Текст книги "Самоубийство. Подготовка (СИ)"
Автор книги: Лембит Короедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Annotation
Короедов Лембит
Короедов Лембит
Самоубийство. Подготовка
Лембит Короедов
Подготовка и реализация самоубийства
Дилогия
Самоубийство: Подготовка
Повесть
– Поездом -
Социопатия не позволяет мне любить поезда. Казалось бы, отчего их не любить? Многие любят. Один мой приятель рассказывал, что в былые времена, когда рестораны резко вздорожали, а поезда еще были дешевыми, он брал с товарищами билеты по маршруту Киев-Ужгород, туда и обратно, выпивку, закуску – и так они ехали: ночь туда, день там, ночь назад – приятней, чем в ресторане, веселей, дешевле и виды за окном.
Но я не люблю. Не спорю – если хорошая компания, веселый попутчик, красивая разговорчивая девушка, если вы, скажем, шведская семья – верю, поездка может быть интересной и благоприятствовать вашему настроению, но мне, как назло, за всю мою многолетнюю историю путешествий в поездах ни разу не попался интересный попутчик, и даже красивая девушка ни разу не попадалась, да что там красивая – ни одной хоть сколько-нибудь симпатичной. Не подумайте, я не имею идиосинкразии к девушкам вообще или, допустим, какой-нибудь болезни, мешающей мне понять женскую красоту – я их вижу в вагоне, на перроне, в других купе вижу, в тамбуре, везде, только не в моем купе. Мои попутчики это всегда: бабы или бабы с детьми, старушки, молчаливые семьи, глупоразговорчивые семьи, те же семьи с детьми, в лучшем случае – алкоголики. Да, это лучший вариант из тех, что мне попадались – когда, кроме тебя, в купе заходят еще три мужика, и каждый достает из портфеля бутылку. Вы ставите на столик четыре бутылки и напиваетесь. Одно время у меня регулярно случались именно такие поездки: четыре мужика, четыре бутылки, закуска. Потом как отрезало – бабы, старушки, семьи, дети; однажды попался сумасшедший бродячий философ, пару раз вместо старушек – старички в жесточайше вонючих валенках, вот и все разнообразие. Я слышал от приятелей, что бывают в поездах романтические истории, даже секс, да что там говорить – один мой друг познакомился в поезде с любовью всей своей жизни, а другой – имел секс с прекрасной девушкой (я ему верю), а у меня: бабы, старушки, семьи, дети, алкоголики.
Поэтому, не терпя попутчиков и будучи доведен ими до крайности, я нынче выбираю единственный способ для того, чтобы избежать собственного своего отвращения к ним, внушив им, напротив, отвращение к себе – иду в буфет и напиваюсь там в стельку.
Поезд отходит в пять вечера, буфет же открывается в шесть (буфетчице нужно время на всякие приготовления). Весь этот час я слоняюсь по коридорам и тамбурам, даю проводникам проверить билеты, получаю постель, курю (уже ведь запретили, знаете?) и всячески томлюсь, наблюдая своих мерзких попутчиков – как они трамбуются в купе, запихивают сумки под лавки или наверх (моя маленькая уже давно где-то стоит; я всегда езжу с маленькой сумкой, мне многого не надо), ставят на столик "тормозки", рассаживаются и смотрят в окно, думая, каким же именно способом отравить мне жизнь. Они еще не догадываются, что сегодня жизнь им травить буду я – вот он я, стою в дверях, дожидаясь открытия буфета.
Потом я ухожу, а они все, наверное, думают: ах, как хорошо, что он ушел – так же намного больше места в купе, чтобы расставить свои сумки, разложить дурацкие журналы с кроссвордами и пакеты с едой, дать детям полазить с ногами по чужой полке, а то и улечься самому (некоторые, самые отвратительные пассажиры, сразу стелятся, не успеют в купе зайти, и тут же ложатся кимарить, не выспались за всю жизнь). Они же не знают, что я скоро вернусь.
Иду в буфет. Раньше в моем поезде был ресторан (давным-давно), а сейчас просто буфет. Не знаю, что лучше – одинаково, по-моему, просто буфет поменьше, с парой столиков и барной стойкой, а в ресторанах места больше. Помню, когда я в последний раз ехал в другом поезде, с рестораном, там не было ничего хорошего – весь зал был забит самыми отвратительными гнидами, включая бармена, и закончилось все это тем, что мне пришлось дать кулаком в нос одному парню, который сидел со мной за одним столом (мест было мало, он напросился присесть ко мне, после чего напился и вел себя вызывающе – обглодав жареную куриную ногу, он с размаху швырнул ее на стол). Я не драчлив и не задирист, просто в тот раз вычерпал в себе все глубины доброго самаритянина – и звук удара куриной костью о стол стал последней каплей.
Да, в моем поезде тоже когда-то был ресторан, и запомнился он мне чебуреками. Давно это было, еще во студенчестве – денег у меня было мало, впритык на сколько-то там чебуреков и на водку. Вообще, взрослый здоровый мужчина съедает девять-двенадцать чебуреков (это если вы не знали), а в кафе или на улице все берут один-два из экономии. Я, может быть, тогда взял пять или семь, не помню. Сидел пил, кушал.
Была зима, точно помню – видимо, я на зимние каникулы ехал домой, под новый год, настроение у меня было хорошее (молодой еще был – любил Новый Год и всякое предновогоднее); окна мерзлые, за окнами темень и всякие буранные полустанки, вы знаете, с этими знаменитыми болтающимися на ветру фонарями в проволочной оплетке, а в ресторане тепло и свет приглушенный, пахнет всяким жареным. Барменша сидела за соседним столиком с какими-то мужиками, кажется, кавказцами или греками, они тоже кушали чебуреки и куриные окорочка, пили; даже, помню, чем-то меня угощали – чебуреками или курицей (я же был студент, по мне видно, что голодный), может, даже и водкой. Разговаривали вполголоса, дружелюбно. Буфетчица что-то мне говорила вроде: "Ах, студентик, ох, студентик, кушай-кушай" и поощряла мужиков меня угощать. Я тогда, пожалуй, любил людей – легко сходился в ресторанах, находил собутыльников и собеседников, одним словом, не пил в одиночку, как нынче.
И мы говорим тихо, и чебуреки, и поезд в ночи колесами: туду-туду, и новый год скоро. Запомнилось...
В буфете я заказал много водки (не бутылку, но почти; если бутылку перед собой поставить – будут коситься, обращать внимание, станешь селебрити буфета, а если в графин четыреста грамм, то не так заметно, сотку можно дозаказать потом), сел на высокий стул за стойкой, что перед окном – это очень прекрасно: сидеть за высокой стойкой перед окном в поездном буфете и смотреть на пролетающую мимо кантри-лайф. Еще заказал жаркое в горшочке.
В горшочках этих чаще всего одна картошка (ну, пару кусочков мяса есть, конечно), но я люблю картошку. Внизу она в жиру плавает, а сверху посыпана укропом – когда крышечку у горшочка открываешь, то сразу нужно нос к нему подносить – из него так и прет горячим укропным духом, на жиру и картошке, и настроение тут же хорошее, картошечное. Только рюмку выпить надо вначале – выпил, полсекунды выдержал, улыбнулся сам себе, крышечку открыл, нос приставил и вдохнул укропного запаху. Хорошо же.
Пью и ем я быстро – я не мастер пауз. Вроде бы и думается хорошо, глядя в окно поезда, а не мешает мне это одновременно подливать и закусывать. А все потому, что не умею делать длинные перерывы между рюмками и не люблю кушать холодное – только горячее...
– Горячие обеды -
Семья у нас была большая, и летом мы все собирались вместе; пусть на какой-то месяц, но такое бывало.
Обычными сельскими резидентами были я, бабушка и дед. Вообще-то только бабушка и дед, но я тоже там часто торчал – все каникулы и выходные. Далее – мама. Мама приезжала на выходные. Потом – тетка. Тетка тоже приезжала на выходные, вот только когда в институте училась (в Донецке) и работала далеко (в Молдавии) по распределению – реже. Дядька. Дядька (я называл его "дядя Вова") жил в Харькове, а потому приезжал только в отпуск, но всегда летом (чтобы застать рыбу), и всегда привозил с собой жену и двух моих двоюродных сестер, Наташу и Люду. Позже тетка вышла замуж, и ее муж тоже стал приезжать, а когда у них родился сын Сашка, то и он. Вот это, значит, основной, контингент за столом. Двенадцать, кажется, человек. Их нужно было кормить.
Чтобы всех нас прокормить, бабушка разводила кур. И все лето мы ели этих кур, по курице в день. Девяносто дней равно девяносто кур. Причем мне только сейчас пришло в голову, что бабушка не делала различия – собираемся ли мы за столом втроем (я, она и дед), либо все двенадцать ртов разом – курица всегда была одна. Здесь мне видится некая обратно пропорциональная философия: бабушка не стремилась поддерживать наш рацион на устойчивом уровне, увеличивая количество забитых кур согласно числу людей, напротив – чем больше нас было за столом, тем сильнее нам нужно было укрощать нашу плоть пропорционально устойчиво единой курице. Впрочем, по-настоящему укротить плоть мешала картошка. Картошки всегда было вдоволь.
Кушали мы однажды в день и всегда согласно единому ритуалу. Во-первых, я не могу сказать, был ли это завтрак или обед. Скорее всего, обед, потому что никто не завтракает супом на первое и куриным мясом с картошкой – на второе. С другой же стороны, происходило это всегда ровно в одиннадцать часов утра, так что здесь, наверное, подойдет гибридное английское слово: "бранч". По-нашему, выходит, "забед". Во время этого позднеутреннего "забеда" мы встречались за столом все вместе как в первый, так и в последний раз за день – до же и после "забеда" каждый был волен поступать и питаться так, как ему заблагорассудится – растворять себе в чашки кофе и чай, таскать масло и колбасу из холодильника, покупать мороженое и пиво в гастрономе, кушать сушеных бычков с чердака и фрукты из сада – поскольку никто ничего больше не готовил и никого за стол не приглашал.
Сам же ритуал был таков:
Главное делала бабушка: она вставала в пять утра (каждый день всю свою жизнь она вставала не позже пяти утра; я более не встречал человека, настолько рано стремящегося к жизни – встать в пять для нее означало "отоспать конскую голову", встать же спозаранку означало в четыре) и шла в курятник (бабушка называла его – "курник"). Там она отлавливала самую невезучую на тот день курицу (все равно у них у всех было мало шансов пережить лето) и на "лобном" пеньке рубила ей голову топором. Потом несла курицу в кухню (по нашей внутренней семейной терминологии кухня называлась словом – "сарай") и там ощипывала. К тому, как бабушка ощипывает кур, мы все имели претензию: на них всегда оставались перья и струпья. Это было загадочно и непонятно, потому что времени у бабушки было предостаточно, ощипывала она кур спокойно, размеренно, распаривая кипятком, никуда не торопясь, а на зрение она никогда не жаловалась и очков не носила. Впрочем, это могло быть одной из бабушкиных тайн, потому что она никогда на моей памяти не читала ни книг, ни газет, не смотрела телевизор, не писала писем, не шила, а другие действия (например, нанизывать рыбу большой цыганской иглой или скатывать в клубки нарезанные лентами старые тряпки – она потом плела из них половые дорожки) могла совершать чисто интуитивно, по велению мануальной памяти, поэтому перья и струпья, остававшиеся на вроде бы ощипанной курице, могут быть косвенной уликой того, что у бабушки, все-таки, было плохое зрение, просто оно ей было ни к чему – она не стремилась видеть лишнего.
Дальше бабушка чистила картошку. Это было часов в шесть. К тому времени уже вставал дед. Проснувшись, он первым делом шел на море оценить погоду. Иногда погоду можно было оценить, не идя к морю – по гнущимся от ветра деревьям, но дед все равно шел к берегу, чтобы оценить не только силу ветра, но и его направление. Там он с минуту стоял, качая головой и цокая языком (я пару раз с ним ходил, видел), потом возвращался домой, принимая на ходу решение – ехать на рыбалку или нет. Решение это зависело скорее от настроения деда, чем от погоды – отменить рыбалку мог разве что очень сильный северный ветер-трамонтан (это в литературе так говорят – "трамонтан" (я у Чехова, кажется, читал), у нас же говорят – "тремонтан" и даже – "тремунтан"; я буду иногда поправлять официальные правила на наши локальные версии). Если дед решал, что рыбалке быть, он шел в дом и будил меня и дядьку. Тогда бабушка жарила нам на завтрак уже почищенную картошку и садилась чистить новую на "забед", мы же с дедом и дядькой уезжали на рыбалку и в "забеде" не участвовали. Когда же рыбалка отменялась, дед, вернувшись из разведки домой, брал на хоздворе (мы его называли "поляна") метлу с длинной ручкой и шел подметать двор. Тогда меня будил не дед лично, а шарканье его метлы по земле, когда он мел под моим окном (Это было довольно мягкое и приятное пробуждение. Наверное, меня поймут люди, живущие в первых этажах городских многоэтажек и просыпающиеся от метлы дворника).
Когда бабушка чистила картошку, уже могли проснуться и другие члены семьи, например, я или мама (тетка и сестры спали долго). Если картошки было много, то бабушка могла напрячь кого-то еще себе в помощь. Это было чревато – никто не любил помогать бабушке чистить картошку, и не из-за хлопотности дела, а оттого, что бабушке все время казалось, что другие чистят толсто – много отрезают лишнего, и она делала замечания. "Вот так надо чистить", – говорила она. – "Видишь, тонко". И сколько бы ты не показывал ей свою кожуру, утверждая, что у тебя так же тонко (или у бабушки так же толсто), это не действовало. "У тебя толсто", – говорила бабушка, – "а надо тонко". Поэтому никто не любил ей помогать с картошкой.
Потом же, когда просыпались все взрослые женщины (кроме тетки), на кухне начиналась толкотня: все бегали, кричали и пытались помочь бабушке варить суп и картошку, бабушка же руководила. Менее всего везло при этом дядькиной жене (ее тоже звали Люда, одну из сестер назвали в ее честь, другую же Наташей – в честь моей мамы) – ведь она была невесткой, а невестки, как известно, всегда хотят чем-то помочь, но для них никогда не находится устоявшихся обязанностей, поэтому они всегда мечутся.
Когда суп был готов (это часов в десять), нужно было собрать всех за стол. Обычно, это поручали мне, и я ненавидел эту повинность. Проще всего было с дедом – он обитал или в дальней комнате (когда не было дядькиной семьи), или в беседке на улице (дядька с семьей, приезжая, выживали деда из его дальней комнаты). Дед к тому времени уже прекращал подметать двор и лежал, читая газету. К нему достаточно было подойти и сказать: "Дед, кушать". И он отвечал: "Выйду, когда все сядут". И выходил потом, как часы. С теткой тоже было просто: она хоть и говорила: "Ой-ой-ой", когда ты ее будил, кривилась и потягивалась (особенно, когда была еще студенткой), но вставала и шла умываться. Хуже всего было с сестрами: они не будились ни в какую, а если просыпались, то долго прикидывались спящими, валялись, засыпали снова, и к ним приходилось ходить по нескольку раз и устраивать скандалы. А они скандалили в ответ. Говорили: "Ну зачем так рано?" (это в десять часов-то) или: "Я кушать не хочу, садитесь без меня" (знают же, что никто без них не сядет, а будут гонять меня, пока я их не вытащу).
Вообще сестры доставляли мне хлопот. Начиная с того, что они всегда были в привилегированном положении, что я считал донельзя несправедливым. Взять эту дедову дальнюю комнату. Казалось бы, они отнимали ее у деда, а не у меня, с чего бы мне волноваться, но дело в том, что в комнате, которая была перед дальней (мы называли ее "зал"), стоял телевизор, и всегда, когда я хотел его посмотреть (например, футбол), то оказывалось, что сестрам нужно спать. Вот буквально всегда им нужно было спать, а если по телеку что-то хорошее, то им нужно спать позарез, в любое время дня и ночи. Они вечно там спали, всегда. И взрослые прогоняли меня от телека, говорили: "Наташа спит", а потом: "Людочка спит".
Как сейчас помню, когда мне было три года, у нас во дворе появился детский манеж, и в этом манеже сидела моя сестра Наташа. И всюду меня преследовала. Самостоятельно передвигаться она не могла, но зато всюду передвигался ее манеж. Где бы я ни оказался: во дворе, на веранде, в летней кухне, в самых дальних комнатах дома, как там тут же оказывался манеж с Наташей, и она громко из него орала, не давая мне жизни. А когда выросла, то принялась спать в дальней комнате, когда мне нужно было смотреть телек. А ей на смену в манеже появилась сестра Людочка.
Потом куриные ножки. Когда мы садились за стол (а я всегда садился первым), то начиналось распределение мяса. И мне никогда не давали ножку. Да и не только ее – ни "пуп", ни печенку, вообще ни черта вкусного не давали. Говорили: "пусть ножка будет Людочке" или: "пусть ножка будет Наташе", или: "Людочка, будешь пупик?", или: "Наташа, возьми печеночку". А Людочка с Наташей, как назло, при этом кривились и ныли: "Я не хочу-у-у печо-о-онку", "Я не люблю-у-у пу-у-уп", "Не хочу никакую но-о-ожку, мне курица надое-е-ела. Каждый день ку-у-урица!" После чего жевали ту ножку или печенку с таким отвращением на лице, как будто им дали вареную жабу. А пуще того – если они совсем уж упирались, ножка могла отойти третьему лицу, вовсе незаинтересованному, например, дядьке, потому что у меня к тому времени уже что-то было в тарелке распределенное, а сверх нормы не положено. Так что я всегда кушал с чувством творящейся вокруг глубочайшей несправедливости. "Почему", – думал я, – "людям, которые не любят ножки, пупы и печенки, их так настойчиво предлагают, а мне, человеку, который все это любит и готов взять прямо сейчас, запрещают"? Иногда я озвучивал свои мысли вслух, и тогда мне говорили: "Потому что они младше, а младшим всегда полагается все самое лучшее". Впоследствии я понял всю лживость этих утверждений – это когда у тетки родился сын Сашка. Он, безусловно, был самым младшим, но на нем почему-то правило кончилось – его вообще могли забыть позвать к обеду и не разбудить, не говоря уже о том, чтобы держать ему ножку. Плевать все на него хотели.
Другим незыблемым правилом распределения было то, что дед кушал белое мясо, а бабушка что-то самое непотребное (например, шею или лапки).
И вот. Когда все сидят (а садились мы на улице), женщины начинают разносить суп. Вообще, я страшно не любил кушать на улице. Прежде всего, потому, что считаю процесс принятия пищи делом интимным (в этом я согласен с животными, скажем, с собаками), а когда ты кушаешь на улице, то во двор в любую минуту может зайти кто-нибудь посторонний и увидеть тебя за едой. Поэтому я терпеть не мог кушать на улице, а сестры (конечно же) это обожали и всегда кричали (даже когда в этом не было никакой необходимости, и все хотели кушать в доме): "На улице! Давайте на улице!" Конечно, не им же тарелки выносить.
Выносили женщины. Мама, бабушка, тетка и дядькина жена Люда. Пока все остальные сидели за столом: то есть, все мужчины и сестры Люда с Наташей. Выносили из кухни на улицу по одной тарелке, балансируя, пытаясь не разлить по дороге. Я никогда не понимал, почему нельзя вынести на улицу кастрюлю, поставить ее на стол и разлить там, но почему-то делали именно так, такой был ритуал: несли по одной тарелке с супом и ставили перед каждым. Потом же выносили одну большую тарелку с картошкой и другую – с мясом. Суп на первое, картошка с мясом – на второе. Горячее...
– Поездом -
Водка кончилась быстро, возвращаться в купе было рановато, поэтому я купил еще две бутылки пива и сухариков со вкусом красной икры. С этим пивом и сухариками я просидел у окна еще часа два, по большей части из-за сухариков, потому что никогда их раньше не ел, и меня поразило то, что они действительно оказались с привкусом красной икры. Поэтому я два часа сидел у окна, причмокивая и покачивая головой в восхищении от того, куда дошла пищевая наука. Потом же вернулся в купе и завалился спать на верхнюю полку. Заснул не сразу, хоть и был достаточно для того пьян – я вообще в поезде плохо засыпаю, потому что одно дело сидеть в буфете под это колесное туду-туду, мне это нравится, настраивает мысли на хороший лад, и совсем другое – под это спать, раздражает. В поезде я обычно долго ворочаюсь и перекладываю под собой подушку – подушки в поездах ненавижу, они отвратительные, такие же, как в гостиницах, маленькие, ненавижу маленькие подушки. Поэтому я успел заметить своих попутчиков – они меня не удивили, такие же отвратительные, как обычно: баба с ребенком и два студента. Студенты оказались знатоками. В смысле, игроками в игру «Что-Где-Когда» или «Брейн-ринг». Это меня на секунду заинтересовало (все-таки, новый класс попутчиков, как когда-то тот сумасшедший философ, что приставал ко мне пить пиво), потому что раньше я думал, что в эти игры играют только по телевизору. Но со слов этих студентов я понял, что таких клубов очень много по всей стране, и среди них проводятся всякие соревнования, турниры. Вот они и ехали на такой турнир и при этом тренировались – читали по очереди из специальной книжки для знатоков вопросы и на них отвечали. Минут через десять я уже готов был убить этих студентов и желал им сгореть в аду с их дурацкими вопросами. Половина вопросов было про то, что каждая собака знает, а они сидели, думали и подглядывали в ответы, другие же вопросы – это все была такая чушь, которую и знать-то противно и не нужно никому. Ненавижу знатоков. Слава богу, потом я заснул. На пару часиков заснул, потому что через пару часов по пути была узловая станция, и мне там нужно было сойти на перрон покурить (в тамбурах запретили же), а у меня сон как часы – если я что решил сделать среди ночи, то обязательно встану и сделаю.
Это большая узловая станция. Поезд здесь стоит долго, пока к нему цепляют новые вагоны, а по перрону снуют многочисленные торговцы, предлагая тебе вяленых и копченых лещей, пиво, пирожки, вареники, сладости и водочку (так они говорят, когда ты от всего откажешься: "А водочки не хотите"?), пока ты куришь. Я стоял и отказывался. Курил, улыбался и говорил: "Нет. Нет. Нет. Спасибо". Торговцы меня не раздражали в отличие от попутчиков. К торговцам я был благожелателен.
С этой станции я когда-то уезжал от своей девушки. Наверное, можно было бы рассказать об этом побольше, но я ничего не помню – это было очень давно. Только то, что однажды приезжал к ней в гости. Она жила не в этом городишке – здесь только станция большая, а сам город маленький, а в другом, большом городе, но в котором нет большой станции, поэтому я ехал сюда еще и на автобусе. Помню, девушка познакомила меня со своей мамой. Мы сидели за столом, пили и кушали, мама мне улыбалась. Потом девушка проводила меня к автобусу, который шел к станции. У нее на голове были розовые наушники – тогда как раз была такая мода, что девушки носили зимой вместо шапок меховые наушники. Значит, была зима. Больше ничего не помню. Хотя я, быть может, потому и проснулся и вышел сюда покурить, чтобы проститься и с этим местом, хоть меня с ним ничего кроме розовых наушников не связывало.
Попрощавшись с розовыми наушниками, я ушел спать.
Утром попутчики (особенно баба, что ехала с ребенком) смотрели на меня предсказуемо недовольно – я все-таки испортил им ночь (когда я выпью, то страшно по ночам храплю – это у меня от бабушки), поэтому я пошел в туалет умываться в прекрасном настроении. С поездным туалетом тоже попрощался – раньше я их ненавидел, а сейчас чистил зубы даже с какой-то внутренней теплотой, осознавая, какая часть жизни в них прошла, в этих поездных туалетах, в последний раз не без удовольствия вдыхал этот запах зубной пасты, воды, хозяйственного мыла, вперемешку с исконной вонью железного толчка.
Умывшись, приехал.
– Троллейбусом -
На троллейбусе я попросту доехал до центра, две остановки. А вы думали, что такого особенного я сообщу о троллейбусах? Расскажу про свою контролерофобию? Пожалуй, это не первейшая из моих фобий, так что ее можно с легкостью опустить...
– В городе -
Доехал до центра, там вышел и сел на скамейку в центральном парке возле драмтеатра. У меня не было никаких дел в парке и драмтеатре – никогда особенно не любил этот парк, был в нем всего пару раз, а в драмтеатре, кажется, вообще ни разу не был – впрочем, выветрилось, что ж я не был разве в других?
На скамейку я сел, чтобы покурить и поразмыслить. Думал о том, ехать ли в село сегодня или завтра – прежде чем ехать в село, я хотел погулять по городу, и светлого дня мне хватило бы, а уехать я мог на вечернем автобусе, но вспомнил, что сегодня первый выходной день – суббота, автобусы будут забиты, и искать в селе квартиру на ночь глядя – дело ненадежное. Поэтому пошел в гостиницу.
Так я решил еще и потому, что хотел помыться – после поезда всегда чувствую себя отвратительно, потому что после поезда вечно воняешь – сортиром и пищеблоком. К тому же голова грязная – я плохо выношу, когда у меня грязная голова, потому что у меня всю жизнь были длинные волосы, а когда у тебя длинные волосы, то голову приходится мыть каждый день, иначе ходить противно. Хотя сейчас у меня фантомные длинные волосы...
Я всю жизнь был патлатый как хиппи из-за фобии парикмахерских. Фобия парикмахерских не такая уж страшная, с ней можно жить, почти такая же нестрашная, как фобия контролеров в троллейбусах, но все-таки она у меня есть. Наверное, это относится к общей моей социопатии, потому что я не боюсь парикмахерских как таковых, но мне неприятно наблюдать тамошних людей – почти как попутчиков в поездах. Это с самого детства повелось – помню, приду в парикмахерскую, а там толпа мерзких мужиков сидит в очереди, и одеколоном все воняет. Я сбегал часто, даже уже решившись туда зайти. Из-за этого меня в школе часто подвергали репрессиям – почитали за хиппи, хотя хиппи тогда уже были не в моде, тогда в моде были панки, но начальство думало, что я хиппи, на линейке меня выводили перед всей школой вместе с панками, и специально приглашенные милиционеры читали нам лекции о том, что от нашего внешнего облика до совершения серьезных преступлений очень короткая дорожка. Потом заламывали и насильно стригли. В советской школе надо было быть стриженым коротко – твои фобии никого не интересовали.
Избавился я от этой фобии только когда познакомился с Викой – моим парикмахером. Вика – красивая черноволосая девушка (похожая на болгарку) с большой грудью (она всегда расстегивала две верхние пуговицы на блузке, когда тебя стригла) и веснушками – только ее прикосновения я мог терпеть и даже любил их. К ней тоже ходил редко – раза два-три в год (поэтому патлы у меня были длинные), но все же ходил. Не было бы моей маленькой болгарки Вики, я бы вообще не стригся никогда. Когда узнал, что Вика умерла, я постригся налысо и вот, вскоре приехал сюда. "Вики больше нет", – они мне сказали. – "Мы можем вам чем-нибудь помочь?" "Можете", – сказал я и попросил побрить меня наголо, вот. Поэтому у меня сейчас фантомные длинные волосы, а на деле – ежик.
Гостиница была тут же – в двух шагах от парка. Я снял номер, быстро помылся под душем, не спал, не завтракал, не пил никакого спиртного, чтобы не терять попусту времени – лишь сдал в стирку одежду. Вот это очень люблю – сдавать в гостиницах одежду в стирку. А то ведь у вас могло сложиться впечатление, что я все ненавижу или, как минимум, не люблю. Но вот люблю сдавать одежду в стирку в гостиницах – это же настолько прекрасно, я считаю, что вот ты грязный, и одежда у тебя поездом провоняла, ты ее снимаешь и отдаешь, а на следующее утро тебе приносят пакет, а там твоя одежда – свежая, чистая, пахнет порошком. Прямо чудо какое-то. Тем более что у меня две пары выходной одежды всего (я не таскаю с собой гардеробы), а остальное все по мелочи, летнее – шорты там, вьетнамские тапочки, бейсболка. Бейсболки даже две.
Начать прощаться с местами я решил с библиотеки, хоть до нее и далеко было идти из гостиницы – план мест для прощания и порядок их посещения я не составил, поэтому мыслил хаотично, думал – пойду куда-нибудь, а там разберусь, куда дальше.
С библиотекой попрощался быстро – встал там на углу возле дома, постоял. Библиотека была на месте – все та же на ней табличка: "имени Горького". Внутрь не заходил – зачем? Что мне там, столы целовать и полки, какого черта? Я не со столами прощался, а с собой тогдашним – когда любил книжки читать, лет с семи и до четырнадцати, наверное. Сейчас я ни черта не читаю, много лет уже. Вот с тех своих пятнадцати лет и не читаю – это тоже, быть может, у меня от бабушки, книжек не читать. Тогда же я их поедал, пожирал – приходил сюда каждую субботу и воскресенье, утром садился в читальный зал, вечером уходил. Познавал мир, так сказать, все принимал за чистую монету – приключения эти, чувства. А потом, видимо, познал – стало неинтересно, сейчас, когда вдруг что прочитаю, мне всегда кажется, что меня обманывают. Это точно от бабушки – она часто удивлялась: "Не понимаю, зачем вы книжки читаете? Там же все вранье. Зачем мне читать то, что кто-то сочинил, разве я сама все вокруг не вижу?". Я согласен с ней теперь, впрочем, и тогда не спорил – смеялся только. Тогда я любил придуманное. Вот так и попрощался – вспомнил себя, сидящего в читалке. Почему-то "мушкетеры" пришли в голову – мильон книг здесь прочитал, а вспоминаю себя за столом в читальном зале, так в голову лезут одни дурацкие "мушкетеры". Потом, правда, через секунду влез еще "Шерлок Холмс". Больше ничего не вспомнил.
Тут же, не отходя от библиотеки, а только повернувшись к ней спиной, увидел еще два места, достойных прощания – справа цирк, слева – кинотеатр "Комсомолец". Цирк – это условно говоря, цирка как такового там никогда не было, просто пустырь, куда приезжали все гастролирующие цирки и ставили свои шатры. Вот эти шатры... Дело в том, что самих представлений я не помнил – никогда особенно не любил цирковых представлений (удивляюсь, до чего много людей не любят цирк), даже в детстве, помню только, что когда сидишь в первом ряду, то слоны сильно воняют. Бегают по кругу на манеже и нестерпимо воняют. Кажется, еще видел там тигров, но не уверен. А вот шатры хорошо запомнил – как они оседали там, эти цирковые кочевники, ставили большой шатер для представлений и маленькие – для тренировок; склады там, вагончики, вольеры. Это я любил – ходить и смотреть, как они живут. Мне это тогда казалось страшно романтичным – быть кочевником, цирковым, путешествовать, жить в шатре. Все как в клипе Агилеры "Hurt" – там ей пришла телеграмма о том, что умер ее отец, а потом показывают флэшбеки – как отец водил ее девочкой в цирк, учил ходить по доске. А сейчас она известная артистка, прима, толпы поклонников, она красиво спускается на тросе на спину слону (вонял ли он?), отца она забыла, и тут вдруг – телеграмма: отец умер, и у нее флэшбеки, а она ведь всегда его любила, просто с жизнью такой не уследила, и уже ничего не вернешь, Агилера плачет. Хороший, печальный клип. Не помню, были ли там такие артистки, белобрысые, как Агилера, когда я в детстве гулял между шатрами, восхищался их жизнью, но я представил себе, что были – так что прощание с цирком получилось хорошим, с воображаемым музыкальным сопровождением; что надо прощание вышло, не то, что с библиотекой. А идти туда – не пошел, потому что там не только шатров не было, но и пустыря. Сейчас в центре города не бывает пустырей, даже со своего угла я видел, что там все уже застроено – дома многоэтажные, а лицом ко мне – супермаркет. Смешно идти прощаться в супермаркет. Поэтому пошел налево – в кинотеатр.