Текст книги "Самоубийство. Подготовка (СИ)"
Автор книги: Лембит Короедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Здесь же, в поселке, жили моя бабушка Лара и дед Михаил (не те, про которых я говорил раньше, а другие – по отцу). Они жили не с нами в квартире, а в частном доме – вернее в половине большого частного дома (в другой половине жила какая-то другая семья) в дальнем конце поселка, ближе к колхозным полям.
Вообще, мои воспоминания об отце, бабе Ларе и деде Мише не то, чтобы смутны (иногда они очень ясны, особенно об отце), но как бы отрывочны и более всего напоминают кадры какой-то старой кинохроники вроде фильмов Дзиги Вертова (только в цвете): вот отец везет меня в детский сад на мотоцикле – когда я был совсем маленьким, он сажал меня перед собой, когда же я чуть подрос, то сидел сзади, обнимая его руками – еще, кажется, шлем у меня был на голове какой-то несуразный, круглый, как шар, я был похож в нем на космонавта, как их рисуют в детских журналах; потом – дом и двор бабы Лары: дом на две половины, в чужой – неведомые мне люди, в нашей – темные комнаты, наполненные старой тяжелой мебелью – стулья, столы, комоды, топчаны, кровати, все с массивными толстыми ножками, все большое, деревянное, неподъемное (может быть, потому что я сам был мал?), в столовой – сервант, в серванте – рюмки в форме маленьких рыбок и графин в форме большой рыбы, что-то еще в форме лебедя; на стол сервируют луковый суп – этот суп делается просто: жарится лук в сковороде на постном масле, туда же можно резаную колбасу, если есть – а нету, то и нету, а в кастрюле варится картошка – потом в кастрюлю высыпают зажарку из сковороды, и суп готов – можно, впрочем, туда еще фасоль и галушки. Там в столовой всегда пахло этим луковым супом, и сейчас, когда я вспоминаю картинку дома – сервант с рыбами, стол без скатерти, супница – мне луком пахнет. Скажете, это уже не кадр кинохроники, если про запах речь? Да ничего подобного – про все, что угодно, оно может и так, а про луковый суп – не так, луковый суп если увидишь в кинохронике, то сразу почувствуешь запах... А, и дед из дальней комнаты выходит – Михаил, здоровый, лысый, молчит – похож на Франкенштейна из одноименного фильма, никогда ни слова от него не слышал – вернее, припомнить не могу ни единого от него слова – только эту его огромную двухметровую фигуру в дверном проеме.
Сам дом стоял в степи. У нас-то, если разобраться, кругом степь – деревьев нету почти, но поселок этот, Першотравневое, он как бы совсем-совсем в степи, потому что там моря нет – одни сельскохозяйственные угодья и колхозы с совхозами. Дед Миша и баба Лара работали в колхозе – во дворе у них была корова, и кони были, и по мелочи всякая живность. Как к дому подходишь – плетеный забор, тот, что называют: "тын", старая покосившаяся скамейка у ворот, а ворот-то самих и нету – чего ворота ставить, когда вместо забора "тын"? Вот там, где этот "тын" расходится, открывается, где лавка стоит – там и во двор заходить. Земля потрескалась вся от жары, в глубоких бороздах-трещинах, заросшая сорняком-березкой – через весь двор этот сорняк-березка вьется, и в траве той, желтой, выгоревшей, в сухих земляных трещинах – черно-красные клопы-солдатики (у нас же цветное кино, мы договорились).
Через двор если пройти вдоль дома – упрешься в сарай, там двери почти всегда открыты и видно через них внутри сарая всякое понавешенное: лошадиные хомуты, подковы, лопаты, бамбуковые удочки, электромонтажные когти (это отцовские – какое-то время он работал электромонтажником и лазил по столбам в этих когтях, я даже как-то видел, как он лез на столб), а вверху, чуть не под самой крышей, привязанные проволокой к деревянной балке – битые запчасти к мотоциклу. Они всегда вызывали мое любопытство – даже битыми они выглядели красиво. Это отец когда-то разбился на мотоцикле (это была "Ява"), и даже вроде бы сильно, и долго он после этого лежал в больнице, и вроде бы даже без сознания, и я, кажется, уже тогда был на свете, но ничего этого не помню – только то, что у отца был небольшой (длиной в мизинец) шрам на виске, который его не портил. Ну, и вот эта битая "Ява" в сарае.
Удочки, да... Задом двор выходил на баштан – мы выращивали арбузы и дыни (малюсенькие, помню, арбузы торчали там кругом по полю, как зеленые мячики), а прямо за баштаном – камыш и большой ставок. Дед Михаил и отец ходили туда рыбачить. Я тоже однажды взял в сарае удочку и пошел на ставок рыбачить – сел там в камышах, забросил удочку, ловлю. А потом из воды вылезла лягушка, уселась напротив и на меня уставилась: я сидел и не мог пошевелиться от страха – слышал, как меня зовет баба Лара и не мог ей ответить, откликнуться, крикнуть, что я здесь, в камышах – боялся рот открыть – а вдруг, думал, лягушка на меня прыгнет, когда закричу? Баба Лара все же потом нашла меня в камышах, часа через два – мы все еще сидели там с лягушкой, гипнотизировали друг друга взглядом.
Еще во дворе бабы Лары пахло молоком и коровьим навозом – так пахнет во всех колхозных селах, и вдалеке в поле виднелась какая-то колхозная сельхозтехника – это, кажется, такое слово непоэтичное "сельхозтехника", а я, всякий раз, как его слышу, вспоминаю: стоишь ты вечером во дворе бабы Лары, у ворот, и садится солнце, и туман вокруг, а в тумане, там, вдалеке, где колхоз, в поле, виднеются остовы этих тракторов, комбайнов, сеялок, "сельхозтехники", как лежбище доисторических животных, игуанодонов и плезиозавров, в тумане сливаются с серым, теряют четкость, пропадают.
Я сейчас думаю – какой маленький этот поселок – Першотравневое. Вот закончилась остановка, я сел в автобус и дальше поехал – через десять секунд уже был возле ДК, где когда-то видики крутил, проехал солдатский мемориал – я забыл о нем рассказать, когда говорил про кино Дзиги Вертова, хотя этот мемориал был в некотором роде сакральным центром поселка – в детстве он казался мне очень монументальным и внушительным: композиция представляла собой вечный огонь, над которым, скорбя, склонилась Родина-мать, а за спиной Родины-матери – круглое сооружение из мрамора вроде мавзолея, там, кажется, были списки погибших. Наверное, это хороший памятник – я не слишком разбираюсь в архитектуре и сейчас проехал мимо в автобусе без особых эмоций, но в детстве, помню, он вызывал во мне какое-то благоговение, когда я проходил мимо – женщина эта сидящая, огонь, вот это все.
И тут же за мемориалом – тот самый спуск к трем домам, стоящим наискосок, я их даже отсюда вижу, и тот дом, где я жил, вижу, и указатель на повороте с названием улицы: Красноармейская. Какое бесполезное знание.
Потом сразу – маслобойня, и сильный запах семечек и подсолнечного масла. Его тоже помню, этот запах, отец часто приезжал туда и брал меня с собой – привозил семечки и забирал масло. И мы стояли там внутри, наблюдали, как наши семечки грузят в бункер, чтобы сделать нам масла.
Если бы не остановка, автобус проехал бы сквозь Першотравневое меньше, чем за минуту – такой этот поселок маленький, а в детстве мне хватало. Детям всегда места хватает, дети, как коты – им дай ареал, и они будут там жить; детсад, дом, мотоцикл, баштан, ставок, маслобойня, тачка с колесами-шарикоподшипниками, клопы-солдатики – детям многого не надо. Но зато благодаря малости поселка, я быстро с ним попрощался – все места вспомнил, проехав мимо в автобусе, и не было нужды делать сюда отдельную прощальную вылазку. Хотя вот одна штука пришла в голову, когда автобус уже выруливал в поля за поселком: после того, как родители разошлись, и мы с мамой уехали жить в город, я ведь очень редко сюда приезжал, бабу Лару почти больше не видел и деда Мишу; деда уж точно – он умер вскоре после того, как мы уехали, а к бабе Ларе я заезжал – не сам, конечно, отец пару раз завозил на своем мотоцикле. И когда я уже работал в ДК (семнадцать мне было), то решил бабу Лару сам навестить, а бывал-то я в том доме в степи, где тын и скамейка, сарай и комбайны в тумане, бог знает когда – и то всегда отец меня вез на мотоцикле, и не очень-то я дорогу запоминал, болтаясь сзади в дурацком круглом шлеме, как у игрушечного космонавта. Так что пошел я к бабе Ларе в гости, а сам толком не знаю, куда идти. Решил идти по наитию, как в городе ходил, только в городе легко – там ориентиры высокие: дома и башни, а здесь... помню, по пути ложбина такая, заросшая деревьями и кустами (хочется для красоты сказать – лабиринт, но нет, это был просто заросший деревьями и высоким кустарником овраг), иду там между деревьями и чувствую – был я здесь – много лет назад, мальцом, не сам шел, плелся за родителями ведомым, но это такое приятное узнавание – когда понимаешь, что это та дорога, правильная, отмеченная тобой тогдашним, и не только ты ее узнал, но и она узнала тебя – открылась.
Я про это в автобусе вспомнил и в голове крутил, играл этой мыслью – думал, если бы вспомнил раньше, то может быть и посвятил бы отдельную прощальную остановку Першотравневому, чтобы поиграть в этот "лабиринт Фавна". Пошел бы снова той дорогой, которую не помню, наугад – интересно нашел бы я так же, как тогда, дом бабы Лары? Вывел бы меня лабиринт? Я мысленно улыбнулся этой идее – квесты дело молодых; вот было бы мне двадцать лет, тогда бы точно попробовал, в двадцать лет еще веришь, что лабиринт может вывести к чему-то хорошему – всенепременно будешь там принцессой в параллельной реальности, когда сбежишь от ужасов этой. Когда же тебе сорок, уже нет той надежды на волшебные лабиринты, напротив, не доверяешь ты им, думаешь – погоди, черт его знает, что тебя там ждет за волшебной дверью – может, тебе еще покажется, что принцессой ты был здесь.
Тогда же я вышел к дому – постучал в окошко; баба Лара была мне рада, не ждала, удивилась, впустила в дом, налила молока. Там все было по-прежнему: тяжелая темная мебель, рюмки-рыбки, запах лукового супа, даже кружку, из которой пил молоко, я узнал – темно-синяя с золотым ободком сверху. Мы сидели, о чем-то говорили с бабой Ларой, и мне было хорошо и уютно (я любил молоко с горбушкой хлеба – макать горбушку в соль и запивать молоком).
Потом я уехал и больше никогда бабу Лару не видел. И когда я это вспомнил, то посчитал, что именно тогда я с этим местом и попрощался – зачем повторять то, что уже идеально совершилось?
Поселок Першотравневое стоит ровно на полпути между городом и селом – стало быть, еще восемнадцать километров и я на месте. Там уже нет ни черта примечательного по дороге – кукуруза да подсолнухи. Хотя это и есть примечательность – кукуруза да подсолнухи. Это наши растения, кругом растут, и летом, пожалуй, красиво – поднимают настроение всем едущим на отдых, особенно людям с художественным вкусом. Люди с художественным вкусом обожают подсолнухи (кукурузу они любят меньше). Я тоже когда-то их любил – не в детстве, нет, в детстве мне на них было начхать, и сейчас мне на них начхать – видимо, я любил кукурузу с подсолнухами в тот краткий промежуток времени между детством и нынешним своим состоянием, то есть, в то время, когда у меня был художественный вкус.
А вот и поворот на село. Прошу водителя высадить меня на дороге. Он удивляется, кажется, хочет сказать что-то неприветливое, может быть, даже отказаться останавливать автобус, но потом вспоминает, что он настолько неприветливый грек, что не должен удостаивать меня даже словом – бурчит что-то недовольно себе под нос, но тормозит и меня высаживает.
– На дороге -
Как вы, наверное, догадались, я попросился из автобуса не по какой-то особенной причине – вы уже поняли, что действия мои подчинены некой беспорядочной логике прощания с местами. Видимо, ему нужно проститься с этой дорогой, подумаете вы, и окажетесь правы.
Как это ни смешно, я стою на дороге, у кукурузного поля (подсолнухи будут дальше, знаю), держа в руке тетрадку. Это я так из автобуса с ней выскочил, не успел спрятать в рюкзак – как-то вдруг мне приспичило выйти (а как раз писал), потому и выскочил на улицу с тетрадкой в руке. Я ведь все это записываю – то, о чем вы сейчас читаете, все время записываю – и в поезде, когда пил в буфете у окна под стук колес, и в гостинице, на балконе, на пластмассовом (а ведь плетеном? день прошел, а я уж и забыл – это я уже во флигеле пишу) столике, и вот сейчас – пока ехал в автобусе, на коленке. А когда же, вы думаете, я это все пишу? Прямо сейчас. Я вообще, знаете ли, фанат тетрадок. Впрочем, потом расскажу – я еще не дошел до конечного пункта, туда, где уместно говорить о тетрадках. Скажу лишь, что тетрадка с коричневой клеенчатой обложкой, толстая, а внутри – в розовую клеточку, с полями. Хотел найти в зеленую клеточку, но в зеленую не было, взял в розовую.
У меня слегка помутилось в голове, и я сел в траву – отошел от дороги поближе к кукурузе и сел там, у кювета. Не от жары эта круговерть – от впечатлений. Я наконец-то приблизился к своей цели. Как-то вдруг, когда вылез из автобуса и стоял там на дороге с коричневой тетрадкой в руке, мне стало совершенно очевидно, что пути назад нет – я на месте и закончу задуманное. Пока в городе гулял – это все были игрушки, прощания эти, я даже какое-то удовольствие получал, ностальгическое, вспоминая, а здесь все как-то серьезно стало и близко. Впрочем, иные злые языки вспомнят, что накануне я выпил почти бутылку виски, а с утра допил то, что от нее осталось, скажут: как же, ностальгия, впечатления – пить надо меньше. Это я такую ерунду думал, пока курил там в кювете, настраивался перед заходом в село. Долго настраивался – закурил и вторую сигарету, улегся на траву, в тени одинокого деревца спрятался, вспомнил еще про буряки.
– Прополка буряка -
Прополка буряка была одной из наших семейных традиций – вынужденной, навязанной, но все же. Бабушка с дедом держали свиней, которых нужно было чем-то кормить, а так как бабушка с дедом были частниками (когда-то давно они оба работали в рыбколхозе, который разогнали еще в 60-х, и с тех пор они поневоле стали частниками – в обычный сельскохозяйственный колхоз не пошли). Официально работали в пионерлагере «Волна», дед – сторожем, бабушка – ассенизатором, а у себя на земле могли лишь немногое выращивать – фруктовый сад у нас был, виноградник и огород, в огороде – картошка, помидоры, часом огурцы, ну и по мелочи – укроп, петрушка, зеленый лук (дед, садясь обедать, частенько мне говорил: «А сбегай-ка вырви мне цыбулину», а бабушка, когда готовила: «Се-ре-жа! Нарви ук-ропа!» – бабушка всегда говорила так, с нажимом, с претензией, как будто ей уже один раз отказали нарвать укропа и второго раза она не переживет и не простит), редиска, перец, клубника. И всего этого хватало нам – но не свиньям. Свиньи хотели большего. Приходилось изыскивать. Летом изыскивать было хорошо – потому что летом работали пионерлагеря, а в пионерлагерях была еда для детей и, следовательно – помои. Помои нужно было носить (иногда дважды-трижды в день), и не сложно догадаться, что как только я набрался довольно сил, чтобы поднять ведро, это стало моей обязанностью. Когда же я был еще мал, помои носила бабушка или возила на специально приспособленной для этого тележке. Лагерные помои это было, наверное, самое вкусное из того, что могли позволить себе свиньи – пахли они обалденно, всеми этими общепитовскими борщами, макаронами, котлетами, вы знаете, куски хлеба там плавали, измазанные маслом, вымоченные в юшке (хлеб из помоев, впрочем, вылавливал дед, чтобы мастерить из него приману для рыбалки). Часто вместе с помоями бабушка приносила угощение и для меня – котлеты, тефтели, шницели, пряники (были такие, знаете, с дыркой посередке, похожие на большие шестерни). Я все это есть отказывался – кричал, что не буду есть из помойного ведра, бабушка обижалась, жалобным голосом твердила: «Это же чистое ведро! Мы-то-е». Ей хотелось как лучше. Сейчас я жалею о том, что не ел все те угощения. Если все вернуть вспять – то съел бы. Сейчас я верю, что ведро было чистым. А хоть бы и не было.
Но это летом. Зимой же, весной и осенью свиньи ели кашу (до сих пор помню ее дух в кухне – бабушка варила ее зимой из зерна и дерти; жар, уголь трещит в огне, там же рядом дед сидит: пьет чай и курит, двигая кочергой железные кольца на печи – сбивает туда пепел с папиросы, а сверху на печи стоит огромная выварка с кашей) и буряки (дед рубил их на куски топором). Зерно и буряк нужно было где-то взять. Брали в колхозе, но просто купить их за деньги было нельзя – надо было отработать. Вот тогда мы и шли наймитами в колхоз – чаще всего на прополку буряка, самую противную работу на моей памяти. Здесь льготников не было – кому не повезло оказаться в селе во время прополки, тот и участвовал, потому что работа была тяжелой, изматывающей и времени отнимала изрядно, оставить кого-то дома – роскошь, пололи всей семьей. Один раз даже сестрам моим не повезло – Людочке и Наташе, уж на что они были везучие избегать всякой работы, а на прополке и они разок побывали. Этот-то раз я и вспомнил, когда лежал там курил в траве.
В поле нас вез грузовик – колхоз присылал. Много нас там собиралось в кузове работников – не одни мы в селе были частниками, нуждающимися в буряке. Везли то далеко, то близко – зависимо, где был участок. Участками наделяли то там, то сям, не помню, сколько давали – гектар на семью? Кажется, гектар. Помечали делянки столбиками. Когда осенью буряк собирали (мы же сами и собирали), то тебе выделяли долю с твоей же делянки, которую ты раньше пропалывал. Это было справедливо, потому что у тех, кто волынил прополку (такие были), и урожай получался соответствующий – такие делянки всегда были видны, тех, кто волынил. Те, кто приезжал на работу, тыкали в заросшие делянки пальцами, качали осуждающе головами и произносили имена прогульщиков всуе. Дед, правда, говорил, что ерунда это все: бывает, с землей так повезет, что много у тебя буряка, а не повезет – мало. Поразительно, но бабушка любила работать в поле. Я не то чтобы это ненавидел, но воспринимал работу на земле со всем возможным пессимизмом – да, в детстве я еще верил в хорошее, но связать это хорошее с прополкой буряка при всем желании не мог. Дед работал ровно – по нему никогда нельзя было понять, нравится ему работа или нет, дед все делал одинаково... хотя опять вру, конечно – на рыбалку-то он точно ездил с большим удовольствием, и столярничать ему явно нравилось – беседки ставить, скамейки клепать или двери, двор дед любил подметать, это точно, а буряки полоть... никогда не слышал, чтобы дед высказал недовольство по поводу какой-нибудь работы. В отличие от меня – я-то мог ныть при любом удобном случае, ни черта не любил делать, всякую работу ненавидел, но, как назло, в детстве меня заставляли, а потом уж привык.
А вот бабушка... Ей нравилось полоть буряки, честное слово. Когда мы ехали в поле, сидели в кузове, она уже тогда светилась от радости – предвкушала. Это меня удивляло (бабушкиного воодушевления, конечно, не хватало для того, чтобы заразить и меня любовью к сельхозработам, но все же ее настрой слегка поднимал мой дух), я спрашивал: "Чему ты, ба, радуешься? Глаза бы мои не видели этих буряков". "Ну, как же? Степь", – улыбаясь, отвечала бабушка. – "Красиво". Я смотрел из кузова грузовика на унылую степь кругом, на эти засаженные кукурузой, подсолнухами, пшеницей и буряком поля, размокшую под дождем землю (когда шел дождь, нас иногда возили в крытом брезентом кузове) и не мог понять – что там красивого? Мрак и дождь, слякоть, черная земля, грязь – как в любое утро. А дождь кончится – наступит жара, не спрячешься, и жажда, и слепни, и руки исколоты-изрезаны травой, да ну бы ее к черту ту степь! А бабушке нравилось. Она во время войны работала в Германии в остарбайтерах. Тоже в сельском хозяйстве, в поле, на хозяина – Освальд Мюллер его звали. Тоже что-то собирала – кажется, брюкву. Часто рассказывала про тех своих друзей, что там с ней работали. Помнила всех молодыми. "Виктор Делавери" был такой. Его чаще всех вспоминала, говорила: "Мы все работаем, а он лежит в траве, спит, а хозяин как увидит, то так бил его, так бил, а ему хоть бы хны. Мы уж и упрашивали его: "Витя, попадет же тебе от хозяина, а он: "Плевать я хотел на того хозяина". Кажется, бабушка даже некоторое время после войны переписывалась с этим Виктором, а потом, как водится, все заглохло. Только в старости снова почему-то часто его вспоминала, говорила: "Вот бы сейчас увидеться. А он ведь из Киева был – из киевских греков, наверное, и сейчас в Киеве живет". Как-то я пробил это имя по пиратской базе в Интернете – оказалось, Виктор Делавери жил в Киеве на соседней со мной улице. А бабушка к тому времени уже года два как умерла. Да и Виктор Делавери вряд ли был еще жив – в той базе было много покойников, но я все равно огорчился – если бы бабушка настояла, попросила, и если бы я раньше озаботился, то мог бы найти ей Виктора Делавери, и он, возможно, был бы еще жив, и они могли бы встретиться – это вряд ли, впрочем, бабушка уже много лет не ходила, но я бы мог хотя бы привет от нее передать, мне ведь этого Виктора найти получаса хватило бы. Но это все рассуждения наподобие уэллсовской "Зеленой двери" – о том, чего не вернешь... Так что была бабушка в остарбайтерах – лет двадцать ей тогда было. Может быть, оттого и любила она в поле работать, может, этот выезд был для нее вроде реминисценции какой-то – все равно, что назад в молодость вернуться. Или ей просто нравилось, что вся семья в сборе, и все при деле – никто не читает в дальней комнате книгу, не смотрит телевизор, все пропалывают буряк. Что-то вроде пикника на природе, но не такого, как на картинах художников-импрессионистов – где мужчина и барышня сидят в траве, а между ними всякая снедь в корзинке, а такого, где вся семья стоит в поле раком. Хотя в обед мы тоже усаживались перекусить – прятались от солнца в таких лесопосадках у дороги, у нас их называют "ветроупорками", раскладывали тоже снедь – хлеб, сало, яйца, помидоры, воду или молоко. Все равно, впрочем, мы не походили на картину импрессионистов, скорее изображали сцену из соцреализма – "Обед на полевом стане" (уверен, что такая картина имеется, никак не могло остаться без картины такое прекрасное название).
– На дороге -
Дорога, она сама по себе достойна прощания – здесь я, наконец, расскажу, зачем вылез из автобуса. Конечно, чтобы прощаться с дорогой, сюда стоило приехать поздней осенью или ранней весной – то есть, в самые мрачные сезоны, но не мог же я посвятить этим прощаниям целый год, так что пришлось выбирать. Я и в городе не со всеми местами толком попрощался из-за того, что сезон не тот – например, с больницей. Проходил мимо нее несколько раз, пока гулял и прощался с другими местами, но как-то не накатило на меня, а здесь, на дороге, когда подумал, что лучше бы я тут оказался весной или осенью, так на меня и за больницу вдруг накатило. Потому что я там лежал зимой. Часто лежал в детстве с разными болезнями и всякий раз зимой. С воспалением легких раза три (но это я уже постарше был), а один раз, помню, лежал в глазном отделении (у меня с детства проблемы со зрением – класса с первого, кажется, испортилось, и вот тогда-то меня и положили в глазное). Две вещи оттуда запомнил: таблички с текстами и жареную картошку в банке. Табличка с текстами – это такая штука, планшет, дощечка, величиной, пожалуй, со среднюю книжку, в которой за стеклом была спрятана бумажка с выдержками из разных литературных произведений – непонятно каких, они не были подписаны, просто фразы, обрывки, ни к селу, ни к городу, без начала и конца, было там что-то, помню, про солнечный южный город, про то, как кто-то шел пыльными улицами по брусчатой мостовой среди тенистых деревьев. Эти таблички нужно было каждый день читать для тренировки глаз в специальном кабинете. И я читал, придумывал себе, кто бы и зачем там мог идти по улицам южного солнечного и пыльного города – про море там тоже что-то было. А вечерами приходила мама – приносила мне поесть. Ели мы тогда с мамой по большей части жареную картошку – ее же она несла мне в больницу; я, впрочем, любил картошку, мог ее кушать бесконечно, любую – жареную, вареную, печеную, горелую. И вот она в банке, холодная – я ел ее с удовольствием, это была какая-то новая картошка (кажется, к ней еще прилагался соленый огурец). Сидели мы с мамой в тусклом мрачном предбаннике – есть в больницах такие специальные комнаты, где посетители встречаются с больными, вроде тех, что в тюрьмах устраивают для свиданий, такие же унылые. После того я никогда не ел жареную картошку из стеклянной литровой банки, не случалось. Унылое и уютное воспоминание.
Да, дорога. Почему осень или весна? Да потому что летом автобусы заезжали в село, а осенью, зимой и весной – нет. Потому что село наше из тех сел, что своих жителей там кот наплакал, оттого им рейсовые автобусы брезгуют пускать, а вот летом туда едут тучи отдыхающих, которым приходится давать автобусы – поэтому летом туда идет десяток автобусов, через каждый час, а в другие сезоны – один, да и тот в село не заезжает – высаживает людей "на дороге" или "на столбовой", или еще говорят: "на трассе". Так что вылез я "на дороге" намеренно – хотел вообразить, что это я осенью вылез, а на улице туман, изморозь и изморось, острый ветер в лицо, а вовсе не эта кукуруза на солнцепеке. Между нами говоря, солнце палило так, что воздух плавился – воображать осень было совсем не с руки.
Дошел "до геологов". Это еще одна местная локация: "до геологов". Бывало, что местные упрашивали неприветливого грека-водителя подвезти их с трассы поближе к селу – о том, чтобы завезти в самое село и речи быть не могло – в стране Советов, если вы забыли, все друг друга ненавидели и ни черта друг другу просто так, по доброй воле, не делали, никаких поблажек и милосердия, но когда местных собиралось человек пять, а то и до десятка, и половина из них были такие же греки, то им иногда удавалось уговорить водилу, и тот шел на компромисс – подвозил "до геологов". Это было частью искусства торга: "Завези, друг", – проникновенно говорили мужчины. "Не завезете?" – заискивающе глядя водителю в глаза, просили женщины и старушки. Водила хмурился и резко вскрикивал: "Куда? Куда? У меня график!" "Та хоть до геологов", – говорили мужчины. "Ну, до геологов хотя бы", – просили женщины и старушки. "Только до геологов!" – кричал водитель, как будто эта мысль только сейчас пришла ему в голову, а вовсе не каждый божий день его упрашивали. "У-у-у", – тут же недовольно гудели остальные пассажиры автобуса, едущие дальше, в конечную точку – я же говорю, в "совке" все друг друга как врагов ненавидели, за десятиминутный крюк в чужое село удавить могли – поэтому если ты один ехал в автобусе, или вас там было двое-трое, не стоило даже и пытаться просить. "Геологи", как вы, наверное, поняли, это геологоразведочная станция – маленькая и заброшенная; если честно, я никогда там не видел ни одного геолога, хотя косвенные признаки говорят о том, что они там все-таки были: люди, бывало, проговаривались, что пили водку с геологами, да я и сам как-то видел неподалеку от станции – какие-то чушки валялись, цилиндры, которых на земле не бывает, на поверхности – явно из ее недр высверленные, и в книгах научно-популярных читал, что якобы у нас руда найдена – вот ими, наверное, и найдена, так я думал. Так что в детстве, когда я шел дорогой с трассы мимо геологов, то всегда их выглядывал – не покажется ли кто, но окна станции глядели пусто и неприветливо, и сама станция казалась нежилой, цветков в горшках даже не помню, чтобы в окнах стояли. Черт их знает, одним словом. Одно с ними, геологами, примечательно – то, что прямо под станцией сельское кладбище, а оно куда важнее.
За "геологами" дорога резко ныряет вниз, а потом тут же вверх, яма там, а за ямой – сразу видно село.
– В центре села, между двух гастрономов -
Про этот центр можно много всякого рассказать, да не все сразу, ведь я же только зашел – вначале нужно квартиру найти.
Расположено там все так: центр он и есть центр – потому что посередке. Улица (она там одна) расходится от центра влево и вправо (соврал для удобства – по правде, там две улицы, но вторая осталась у меня за спиной, там колхозники живут, в полях, а меня интересует та улица, что у моря). Так вот, влево и вправо. Я выбрал и пошел налево. И, наверное, это потребует объяснения.
Дело в том, что дом моих бабушки с дедом (обеды, "забеды", вы помните) – по улице справа, буквально через пару-тройку домов. И вся моя жизнь тут прошла, преимущественно, справа; друзья, родственники – все больше там. Хотя и слева было много интересного, и там я бывал, и там гулял, и там друзья были и родичи – это же село, тут все друг другу родня. Но все же левая сторона была мне не так близка, как правая, не такая моя, не такая знакомая, и я был ей меньше знаком – вот поэтому я и решил там спрятаться. Надеялся, конечно, что мой нынешний облик помешает дальним родственникам и друзьям детства меня признать, но все-таки опасался – вы знаете, как в этих селах – тыщу лет можешь туда не приезжать, а приедешь – с тобой все на улице здороваются и по имени называют, ты никого не помнишь, а тебя помнят – у сел хорошая память, у городов – плохая. Вот этого и боялся – что признают, а я ведь хотел сойти здесь за чужого.
Так что я пока ушел из центра и расскажу вам о нем позже, по ходу дела.
– Во флигеле -
Я снял квартиру (квартиру – громко сказано, флигелек) во втором доме с краю. Здесь в каждом доме сдают (картонки-объявления висят почти на каждых воротах), так что снять жилье не проблема – разница только в цене и условиях. Я снял почти задаром, потому что никакой комфорт мне не нужен – ну или то, что люди считают таковым: телевизор, холодильник, горячая вода, унитаз. Ни черта подобного мне не нужно – только койка в относительной тишине. Правда, с тишиной здесь туго – жилье найти просто, но не так уж просто найти такое жилье, чтобы поблизости не мелькали толпы таких же, как ты – любящих халяву квартиросъемщиков. А людей, как вы уже поняли, я не люблю. Мне повезло – там, куда я зашел, другие съемщики были, но в малом числе, и жили они в летних домиках во дворе, мне же выделили флигель (даже не флигель – фанерную пристройку) с тыльной стороны дома – туда только проволочная кровать влезла и тумбочка. Мне и достаточно, главное – никого рядом нет, и флигелек мой скрыт виноградником от чужих глаз напрочь. Прекрасная нора, полностью отвечающая моим психоневрологическим требованиям – я забился в нее, как еж.
Женщина, которая меня встретила, показалась мне знакомой – пожилая седая гречанка, когда-то бывшая черноволосой, с острыми чертами лица – этот облик был типичным для моих многочисленных родственников в селе. Я ее, кажется, даже вспомнил – она была в родстве с моей бабушкой, и у нее была дочь Инна, на год меня старше, которая приходилась мне то ли сестрой, то ли теткой – я не помнил, потому что видел ее всего пару раз еще в детстве. Я надеялся, что женщина меня не узнает и не найдет сходства, потом что флигелек пришелся мне по душе, и я никак не хотел отсюда уходить. Не в каждом дворе найдешь комнатушку, спрятанную в винограде – полно здесь таких дураков, которые за всю жизнь не удосужились и дерева во дворе посадить, а флигели и беседки для отдыхающих стоят у них в выжженной солнцем пустыне. А если найдешь сад и виноградник, и флигелек в том саду, и столик под виноградной аркой – то хозяйка обязательно будет на тебя похожа, родня. Так что не было у меня особого выбора – от своих не уйдешь.