Текст книги "Исповедь (СИ)"
Автор книги: Лариса Гениюш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Я была самой старшей из детей и, кажется, наиболее любимой родителями, братиками, Люсей и слугами. Ксеня и Нина меня не жаловали. Трудно было найти нужную работу под Польшей, особенно когда родители более-менее обеспеченные, для высшего образования не хватало материальных возможностей, оставалось работать на земле и ждать мужа. Невольно и я думала о будущем муже, но он должен был быть белорус. Таких я не встречала, только крестьяне, все равно муж мой будет белорус! А сватов было много... иногда люди, едва только увидев меня, уже просили моей руки. Это было странно, несерьезно. Мама их не признавала, а ее приятельница пани Ядвига Зеленкевич, говорила: «Нет кавалера для панны Ларисы, только Пилсудский!» Это был высший комплимент, делая который, милая пани Ядвига напрочь забывала о преклонном возрасте польского маршала и думала только о его знатности. Мое же внимание не привлек даже он, он ведь был не белорус...
Время летело, нам быдотшюхозг хорошо – зависело все от долгов, которых скопилось очень много, потому что сами Жлобовцы дед мой купил отцу, в основном, через виленско-тульский банк, бумаги которого в войну, к сожалению, не пропали, и Польша со всей строгостью взыскивала долги. Неимоверно высокие налоги, совершенно разрушенная во время войны усадьба и большая семья, – все это не позволяло нам никак стать хоть чуточку богаче. Мы все работали, мама наша больше всех. Нас сильно обманывали, потому что папа был гордый, доверял волпинским купцам и они очень этим злоупотребляли...
...Земля была для нас всем: колыбелью, хлебом, песней, любовью, могилой. Чем больше земли, тем надежней завтра, никакой иной надежды на спасение. Разве еще служба у панов и евреев или отъезд, тяжелая работа на чужбине. Национальное сознание проникало медленно, трудно. Парни, активисты «Громады», или не вернулись совсем, или, избитые, искалеченные дефензивой, не жильцы уже на этой земле. Мне попал в руки сборник стихов Михася Василька, но не особенно заинтересовал меня. Смысл народной поэзии, песни, обычаев был гораздо глубже, интересней, иногда невыразимо пленительный. Трудно было это понять моим родителям и соседям. Они со страхом думали: куда подевалась вся моя наука? А наука открывала глаза на разбросанные, чудесные, несобранные сокровища моего Народа. Удивительно, на мой взгляд, отличались наши крестьяне от тех полуинтеллигентов, среди которых мне довелось жить. По-настоящему умных людей я еще тогда не встретила. Мое сердце разрывала национальная и социальная несправедливость. Рождается на свет одинаково" маленькое существо со всеми правами на жизнь, и почему же такая разная судьба? А поляки и их прислужники будто ослепли, издевались над народом прямо в открытую! Душили налогами, поносили язык, даже не признавали нашей народности, будто идеи демократии и свободы людей вовсе не коснулись их сердец и умов. Грустно подошел однажды ко мне мой папа – на почте в Волпе ему посоветовали, чтобы дочка перестала выписывать белорусские издания, а выписывала я только правые, в них было что-то из того, что я так любила в своем народе. Я родилась такой, с пеленок уже проникшейся всем, что наше, с болью и жаждой сражения за свободу и нашу землю для нас. Однажды подвозил меня по пути красивый парень, ехал к своей матери. Стремительно летели по большаку легкие саночки, одной рукой он обнял меня, в другой держал вожжи. У меня были слезы на глазах, и он спросил, почему я такая грустная? Перед нами шел юноша, из тяжелых абіякаў (была такая обувь при Польше) виднелись рваные портянки и голые пятки на морозе. Могла ли я выйти замуж (был это студент), когда такое и только такое было на моей земле... Я была странной и часто сама себя не пошшала, ото всего плохого меня хранила какая-то сила. Плохого... А это «плохое» было, может, самым лучшим в глазах родителей моих, моих родных: богатое замужество, деньги и слуги...
Кажется, люди любили меня, хоть понять им меня было трудно... Случались чудеса – пошлет меня папа с возами клевера в Волковыск, иду себе за возами ночью, коням ведь тяжело, но возле леса споро взбираюсь по веревке на воз, потому что неподалеку, говорили, пару дней как умер человек, упал замертво. Вот лежу, перевесившись через край, и хорошо мне, что я на возу. Вдруг чувствую, что куда-то лечу. Когда пришла в себя наконец, вижу, подняли воз, который опрокинулся с насыпи, стоят подводы и люди, остановились, проезжая на ярмарку, а Сроил волпинский говорит: «Ну вы и упали, панночка, прямо на еловые лапки, где тот мертвый лежал»... Один парень, студент устраивал на каникулах в Волпе представление с местной молодежью, и что ставил? «Демона»! Остались мы посмотреть после церкви. Он привез хорошие костюмы из Кракова – одолжил, и сам, как демон, носился, кружил и возвышенно декламировал по-русски с невозможным белорусским акцентом. После спектакля демон бросился ко мне, совсем незнакомой, и сказал, что очень хочет на мне жениться. Когда окончу школу, чтобы ждала его, и он меня найдет. Прошли годы, и молодой художник явился просить моей руки, мама не согласилась на этот брак, а я подумала: это не моя доля. Судьба уготована мне была крутая, трагичная, но на радость моим родителям, очень уважавшим медицину.Жил и учился где-то в Чехословатчине молодой белорус, которому не такой уж слепой рок предназначил быть моим другом и мужем. Я его знала, знала и его усадьбу, и все их постройки, из снов, конечно. Знала даже, как выглядит Прага... Его отцу, увидевшему меня у наших родственников, так понравилась тоненькая и спокойная девушка, что он не забыл рассказать об этом своему сыну: «Вот я, сын, на твоем месте только ее взял бы...» Потом я увидела и сына, у них ждали меня лошади, чтобы ехать к дядьям, в Петревичи. Была осень, день дождливый, холодный. В доме у Гениушей, друзей моего деда и родственников, было тепло и уютно. Высокий, красивый сердцеед стал обхаживать меня, его мать любезно пригласила на обед. Муж потом рассказывал: с ним что-то произошло и он решил не выпускать меня уже из дома, но ему это не удалось. Я поехала к дяде в глухую деревню. Мужа моего туда приглашать не хотели, боялись – слишком уж всем нравился. Я о нем не думала, у меня были свои грустные и глубокие мысли, о каких я не любила никому рассказывать. Меня следователь назвал со злости борцом-одиночкой, наверно, это была единственная правда, какую тот нехристь сказал. Судьба не одарила меня друзьями, с которыми легче было б нести некоей силой возложенную ношу ответственности за судьбу своего народа...
Итак, я в Петревичах у своих полупанков-родственников. Возле церкви в Словатичах подходит ко мне сельская молодежь, члены коммунистических ячеек, но говорят они по-белорусски, поют «Жил на свете Левон» и др. Все в меня влюбляются, и мне это странно, это не дело, по-моему. Отсидев 8 лет, вышел из польской тюрьмы Юлек Кароза, он выучил марксизм назубок и каждый день присылает мне целые тетради, исписанные классовой борьбой. Все это слабее действительности и как-то неправдиво, искусственно и совсем не по– нашему, далеко от красоты, которая привлекает меня в душе народа нашего, в его истории, которую молодой Гениуш прислал мне вместе с другими книжками. К тому же я еще сильно верю в Бога и только этой дорогой могу идти и искать какой-то правды... Я держусь несколько поодаль от своих новых знакомых, мне нравится только то, что хоть какой-то протест рождается в селах. Вот всколыхнуть бы то могучее, что таится в народе, но кто это сделает?..
Итак, я деревенская девушка, Которой много дала хорошо поставленная гимназия в Волковыске и еще больше книги, классика, которая неведомо какими путями находит меня в наших Жлобовцах. Читаю, думаю, люблю, живу! Ну, а пока я в Петревичах. Один из моих дядьев, Степан Миклашевич, идейный коммунист! Дали ему за это поляки уже 3 года, но он не унимается. Убегал в Советы, откуда привез жену, не слишком честен со слугами и с людьми, а тем не менее коммунист и мечтает об артелях и колхозах, хоть у самого что-то около 40 гект<аров> земли. Дядю этого вижу насквозь: он из тех людей, к которым я не отношусь хорошо, он любит жесты, а правды и доброты в нем ни на грош... Меня он не любит*; потому что я говорю то, что думаю. Живет там рядом с ними женщина, муж которой сбежал в СССР. Она вышивает ком<мунистические> знамена, агитирует. Я бываю у нее, жалею ее, но ничего нет в ней белорусского, того дорогого и вечного, без чего все для меня чужое...
Приходит весна, как раз Пасха. Дефензива совершила налет на села, что рядом с Петревичами, взяли и моего дядьку Степана, а я была тогда у старшего, Николая. Ведут беднягу в наручниках, а он просит меня, чуть не плачет, чтобы я его спасла. Ну а как тут его спасешь? Быстренько запрягла коня и подъехала туда, куда его повели. Много насобирали со всех деревень. На мою повозку посадили дядю и нескольких полицейских, и к оглоблям с двух сторон привязали за наручники хлопцев. Еду, «веду их и боюсь, только бы конь не побежал... Помаленьку расспрашиваю: куда их, как и что. Моя особа производит впечатление, рты понемногу раскрываются, подают реплики, это так и должно быть там, где политика. Еще на месте один подскочил ко мне с вопросом: а за что арестовали дядю? Говорю: «Вы это, человече, наверно, знаете лучше меня, потому что я на вашем месте его бы не арестовывала». Подъезжаем к т<ак> наз<ываемой> Чертовой горе, и там лесок с левой строны. Конь едва тянет неприятную поклажу. Вижу, мои полицейские по одному попрыгали с воза, коню легче. Значит, разговаривать с ними можно. А тут толкает меня мой дядька: «Ларочка, как они сядут, ты схвати их за ружья, а я драпану в лес, я же не выдержу побоев, боюсь, что засыплю». Пропади ты пропадом, герой! Значит, засыплет, еще не отведав дубинок, ну и ну... Говорю: сиди, дядька, спокойно, я тебя спасу, а то влепят тебе в одно место пулю и пропадешь как миленький здесь. Чертова гора кончилась, и мы всей скучной компанией двинулись дальше. Деред Зельвой меня попросили слезть и взяли возницей какого-то человека, видно, боялись, что сказали лишнее, а сообщили-таки они мне достаточно всего. Я уже знала, к кому в Волковыске мне обращаться и через кого действовать. Переночевала у каких-то людей, не пошла к Гениушам, нужно было хорошенько поразмыслить, как завтра добраться в Волковыск. Автобусов никаких! Назавтра я просто приказала какому-то дядьке, ехавшему оттуда, повернуть коня и везти меня в Волковыск. Что самое удивительное, он меня послушал. Конь был хозяйский, ухоженный, и в полдень мы уже были на месте. Помню: пан Калачинский – главный следователь и, как оказалось, муж моей соученицы Лины Жижун. Пробралась я к нему и просто прошу: «Не бейте вы хоть тех вчерашних наших арестантов, особенно моего дядьку».– «А разве мы когда-нибудь кого бьем?» – вытаращился он. Сотня доказательств тому была у меня, но я промолчала... Одним словом, дядьку моего не били. Через пару дней выпустили его, приехала тетка и повезла пьяненького домой. Но я видела, как вели по улице хлопцев под конвоем, они шли на цыпочках, едва ступая, значит, били по пяткам, гады... Умели еще подвешивать и лить керосин в нос, что ж, эту культуру хорошо освоили правоверные католики. Было грустно, все меня благодарили, а я молчала...
Как раз заболела Гришкевичиха, жена того Гришкевича, что перешел в Советы, где его, между прочим, в 1937 году расстреляли... Не долго думая, привезла я ей какого-то фельдшера из Славатич, а увидев, что никого у нее нет, просто поселилась в их избе и занялась лечением больной согласно советам фельдшера, детьми, и хозяйством. Все было хорошо, только очень кусали блохи. Поставила больной банки, сделала компресс (я научилась этому у мамы). Утром я растапливала печь, доила, выгоняла корову на пастбище, а потом отводила на выгон коня, хорошенько его спутывала, и маленький Коля, сын Гришкевичихи (они умерли), за ним присматривал, а мы с Любусенькой (живет теперь в Петревичах) шли заняться чем-либо в избу. Где это видано, чтобы в то время паненка пошла в крестьянскую избу, да еще так работать? Можно издали сочувствовать мужикам, но уж чтобы так себя унизить... Это все делало моих родственников просто несчастными, и вскоре прислал мой папа за мной лошадей и позвал домой. Долго прощалась я со всеми, провожали меня, а когда оглянулась, заплакала – на дороге стоял маленький Коля и обливался слезами. Дома было так хорошо, папа простил мне все... признал отчасти свою вину, и я была снова как у Бога за пазухой. Из СССР Гришкевич писал мне, благодарил за опеку над семьей и благословлял тот час, «когда я переступила порог их избы...»
Время летело, и зимой перед Новым годом мой дорогой будущий муж известил о своем приезде. Я не очень обрадовалась, не то было в голове, хотела даже написать, чтобы не ехал, очень уж сильные морозы, но послали на станцию в Рось добрых коней, бурку теплую, из которой быстро выскочил у крыльца стройный, худой, выбритый, элегантный Янка Гениуш, пражский студент и почти уже доктор! Это была та еще штучка, разговаривал он преимущественно с мамой, а мне обещал вместе, до конца наших дней сражаться за Белорусь... Домой уже не поехал, только за документами, чтобы пожениться... Вечером зажгла лампу и думаю: понесу ему, а был он в моей комнате, если будет неучтивый, такого ему наговорю, что сразу повернет оглобли, я ему покажу вот теперь, именно когда мы один на один! Вхожу с лампой, как королева, высоко подняв голову. Мой будущий друг вежливо за нее благодарит, целует мне руку, и мы спокойно желаем друг другу доброй ночи... Такое джентльменство окончательно меня добило, да к тому же еще удивительный говор белорусский, широкий, нескупой характер этого бедного студента – все вдруг сделалось мне невыразимо дорогим, и я поблагодарила в душе Бога за то, что Он всякими чудесными дорогами привел его из далекой Чехии в наш дом. Вскоре сыграли свадьбу. Белые кони в легоньких санках ждут. Родители благословляют нас образами, мы на коленях, поцелуи, раздирающий плач мамы, у Славочки капают слезы, Люся плачет навзрыд. Под пятку в мою белую туфельку положили деньги, чтобы они водились у меня, в руки дали сахар. Нужно осыпать им лошадей, тогда жизнь будет сладкая... Я все выполняю! В церкви полно народу. Мне сказали: обходя вокруг алтаря, наступить мужу легонько на ногу, это чтоб слушался... Перед венчанием еще подошел один из дружков и шепнул мне, чтобы крепко держала мужа под руку в церкви, чтобы никто между нами не прошел... Итак, крепко держу своего суженого, целуемся, нас поздравляют. Мой атеист только и делал, что крестился, когда нас венчали, значит, благодарю Бога... Дома ожидают гости, и дальше все, как на свадьбе: подарки, гости до рассвета, муж меня носит на руках почти безо всяких усилий и сразу отвозит в Зельву. С нами едет его мама и Славочка, который от нас поедет в Жировцы в школу...
Мне грустно, со многим расстаюсь я в родительском доме, этим жить буду вечно я и мое перо.
Я никогда ничего не планировала, планы – это карточные домики, а в мире все было таким непрочным, и война в Испании бросала мрачный отблеск на всю Европу. Я думала: ну, что будет, то будет: если двое людей идут с чистым сердцем и верой в хорошее, не загубит же их жизнь. Мне не давали какого-то* большого приданого, по словам моего мужа, все это было лишним, ведь моды менялись там, где он живет, дали нам просто векселя на кусок земли и немного денег. Небогатый мой муж как-то не особенно обо всем этом заботился, казалось, будем жить как бог даст. Или просто был он мужчиной, уверенным, что так или иначе всегда заработает кусок хлеба для своей семьи. И так шли мы в жизнь с несмываемым клеймом белорусскости на челе. Шли с чистым, преданным Отчизне сердцем против всех тех, для кого уже одно название нашей Земли немило.
ЗЕЛЬВА
Уютная изба, маленький клочок земли, родители, и я пока еще с мужем, но скоро уже он должен уезжать, заканчивать медицинский. Муж очень ласков, старается познакомить меня с бел<орусской> литературой, которую я почти не знаю. Знаю М. Танка и увлекаюсь его творчеством, это на уровне, это то, что нужно. Муж много читает Купалу, рассказывает о себе, как, окончив русскую гимназию в Гродно, не смог поступить в польский универс<итет>. Гимн<азия> была частная, не давала официального права. В Литве, в Ковно, остановилось правительство БНР в двадцатых годах, которое позже пригласили к себе чехи, одновременно назначив белорусам, как и др<угим> славянам, государственные стипендии для студентов. Белорусы посылали нелегально своих сынов, преимущественно выпускников бел<орусской> гимназии, на учение в Прагу. Это было прекрасно, но как же туда добраться? Вот в 22-м году выбрался туда и мой муж. Нужно было нелегально переправляться через Литву, дорожки туда уже были белорусами проложены. В Вильно была Бел<орусская> Школьная Рада, где работали Тарашкевич и Гриневич, дававшие перспективным студентам свидетельство от Школьной Рады, которое было как бы пропуском в Чехословатчину. Эти деятели благословляли молодежь на учение и брали с каждого обязательство, что, получив образование, каждый белорус выпустит книгу по специальности на родном языке и даст на свои деньги высшее образование одному своему соотечественнику. Не было интеллигенции, необходимо было ее создавать. Подписал такое обязательство и муж.
...Торба через плечо, по углам две картофелины, чтобы веревка не скользила, длинные сапоги, рубашка домотканая – в таком вот виде попал мой муж в Европу... Весьма любезно было со стороны чехов дать нам хоть эту возможность... А хлопцы стремились в Прагу, не были это Франтишеки Скорины, но верилось, что их жизнь и учеба не пройдут бесследно для дорогой, ндщей и многострадальной Отчизны. Гораздо позже довелось мне слышать, от чехов, что белорусы в Праге были самыми честными и работящими людьми, на них никогда не было никаких жалоб властям.
А пока я в Зельве, разговариваем с мужем, ходим с ним на прогулку, есть такая маленькая лавочка, гдц очень вкусные конфеты. Свои скупые деньги отдает мой Яночка на конфеты жене, купил мне очень красивый материал на шлафрочек и так разбрасывает бедные те злотые, совсем не думая о завтрашнем дне, счастливый уже от того только, что сегодня мы вместе, пока еще вместе... Это было так хорошо, и радости той большой от его внимания не забыла я и сегодня, на старости своих лет. Много наживали мы его трудами и все тратили, и снова были почти нагие, в беде, но никогда не думали о том, что будем есть завтра, Бог как-то хранил нас, нашу жизнь, и так мы живем и сегодня.
Пришло время мужу ехать в Прагу, еще даже двух месяцев вместе не прожили. Отвезли мы с папой его на станцию, попрощались, ехать ему было необходимо. Вернулись домой, в углу стояла тросточка мужа, была пустая изба, пустая постель, и вот тогда я расплакалась, поняла свое одиночество. Я не была одна, я была уже беременна, а это несказанное чудо и тайна, каким всегда бывает зарождение новой человеческой жизни. А время летело, и наши письма полнились взаимной любовью, тоской и несмелыми мыслями об этом нашем неродившемся еще ребенке. Я помогала маме мужа, сажала огород, стирала белье, мыла полы в избе и очень, очень скучала по мужу, да и по своим Жлобовцам тоже – как же там они без меня? В мае я поехала туда на пару дней, но уже немножко чувствовалось, что я, как говорится, там теперь отрезанный ломоть. По-прежнему сердечными были только мама, Люсенька и Славочка... Вернулась я с большим чемоданом, полным копченостей, и разными гостинцами от мамы, муж прислал мне несколько интересных журналов и милых писем, начинали зеленеть наши тропинки. Фигура моя явно портилась, и нос покрылся мелкими веснушками. Мои юбки становились мне малы, одевалась я плохо. Никто об этом не подумал, а денег у меня не было ни копейки. Но разве это так уж важно? Важно было то, что в Зельве начались большие аресты. На 1 мая в школах, кажется, на Конной, дети замалевали сажей портреты Пилсудского и написали на досках, что нужны бел<орусские> школы. Где-то снова раскрыли коммунистические» ячейки. Днем брали взрослых, а утречком, пока люди еще не встали, вели пастушков непослушных. Говорят, что всех сильно били. Когда одного из них вызвали на очередной допрос, он попросил нож, чтобы перекусить чем-то из передачи, которую ему принесли. Схватил нож, поданный конвоиром, и на глазах у того зарезал себя, всадив нож в горло. Кончился быстро, об этом было много разговоров. Говорили, что возмущались даже поляки во °мя вскрытия, потому что все тело у этого мальчишки было отбито от костей. ля это очень сильно взволновало, так обидно было за свой народ. Я написала м>жу письмо, где каждая буква буквально кричала, и понесла его на почту. Там мне повстречался поляк, еще дед которого участвовал в восстании, некий пан Ижиловский, и сказал, что убитого будут хоронить сегодня, не хочу ли я на него посмотреть? Сегодня, пройдя через все .тюрьмы, я понимаю, что это была провокация, тогда мне еще все казалось правдой.. Я пошла с ним. В Зельве, где теперь парк, тогда был четырехугольник лавчонок.. У дверей стояли люди, полиция их разгойяла, боялись демонстрации. В подвале полиции, дефензивы, на топчане лежал убитый. Был он небольшого роста, рябой, в новом тканом костюме. Вокруг сидели женщины, бледные от горя, заплаканные Минута – и я на коленях, молюсь, молюсь горячо, как никогда. Встаю и говорю: «У меня будет Сын, и я так Его воспитаю, что Он вместе со мной будет бороться против оккупантов, чтобы наши люди не резали себя от чужих издевательств!» Мне кажется, говорила не я, видно, уже пришло время хотя бы слов, если еще не поступков. Это всем, кто осмелился неволить, мучить наш многострадальный народ! Сказать это им в глаза было уже высочайшей минутой! Там была полиция, и мой поступок, если трезво рассуждать, был почти невероятным. Меня начали страшно бойкотировать, окрестили коммунисткой, кем я отродясь не была. Просто я никогда, а теперь особенно, не могла выносить издевательства над моим народом. Я ведь ждала ребенка, и он будет кровным сыном нашего народа, и нужно, чтобы судьба их, нащих белорусских детей, была человеческой. Не только в чужой доброй литературе, айв действительности у нас в конце концов должны быть свобода, гуманизм и образование на родном языке и свое государство без кровавых опекунов! Хуже всего было из-за меня бедным родителям мужа, они и так дрожали за своего единственного сына, который одиноко, упорно шел против чужой тьмы, уверенный в том, что и мы наконец станем людьми, как писал наш Купала. Отца таскали, он, говорят, откупился как-то и выгородил меня, ссылаясь на мою беременность...
Наконец приехал на каникулы муж. Он не узнал меня, такую некрасивую. Родители рассказали, что со мной случилось, и он порядком разозлился. Нельзя мне было так делать, еще не время, тем более беременной. Я долго плакала, не хотела никому объяснять, что это произошло как-то помимо моей воли... Мать мужа скоро уехала в Латвию к своей сестре, а я осталась домовничать. Была корова, даже две, поросенок, куры и все остальное хозяйство. Муж часто помогал мне носить с огорода траву для поросенка и вообще старался всегда быть рядом. Я очень ценила это. Вот только было у нас полное безденежье... Съездил муж к моим родителям, цо что мог нам дать мой отец? Зерна уже не было аж до нового урожая, а ведь коров нельзя продавать весной. Муж задумался, он решил опротестовать векселя. Видимо, думал, что ничего уже здесь долго не продержится. Родители мои никак не соглашались продать мой клочок земли, это вовсе не в характере крестьян... Чтобы опротестовать векселя, нужна была и моя подпись, главное – моя. Я еще дома столкнулась с этим и, к сожалению, представляла, что все это значит. Это землемеры, волокита, непредвиденные расходы и слезы, слезы моих родителей... Нет, сказала я, этого я не сделаю никогда, лучше разойдусь с тобою, мой муж... Я говорила это совершенно спокойно. Муж мой обижался, его мама тоже. У мужа были в Чехии долги, и нужно было срочно их заплатить. Я винила своих родителей – в конце концов, земля же моя, но добавить им неприятностей было выше моих сил... Наконец позвал меня к себе отец мужа. Я пошла к нему как на суд. «Что же, Лариса, не подпишешь векселей против своего отца?» – «Нет, таточка, я их не подпишу, я не могу так поступить...» Тогда старик протянул ко мне руки, обнял и сказал: «Я счастлив, детка, что ты именно такая, если не можешь обидеть своих родителей, то никогда не обидишь моего сына...» Я заплакала. А добрый старый Петр Станиславович Гениуш продал вторую свою коровку и заплатил долги сына. Я никогда об этом не забывала, и когда мы были в Праге, только и делала, что посылала ему посылочки одну за другой... Бедные наши родители, как же редко могли они за нас порадоваться, разве только человечности нашей, преданности... И умерли они все, мои родители и Яночкины, без нас, одинокие и покинутые всеми... И это тоже часть судьбы нашего народа, его страданий, страданий детей его, что никому никогда не продались и не отреклись от народа своего, от того, чтб Ему, как всем другим народам на свете, принадлежит!
...Близились польские выборы, где кандидатов назначали сверху. Еще ранней весной умер Пилсудский, поляки старались крепче удерживать свои меньшинства. Уже не говорилось – Беларусь, а «восточные крэсы», и народность писали просто: тутэйшыя... Белорусы бойкотировали выборы, не пошли на них и мы....Тем временем тают наши деньги, и я снова еду к моим родителям. Я всей душой теперь с моим ребеночком, и муж очень хочет, чтобы это был сын. Дома я сплю на своей девичьей постели в своей комнате. Ночью во сне приходит ко мне женщина, перед которой я чувствую себя маленьким-маленьким зернышком. У нее на челе три темных круга, средний самый высокий. Смотрит она на меня в упор и говорит, что у меня будет сын, но на мне лежит большая ответственность за его судьбу, чтобы я об этом помнила... Я просыпаюсь. Мне неспокойно, и образ женщины из сна меня преследует. Я верю, что будет сын, и мы еще нерожденного его назвали Юркой. И 21/Х 1935 года родился сын. Казалось, что все неполадки с отъездом, все это только затем, чтобы счастливо, при муже родился сын.
...Но вот мужу дали разрешение выехать. ...Пришел день, когда мы снова простились, и если бы я знала, что это на целых два долгих года, наверно, не смогла бы выдержать. Сыночку было полтора месяца. ...Я жила у родителей, снова помогала папе как-то сохранить наши Жлобовцы. Были высокие налоги и давние долги волпинским купцам, преимущественно те, которые мы уже выплатили. Папа мой сильно затосковал. Было бы долго описывать всю мою борьбу, набеги секвестраторов на нас и на село рядом. Как волокли коров, телушек, полотна, ковры и лен. Как били сапогами беременную женщину, так что она выкинула ребеночка на пятом месяце, как раскрадывали из девичьих сундуков то, что целую жизнь ткали им матери в приданое... Никто не карал за обиды, что чинили нашему народу... Это же были нелюди, такие же, как те, кто сегодня еще безнаказанно преследует и душит остатки жизни моей и делает с нами, что хочет. Даже письмо от сына идет до нас вдвое дольше, чем идут обычно, или эти письма нам не отдают вообще...
Наконец написал мне муж, чтобы я попыталась выехать к нему. Он нашел где-то скромную работу, и пора уже было ему увидеть сына. Полгода тянулось дело с моим выездом...
Родители по-прежнему хозяйствовали, выкручивались из долгов... Это были последние дни моего пребывания на Родине. Кончался 37-й год, с полей тянуло холодным ветром, и закаты стали кровавыми, вечерами, ночами стояли зарева пожаров, частых, как на беду. Еще раз вызывали папу относительно выписки бел<орусских> газет, пригрозили штрафом (например, за собак и т. п.) и неприятностями, а папа уже привык к ним... Я немного писала, стихов своих по– прежнему никуда не посылала, иногда – мужу.
...А народ стонал. Поляки еще имели наглость упрекать нас в том, что мы их не любим, неблагодарны им за цепи... А протест против них нарастал. Я молчала, но все это оседало на сердце жаждой сражения за лучший мир. Однажды в сумерки я держала Юрочку на руках, было очень тихо, в доме никого, я думала о судьбе нашего народа и вдруг почувствовала уверенность, такой прилив сил, что все стало мне нестрашным и я не боялась за свое будущее. Крепко прижала к себе ребенка и даже замерла от счастья. С той поры я шла вперед уверенно и не поступаясь своей совестью. В Зельве поразила меня жена тогдашнего войта, меж<ду> пр<очим> белоруса, посоветовав,, чтобы я, когда снова поеду в старостат за разрешением, говорила, что моя народность польская. Я скоро туда поехала и сказала им, что я Белоруска, чтобы знали, что Белоруска и никогда своей народности не изменю, и теперь знаю, ?то только поэтому меня не пускают к мужу! Они смутились и сказали, что с тех пор, как я подала бумаги на выезд, они уже пустили за границу 300 евреев и что дело не в этом... Через некоторое время мне действительно дали разрешение. Я поехала проститься с родителями. Все были рады, что мы едем, а я так плакала, так плакала, как никогда. Мне так тяжело было их всех оставлять. Это опять я своими нервами, своими обостренными чувствами предвидела всю трагедию, которая ожидала мою семью. Горячо простилась с отцом мужа, взяла сына, немного постельного белья, образ, которым меня благословили, чемодан и поехала. До Волковыска провожали меня мама и Люсенька. Мама очень любила Юру, когда я от них уезжала, мама схватила его и унесла в поле, чтобы никто не видел ее боли и слез по любимому внуку. Вот и теперь ей было трудно оторвать мальчика от груди. Я еще купила Люсеньке маленькие подарочки, расцеловала маму, ее глаза и руки и вскочила в поезд. Мама покачнулась, ее поддержали, поезд тронулся.
ПРАГА
В Варшаве встретили меня знакомые и назавтра посадили в пражский поезд. Немодно одетая, худая и грустная, я держала на коленях прелестного мальчика, толстенького и краснощекого. Люди в купе угощали его, кто чем был богат, а он щебетал по-белорусски.
Прошли мы польский контроль, они были неприветливы. И вот приходят почти такие же, но сердечно здороваются с нами, смеются, и я удивляюсь. Оказалось, что это уже чехи, хоть и говорили по-польски. Вокруг меня собрались люди, кто-то взял Юру на руки и сказал, что он его папа. Мальчик заспорил, но своего папу он узнал сразу, обнял его за шею, и так мы пошли к такси.
Два года проложили какую-то трещину в наших отношениях, и это чувствовалось. Муж жил на квартире,, с каким-то студентом снимал комнату. Мы приехали в последние дни 37-го года, доллега мужа поехал к своим родителям. Пару недель мы пожили вместе, а потом муж отвез меня и своего чересчур любопытного мальчика, успевшего уже поломать ему стрелки на часах (почему же они крутились?) в Моджаны. Это был пригород Праги, там жили дядька Василь Захарка, у которого, недавно умерла его дорогая жена, и пани Мария Кречевская. Вот там он нас и оставил. Сам он жил и работал в Праге, к нам иногда приезжал, на воскресенье обязательно.