырубают дуплистые деревья, вообще леса, и тут волей-неволей пойдешь на сближение с человеком. Да только ли стрижи прибиваются к людям? Смех ведь сказать – ворона сложила гнездо на дикой высокой яблоне в огороде за баней…
И все же рассказ мой был бы неполным, не проведи я такого опыта.
На другой год придумал сделать у одного скворечника съемную крышку. Скворцы мне были неинтересны, и, пока они выводили птенцов, крышку я не снимал. А вот когда поселились стрижи, снял в первую же неделю. Посмотреть: что и как там? Сделал это, само собой, без хозяев, осторожно и быстро. В дуплянке на утрамбованной скворчатами гнезде-подстилке лежало два белых продолговатых яичка. Я подумал, что кладка еще не окончена, и закрепил крышку на место.
Но больше они и не снесли. В тот же вечер стрижиха села парить. И вроде бы не одна парила: иногда ее подменял самец. Несколько раз из дуплянки выныривал один и тут же залетал другой стриж. Непостижимо, как сидящий на гнезде стриж угадывал реющих в небе сородичей, призывно вскрикивал, и те немедленно появлялись рядом. И уж кто тут есть кто, уследить было совсем невозможно: стрижи парами, стайками, в одиночку подлетали к скворечнику, на секунду цеплялись к летку, улетали, снова возвращались – и так до позднего вечера, до глухого ночного часа.
Птенцы появились ровно через полмесяца. Когда они запопискивали, я снова приставил к березе лестницу, заглянул в скворечник. На дне лежали два покрытых реденьким пушком комочка. Затаились, будто неживые. Но когда я притронулся к одному, он сейчас же взбугрил на спине култышки-крыльца, запрокинул на них несоразмерно большую слепоглазую голову и с готовностью растянул утробный зев. Как-то не верилось, что вот из этих уродцев через месяц с небольшим явятся на свет божий прекрасные, неповторимого облика птицы, птицы-молнии, птицы-призраки, непревзойденные летуны всего пернатого мира.
Рядом с птенцами я заметил какие-то крошки, похожие на подвядшие ягоды-землянички. А когда рассмотрел их дома через лупу, оказалось, что это – мушки, мошки, всякие козявки. И сразу догадался, чем и как кормят стрижи птенцов. Приносят они им не по мухе и не по две – набивают в полете насекомыми полный рот, выделяют какое-то вяжущее вещество, скорей всего слюну, уминают, склеивают добычу и уж потом «брикетиком» подают птенцам.
Как и в прошлый год, нынешние стрижи после вылета молодняка какое-то время далеко не улетали, все вились над рекой или тут же, над домом. Поздними вечерами изредка навещали скворечники. То ли проверяли, не остался ли, не замешкался кто, то ли ночевали – не знаю, не усмотрел.
Зато усмотрел другое. В августе, перед самым отлетом птиц в дальние края, я вдруг заметил в стрижиной стайке одного – с необычным красным подхвостьем. Второй раз заметил – озадачился: не видал таких. Радостная разгадка пришла сама собой: разлато выгнув острые крылья, стриж коснулся брюшком речной глади – так они пьют, – и я отчетливо различил красную капроновую ленточку. Да ведь это «мой», тот самый стриж, которого я подобрал в огороде и отпустил помеченным с тайной надеждой на встречу. Встретились!
И я опять вспомнил одинокую дуплистую сосну на излуке полевой дороги, стрижей, оплакивающих потерянный дом, и в который раз убедился в их верности родному порогу, милой своей родине.
Я вспомнил стрижей моего детства.