Текст книги "Исповедь (СИ)"
Автор книги: Лариса Гениюш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Запаковали мы с Миколой в несколько чемоданов наш государственный архив, и он повез их к себе с намерением переправить во Францию. Я и до сего дня не знаю, как ему это удалось и удалось ли.
...А дядька угасал с каждым днем. 13 марта 43-го года, в воскресенье, я навестила его. Лежал он желтый, слабый... мало на что реагировал. Просил только, чтобы я так быстренько не уходила, чтобы немного посидела рядом. Отдал мне свой экземпляр завещания и попросил, чтобы часы его я оставила себе... Мы простились.
Когда назавтра я пришла в больницу, дядька Василь уже умер. Назавтра я все, что могла, оформила в похоронном бюро. Чехи с исключительной любезностью выделили для дядьки металлический гроб, чего в войну никому не делали. Мне думалось, что когда-нибудь мы соберем всех своих, живых и мертвых, и привезем в свой белорусский дом, который будет народным, родительским, любимым домом для нас. Когда-нибудь, когда-нибудь...
Назавтра приехали Микола Абрамчик и Стась Гринкевич из Берлина, пришла пани Кречевская и мне стало легче... Назначили время похорон. В православную часовню на Ольшанском кладбище Перевезли тело умершего... Людей на похороны собралось множество, было много венков... Дядьку Василя положили рядом с его женой, ...могила была заранее куплена и рассчитана на двоих. Стоял там и памятник с выбитым знаком Погони. На памятник прикрепили потом мраморную доску с именем дядьки. Его звания написать было нельзя. Не признавали и тогда независимую Белорусскую Народную Республику. Гитлер и его генералы и не генералы строили т<ак> наз<ываемую> Новую Европу, тысячелетний немецкий рейх, где белорусам отводилось место невольников, как и всем славянам. Принимая соболезнования от чехов и эмигрантов разных национальностей, я чувствовала, что отошел наш великий человек, который, как умел, честно представлял нашу Родину за границей.
...Итак, 14 марта 1943 года умер Василь Захарка, на его месте остались мы. Я, такая простая и почти деревенская, единственным оружием которой была неизбывная любовь к Белоруси, честность и мой талант. Микола знал языки, хорошо ориентировался в политике, имел уже практику борьбы за Белорусь. Все очень хотели узнать, кто же на место дядьки Василя? Мы пока молчали. У меня мороз шел по коже, когда я думала о Ермаченко, да и не только о нем... На поминки по дядьке Василю пошли, разбившись на группки. К нам пошли только пани Кречевская, Микола, Стась и я. Было нам грустно и все же хорошо в тесной своей белорусской семейке. Мы-то уж друг другу доверяли. Пани Кречевская передала тогда Миколе белорусский паспорт Петра Антоновича Кречевского и старую, огромную статью из американской газеты (не помню названия) о провозглашении 25 марта 1918 года Белорусской Наррдной Республики.
Назавтра мы все вместе поехали в Маджаны, перебирали, сортировали и отбирали, что из Белорусского архива дядьки Василя нужно немедленно вывезти. Скромные его вещи мы после дезинфекцииотдали все Стаею Гринкевичу. Он повез их белорусам, работавшим в Неметчине... Так мы договорились с дядькой. Сортировать архив нам никто не мешал. Никого из немцев не было на похоронах, и казалось, они ничего не знают. Отбрасывая ненужное, Микола просто отодвинул коробочек из-под спичек. Я подняла его, и мы нашли в нем чудесные белорусские значки еще 1918 года с Погоней. Благословенно все, к чему ты прикасаешься, сказал мне Микола и как-то странно на меня посмотрел. ...Все наиболее ценное мы упаковали и перевезли к нам. Там переупаковывали, чтобы везти дальше. В это время пришел Забэйда-Сумицкий. Его не впустить мы не могли. Я продолжала стоять на коленях и паковала. Взяв в руки государственную печать, я сначала ее поцеловала. Интересно, что об этом случае сказал мне на следствии следователь... А может, сам Микола когда-нибудь рассказал об этом...
Итак, друзья поехали, повезли с собой часть архива, потому что мы очень боялись, и не без оснований, что немцы положат на него глаз. А пока что я ходила как в дурмане, все думала: что будет дальше? Никакой власти нам это не давало, но мы были счастливы сохранить прошлое, факт и традицищ провозглашения независимости нашей, что для каждого народа святыня.
...Время шло, дядьку Василя напоминало все. Теперь только стало ясно, как этот тихий и скромный борец высоко нес имя Белоруси. Не к кому было поехать, не с кем посоветоваться, только на его могилу. Не было больше людей в Праге, для которьіх белорусское дело было бы важнее личного. Дядька насквозь их видел и знал, что в случае чего они адъютанты, а не командиры и положиться на них нельзя.
...Активным был только Ермаченко, даже больше, чем следовало, но его активная деятельность определенно лила воду не на нашу мельницу. Бокача как– то нагло и решительно спровадили в Неметчину на работу.
...Иногда наведывался в Прагу Витушка, который от белорусскости не отрекся, но ему н в голову не приходило променять высокий материальный уровень жизни на крестный путь бескорыстной борьбы за Белорусь.
...Достаточно значительной фигурой среди пражских белорусов был Василь Русак, слуцкий повстанец. Энергичный, очень честный белорус, но по мне, так мелкого масштаба. Он получил за женой лавку, торговал и неплохо зарабатывал. У него была хорошая вилла под Прагой и не было детей. Иногда он финансировал «Искры Скорины» или что-нибудь другое, что чаще всего готовил к печати д-р Гриб. Русак любил во всем быть первым, что ему не всегда удавалось. Говорил он на каком-то славянском эсперантоv Многим чем-то помогал, но рассказывали, что каждый свой добрый поступок заносил в специальную книгу, так сказать, для порядка... После отъезда Яночки он явился к нам с подарками, с продуктами, точнее говоря. Принес всего понемногу и очень был поражен тем, что я за все заплатила и запретила больше что-нибудь приносить. Он всячески мудрил, как бы это помочь мне. Выдумал, что ему нужно спрятать у меня продукты, потому что немцы могут произвести ревизию в лавке. «Нет, нет, – говорю, – друг, ничего мне не нужно». Загорелось ему, чтобы именно я написала о нем поэму, и притом о Слуцком восстании. Не было у меня тогда времени даже послушать об этих событиях, о чем сегодня очень жалею. Его выдали чехи где-то году в 1945 , и в лагере, говорят, убили...
Недалеко от Праги жил у пана и доил коров Микола Судьев. Был это хороший простой хлопец из армии Балаховича. Жил с чешкой Мажанкой, очень работящей женщиной. Детей у них не было. Судьев охотно приезжал к нам, пробивался к белорусам и умел жить куда лучше всех нас, образованных идеалистов. Меня он очень любил. После войны принял советское гражданство, принес анкеты и нам, Когда я от них отказалась, с болью заметил: «Вы будете великой после смерти». По его практичным расчетам, это не окупалось... Каждому свое.
...Борьба наша пока не имела перспективы, но, несмотря ни на что, зачастую униженные и оскорбленные, мы упорно сражались за права свои, за землю дедов своих, за язык наш притесняемый, за свою историю и государственность.
...А дорогой мой Ростислав, как только смог, убежал домой. Наши в Берлине помогли ему, и он приехал в Жлобовцы. Земля эта уже была немецкая. Ее, как и другие поместья, предназначали немцы для своих героев войны, а Гродненщину уже загодя присоединили к Пруссии. Брата оставили пока чем-то вроде эконома в его родных Жлобовцах. Что ж, и это пока неплохо. Ростислав отыскал одинокую бабку Егориху, старенькую вдову нашего батрака Егора, и взял ее к себе. Потом прибились к нему какие-то хлопцы. Славочка вернул из Гудевичей наш неизвестно зачем перевезенный туда дом и стал жить. Этот великан, как ребенок, любил мать. Для нее, высланной куда-то в дикий Казахстан, он и перевозил этот дом, чтобы было ей куда вернуться из ссылки. ...Наша Зельва и родные Жлобовцы были в войну присоединены к Неметчине. Это давало нам больше возможностей слать друг другу посылки. Помогали мы так родителям мужа и Ростиславу.
...А край тот снился мне ночами... Однажды получили мы странное письмо. Ростислава преследовала черная тень. Он стал часто видеть ее во дворе и в доме. Возвращается в сумерках с поля, появится рядом с ним высокий черный человек, вздохнет и растворится в воздухе.
...Что ж, снова старые семейные духи... Может, в трудный предсмертный час так навещают свое верное потомство духи предков. Что-то же есть между небом и землею.
...Когда однажды летним вечером Ростислав с хлопцами возвращался с речки, к ним подошли партизаны. Что ж, позвали их в дом, напоили, накормили, тогда партизаны свистнули, и сбежались все, кто окружил Жлобовцы, не зная, как брат среагирует на их визит. Рекою же пролили кровь нашего рода в 41-м году... Партизаны подружились со Славочкой, они привели его к Люцику, которого хотели убить за то, что выдал родителей. Ростислав, как христианин, попросил их сдержать гнев и возмездие оставить Богу...
А мама изнемогала от голода и холода в Казахстане, догорала ее жизнь, Аркадий и Алексей воевали у Андерса, маленькая Люся росла возле казахских овец, а Ксеня и Нина меньше всего думали о больной маме. Где-то, неизвестно даже где, кажется, в гродненской тюрьме, кричала, просила об отмщении невинно пролитая кровь папы, но мы с Ростиславом не мстили, мы не любили своих врагов, настолько христианами мы не были, но мы даже помогали им в трудный час, надеялись, наверно, что добро очеловечит их души, а может, и ни на что не надеялись, просто не способны были сделать зло.
Начальник того небольшого отряда из-под Волпы, некто Миша, зачастил со своими парнями к Ростиславу. Они вдвоем обдумывали операции, притом с большой оглядкой, чтобы не губить народ.
...Зная немецкий язык, многим помогал Ростислав. Жил он спокойно, потому что люди любили его, но под конец пришли издалека какие-то неизвестные партизаны и чуть его не убили. Ехать к нам в Прагу он не хотел. Любил мать и ждал ее, уверяя меня, что большевики переменились, перестали мучить и уничтожать людей. Мама, мама и мама...
В Красном Груде жила моя двоюродная сестра... У них бывал Ростислав, перевез к ним свои вещи, когда в 44-м году уходил в Советскую Армию. Он вначале скрывался, потому что хотел ехать искать маму, но эта наша сестра его выдала. Ростислав погиб 26 апреля 1945 года, похоронен где-то в р-не Барним в Неметчине. Много позже Нина просила меня, чтобы я перестала думать о Белоруссии, потому что они уничтожат всю нашу семью. Они убили моего папу, домучили, я уверена, маму, отравили сестренку Люсю в 1952 году во Вроцлаве, доконали морально и физически Юрку, а в конце войны советский офицер убил выстрелом в висок Ростислава, крикнув: «Твоя сестра-писатёльница против нас и ты кулацкий сын...» Факт этот трудно мне проверить, но, учитывая то, как уничтожали людей и особенно нашу семью, это правдоподобно. ...Когда мы вернулись из лагеря, были совсем бедными, почти в лохмотьях. Я поехала по просьбе Яночки к той двоюродной сестре Лене в Красный Груд. Славочка писал, что отвез к ней и мою зингеровскую машинку. К нам должен был после долгой разлуки приехать сын. Мы хотели продать машинку и получше принять сына. В Волпе встретили меня наши крестьяне... бригадир дал коня и человека, и мы поехали в Красный Груд. Сестра сидела под яблоней, и перед ней лежали горы яблок, которыми она меня угощала. Очень удивилась, что я хорошо выгляжу, она вот больная, ходит на уколы. Начала сетовать, что бедная, тогда я заверила ее, что ничего у нее просить не собираюсь. «А что у тебя есть?» – спросила она. «У меня есть Сын и есть Муж, а этого огромное богатство!» – сказала я. Спросила у нее о моей машинке, об одежде брата не говорила, она переделала ее своим сыновьям. Сестра охотно отдавала мне мою машинку, но только с условием, что заплачу 600 рублей (было это до реформы), потому что она дала Славочке, которого и выдала, два килогр<амма> сала и 500 рублей деньгами... Иначе нам не о чем разговаривать... Тогда крестьянин, который был со мной, говорит ей: «Когда вы давали Ростиславу деньги, пуд ржи стоил 500 рублей, я вам дам сегодня два пуда ржи, только отдайте Ларочке ее машинку». Она не отдала. Мне припомнилось, как в войну в Прагу приехала ее родная сестра с семьей, с мужем священником Лапицким и детьми, и как я старалась все возможное сделать для них, но я молчала. Человек, который меня привез, хотел посмотреть на машинку, и мы пошли в бывшую усадьбу, где жила моя сестра. Паркет блестел, зеленела плюшевая мебель, во всем чувствовался достаток. «Это мне люди сохранили»,– объясняла до подлости скупая скряга– сестра, а крестьянин сказал ей: «Вот видите, вам сохранили вещи, а тут за чужую машинку вы хотите денег от человека, у которого их нет, только на дорогу. .» Машинка моя стояла, раненная пулей и гранатой. Я погладила ее рукой, и мы пошли. Тут сестра впала почти в истерику, ее дочка начала плакать, чтобы я у них осталась, сын уже принес водку. «Нет,– сказала я,– с такими людьми не преломлю хлеба»,– и вышла. Сестра удивлялась, как меня, госпожу, еще возят крестьяне, а они возили меня, может, побаивались председателя, но подвезли. Всю дорогу назад меня мучило сердце... Это была родная дочка замученной в 41-м году папиной сестры тети Мани... Люди сделались как звери, вырывали друг у друга из рук убогие лохмотья и старые вещи. В людях всплыло самое худшее. Благородство преподносилось большевиками как «буржуазный предрассудок» – что-то столь же ненормальное, как когда-то – подлость. Ценность человека измерялась не его поступками, не прожитой жизнью, а той шизофренической яростью, с какой он раньше хвалил Сталина, а теперь то, что славили вместо него... Мне рассказывали, что в 41-м был конец света и люди, чтобы выжить, становились просто зверьем. Когда арестовали папиного брата в Гудевйчах, дядьку Володю, его жена со страху бросила четверых детей, от 15 лет и до 4, и убежала в Польшу.
Старшая сестренка за кого-то вышла замуж, а малолетки поплелись аж в Крынки, от Гудевич это почти 50 км, к своему деду Юрке Анисимовичу. Искали спасения. Дед донес на них в НКВД, просил, чтобы забрали от него помещичьих детей и вывезли туда, куда всех вывозят... Не успели их вывезти, потому что напали немцы. Рассказывала мне все это с ужасом Тамара, одна из тех бедных деток. Дед умер, лишившись рассудка, но это позже. У людей отбирали землю, соседей, родных, и самое страшное, что у них отбирали совестливость, белорусскую, христианскую совестливость моих земляков. То же наблюдала я и в Праге. Это был тот же случай, когда проявлялись самые звериные инстинкты человека, и называлось это прогрессом... Каждый старался доказать, что он достоин бить, мучить и убивать, значит, пригоден для Сталина. Трудно поверить, что люди, воспитанные на подобном, создадут культуру, достойную человека.
Итак, Прага, 1943 год, весна. В Прагу должен приехать в отпуск мой муж, мы с Юрой его очень ждем. Но еще до его приезда появился, на мою беду, Ермаченко. Он сразу прислал своего адъютанта Овчинникова, который приказал мне сдать Ермаченко Бел<орусский> архив В. Захарки. Что ж, я ему указала на дверь. Через несколько часов он снова приехал в нашу маленькую комнатку, теперь уже с запиской от неких Лангера и Рихтера – начальства из Минска. Я вежливо объяснила Овчинникову, что мы живем в Протекторате Чехия и Моравия и только этой власти я подчиняюсь. В третий раз он приехал уже с приказом от пражского гестапо. Я сказала, что поеду к Ермаченко.
Хорошо одевшись, чтобы не чувствовать себя ниже их, я села в трамвай. Меня била дрожь. Я поднялась в квартиру Ермаченко, и его держиморда открыл мне двери. У деревянного бочонка, очевидно, с коньяком, стояли полные рюмки, закуски не было, а Ермаченко и два немца сидели в дымину пьяные, красные и не очень уверенно выговаривали слова. Они спросили меня: где ключ от архива умершего? Я поинтересовалась: зачем им это? «Мы хотим изучить бел<орусское> прошлое, чтобы знать, как в дальнейшем относиться к белорусам как к нации». Я сказала, что ключа у меня нет. «Что ж, мы тогда сломаем замок»,– пробормотал немец.– «А у кого ключ, кому его дал Захарка?» Не в наших интересах было впутывать Миколу и усложнять уже и так достаточно сложное положение, и я открыла свою очень элегантную сумку и положила ключ на стол. Немцы с интересом поглядывали на меня...
Я была вся в темно-сером и в черном, и наичернейшим было мое настроение. На лестнице по-бабьи расплакалась. Никого, кто бы мне помог или посоветовал, рядом со мной не было. Когда приехал Янка, никакой заинтересованности в моих делах он не проявил. Был занят собой и только собой. Он, казалось мне, перестал быть даже джентльменом... Много рассказывал про Слоним и про положение в Белоруссии. Немцы к нему относились с недоверием. Ел он вместе с ними, но в отдельной комнате, совершенно один, чтобы не слышал разговоров. Он сам не сел бы с немцами за стол, но то, что они отделили его, было унизительно. Муж рассказывал о расстрелах сел, о том, как они Старались их спасти... Против мужа были поляки и немцы. Поляки руками немцев старались уничтожать или высылать в Неметчину белорусов. Они много уже успели уничтожить наших, обвиняя их в коммунизме. Муж вырвал из лагерей советских и еврейских врачей, и они все ушли в партизаны. Когда комиссар Эрэн обвинил мужа в помощи им, то он сказал, что разве комиссар не знает, что евреев разуму учить не нужно. Эрэн еще и под влиянием поляков затаил ненависть к мужу, но рука Пипера была простерта над Янкой и пока ничего с ним сделать не удавалось...
А тем временем Ермаченко поехал с немцами на квартиру дядьки Василя и они перевезли архив к Ермаченко. Он более-менее ориентировался в том, что было в архиве, дядька показывал ему документы. И вот он не находит их, он рассвирепел! Об этом мне рассказала пани Кречевская, которой Ермаченко обещал, что назовет ее именем ясли в Минске. Это ее не растрогало. Цену авантюристу она знала. Но доводы Ермаченко были голословными. Как он мог мне доказать, что было в архиве. Немцам я сказала, что дядька Василь оставил мне архив просто как своей родственнице, но от страха я не спала по ночам. Янка собирался уезжать. Оставаться с Ермаченко было небезопасно, и Янка пошел просить, чтобы нас с Юрой выпустили к родителям в Зельву.
На удивленье, нам это разрешили, только на этот раз без права ехать в Слоним и вообще, как они говорили, в «Остлянд». Мы быстренько собрались и через Берлин и Варшаву выехали на две недели в Зельву. В поезде мы молчали, молчал и наш ребенок. Немцы смотрели на всех ненемцев, не скрывая своей ненависти... И как там люди могли с ними жить, это как среди волков.
В Варшаве что-то продавали на перроне худенькие мальчишки. Бродили люди, доведенные до нищеты и голодные. На этом фоне бросались в глаза сытые немцы в военном и их элегантные фрау, которые, казалось, не замечали несчастных вокруг или уж так легко согласились с их неполноценностью. Стало жалко поляков. А ведь думали когда-то, что и они господствующая над нами нация, а теперь жестоко разочаровывались...
В Белостоке стояли колонны евреев со звездами на рукавах, у них были отупевшие лица, стояли здесь, а мыслями были где-то далеко. Как страшно, что -Ничто не может их спасти из этой бездны, хотя немцев, кажется, не так много, бросились бы на них, и хоть кто-то бы убежал. Поезд мчался по родной земле, но была она какая-то пустая... На полях стояло множество перевернутых танков, устремленных на запад. Они застыли, как страшные памятники трагической беспомощности, неподалеку от поезда, у полотна дороги лежали два паровоза и опрокинутые вагоны, возле них серые, более чем бедно одетые женщины пасли коров... На станции в Волковыске носильщики с рикшами перевезли наши вещи на пригородный, местный поезд.
Наконец мы в Зельве. Ярко сияет послеполуденное солнце и освещает надпись на станции, на этот раз по-немецки. Боже, думаю, когда же мы дождемся, чтобы все на земле назвать своим именем? Едут какие-то фурманки, они охотно везут до Зельвы наши чемоданы, мы легко шагаем по родной земле, а она уже у самой станции кажется раненой, опустошенной и очень, очень сиротливой. В самой Зельве еще страшней. Весь центр в руинах, все разбито, сожжено. Пожар прекратился на нашей избе. Отец мужа влез на крышу и поливал ее водой, защитив так конец улицы. Хлев рядом сгорел, уже торчат стропила нового.
Выбежали к нам родители, целуют внука, плачут. Отец сухой, черный и босой, вылитый нищий, мама аккуратно одетая, сбивала масло, как чувствовала, что будут гости... В нашей избе живет семья Архимовичей. Это те, кто за то, что пустили их в избу, потом, после смерти обворуют мужева отца и будут стараться выдать нас на повторные мучения. С ужасом вспоминаю о них, этих самых набожных католиках в Зельве...
Ночью долго разговариваем, воспоминаниям и обидам нет конца. Вся моя душа в родных Жлобовцах, но поехать туда нельзя, на это нужно особое разрешение.
Назавтра уезжает муж, а я его провожаю. Ему не до какой-то там БНР, смерти дядьки Василя, не до его и моих родителей – все это он считает мелочами в сравнении с важностью своей персоны. Я совсем не чувствую, что он уезжает, мне как-то. легче. Сердечно разговариваем с его родителями, а Юра бегает, носится, залезает в избу через окно и рвется в поле пасти с пастушками коровку.
...Наши соседи Байбусы, у которых дотла сгорела изба, устраивали вечеринку. Панна Стася с паном Веселухой, своим будущим мужем, совершенно не чувствовала ни горя, ни страха, ни жалости к тем, что гибли в лагерях, на фронтах, в лесу... Люди сильно одичали, если в такое время могли танцевать, отупели начисто.
А на заборе висело объявление, где перечислялись расстрелянные заложники, я не дочитала его до конца... Стонала раненая земля, а люди, как муравьи, потихоньку копошились, думали о жизни. Я спросила у одной знакомой, как же она живет с тем немцем, который, гіаверно, убивал людей... Он немного убил, ответила, может, всего десяток-другой человек, и то, когда убивал их, был пьяный...
...Славочка приехал! Высокий, как дуб, красивый. Стою, смотрю и плачу. А он обнял меня и слова не вымолвит... Ночь напролет проговорили мы с ним. Иногда было слышно, как летит аэроплан, тогда Славочка объяснял мне чей, ориентировался по звуку. Обсудили мы все семейные, все партизанские дела. Ростислав очень хотел, чтобы я приехала в Жлобовцы, партизаны с радостью ждут меня. Тем, кто убил отца моего и погубил семью, я не верила...
В Зельву приехали артисты, пришли к нам пригласить меня на концерт. Я хорошо оделась, одежда в Праге шилась со вкусом, и на меня обратили внимание и немцы. Я стояла вместе с другими женщинами, и меня за руку вытащили оттуда вперед. Артисты очень хотели, чтобы я что-нибудь свое прочитала. Я честно объяснила им, что это не для меня. Концерт был очень хороший, и местный батюшка пригласил артистов к себе. Там под рюмку у них совершенно развязались языки, почти каждый тост был за меня. Расхватали все мелочи из моей сумочки как сувениры, а толстый немец стал спрашивать, что я за важная персона, неужели нельзя вспомнить также и Дойчланд?
...Позже я прочла в белостокской газете очень теплое описание этой нашей встречи. Потом я нроводила Славочку. Конь у него был хороший, но ехали мы потихоньку, говорили о родителях. Ехали дальше и дальше, не хотелось рас: ставаться. Наконец далеко за Бородичами обнялись, расцеловались. Я быстро пошла, чтобы не оглядываться, но не выдержала, и то, что увидела, когда повернулась, было ужасно. На месте стояли и конь и брат, и все его могучее тело содрогалось от рыданий. Больше мы в жизни не встречались. Я осталась с мужем, а сердцем рвалась туда, где этот верный, самый дорогой мой брат, чтобы, забрав сына, вместе ждать родителей.
Назавтра приехал Яночка. Его просто вышвырнули из Слонима. Немцы, которых он лечил по своей специальности -венеролога, посоветовали ему молчать и говорить только «яволь», т. е. что-то вроде «так точно». Он так говорил: посадили его под домашний арест и через неделю выгнали. Поляки на сей раз принесли нам пользу, их доносы, к счастью, не закончились смертью мужа. Недавно отец Олега Лойки ездил как свидетель против Эрэна, слонимского комиссара, в Неметчину. Рассматривалось и дело о расстреле мужа. Спасла его, как я писала раньше, Прага, значит, снова Пипер.
Приезд мужа был как диво, как чудо. Нам просто в это не верилось. В бумаге, которую ему выдали, ему запрещалась мед<ицинская> практ<ика> на территории всего тогдашнего «Остлянда»... Поляки тешили себя этим, далеко смотреть и видеть они не умели.
Кто-то, кто помог изгнать мужа из Слонима, оказал нам добрую услугу. Мне дали разрешение поехать к брату, но муж не пустил – мы торопились в Прагу.
До Волковыска ехали пригородным поездом, люди приглядывались ко мне, обращались с вопросами, с просьбами. Мы задержались на пару дней в Берлине, встретились с друзьями на ужине где все было на карточки. Наши друзья, выступая, хвалили меня а Мимиа, выступавший последним, сказал просто: «Она наша Жанна Д'арк». v меня потемнело в глазах. Ранехонько мы уехали. Несколько человек нас проводили, заняли нам заранее места. Я долго держала в руках букет красных роз, и казалось мне, слышала голоса друзей
В Праге начались неожиданные заботы, по распоряжению из Слонима мужа следовало отправить на работу в Неметчину как лагерного врача И почему ж такая ненависть из этого Слонима, что там Янка мог натворить. Мне припомнилось, как немного раньше посетил меня в Праге один элегантно одетый человек. Он был торжественно настроен и очень важно просил моей руки: позвольте мне взять на себя заботу о вас и вашем сыне. Меня затрясло, но я спросила у него, на каком основании он просит моей руки при живом муже? «А он не вернется больше»,– ответил мне тщедушный, ненастойчивый жених мой. Больше я, кажется, ничего не спрашивала, только вопила от злости на всю квартирку, а «жених» тот летел по ступенькам с цилиндром в руке...
Значит, в Праге рассчитывали, что муж мой живым не вернется...
...Ежедневно я собирала своих мужчин – одного в школу, другого на работу. С нетерпением ждала домой, ведь время было неспокойное и каждый счастливо прожитый день был уже сам по себе выигрышем. ...К нам приезжало много друзей. Людям было интересно, как выглядит их поэтесса, которая пишет так, как они думают, как они чувствуют... Хоть писать я стала меньше, ко мне цачали присматриватья, цепляться понемногу, упрекать за пессимизм. После поездки в Зельву трудно было быть оптимистом.
...На востоке немцы отступали, и фронт уже приближался к Белоруссии. ...Немцы, видимо, и сами уже не верили в победу. Стало как-то не так страшно. Прошла первая годовщина смерти дядьки Василя Захарки, в Праге зацвела и отцвела сирень.
Однажды муж пришел с работы очень обеспокоенный, на работе по телефону ему велели утром прийти в гестапо... Назавтра муж вернулся домой еще более грустным: ему приказали, чтобы мы втроем – он, я и Юра – немедленно ехали в Минск на конгресс. А почему Юра? Приказ из остминистер– ства... Прошу у мужа, чтобы взял справку с места службы, что не может оставить работы... Ехать кому-то нужно, но ехать навстречу фронту – это ехать на смерть...
Еду я одна. Я не обращалась теперь к фрау Пипер, но она сама пришла к нам, чтобы спасти меня Было поздно, ехать было нужно. Из Праги по тому же приказу ехал и Василь Русак.
Варшава показалась мне скучной, безлюдной, каждый дом, где были немцы, оплетен колючей проволокой Это добавило уважения к полякам. Места в трамваях были поделены для поляков и для немцев. Люди на улицах настороженные, грустные, одетые очень скромно.
...Назавтра утречком мы уже ехали в сторону Белоруссии. Возле Белостока начали появляться под откосом поезда, и со временем их было все больше. Поезд шел только до Волковыска, а там одни воинские эшелоны, на которые нас никто не хотел брать. Русак, как пень, ни о чем не думал, ничего не предпринимал, сидел, сопел и дремал.
Наконец сели мы в поезд, в котором ехали только военные и ни одной женщины.
Поезд летел навстречу ночи. Вдоль полотна дороги опрокинутые поезда и бункеры, бункеры. Леса вырублены широкой полосой, а дальше серые избы, соломенные крыши, и беда там, наверно, и страх. Хорошо еще, что кормит земля, а наши умеют выжить и на камне...
В наше купе набилось немцев, все что-то мне рассказывают. Это танкисты. Я не все понимаю, вслушиваюсь. У них страх, боль и какая-то безнадежность, сетуют на вездесущих партизан. Кто-то спрашивает у меня, не боюсь ли так ехать, когда вокруг одни мужчины? Говорю, что нет, что немцы, их воины – рыцари; вру как сивый мерин. «Ну, мы рыцари у себя дома, а на завоеванных землях мы не рыцари»,– говорит фриц. «Что ж,– отвечаю,– настоящий рыцарь – он всюду рыцарь»,– и смотрю немцу в глаза, он отводит их в сторону.
Но вот поезд останавливается, слышны выстрелы... Возле нас появился шустрый немец с бегающими глазами, он все выспрашивал: зачем мы едем, откуда, кто мы.
В это время Русак достал карту Белоруси, нарисованную для него когда-то Жуком, где границы Белоруси более-менее совпадали с нашими этнографическими. Карта в руках штатского пассажира смутила немца, он вырвал ее у Русака из рук и начал рассматривать и что-то кричать. Тут я немного испугалась, как же можно так делать, двигаясь навстречу фронту. Дала я немцу бутылку коньяка, показала разрешение из Праги, чтобы только он от нас отвязался.
На линии стучали, строили что-то, что ночью повредили партизаны, тронулись мы поздно. Впереди шла платформа с песком, ехали медленно, останавливались. А поездов опрокинутых было не счесть. Один лежал, и из паровоза еще шел дым. Ну и партизаны! На какой-то станции понасело полон вагон солдат, ехали они на фронт. Мне этого никто не говорил, но вид у них был странный, у одних какой-то отсутствующий, у других отупевший. Задумчивые трагические лица с закрытыми глазами. Кто-то ел, кто-то рассматривал фотографии, и казалось, что плюнул бы он на всю эту бойню, если бы мог, и сбежал бы к своей семье. Думалось: какое это варварство – война, какое взаимное убийство...
Наконец мы оказались в Минске, слезли с поезда. К нам подбежали рикши, самые обычные мальчишки, впряженные в тачки. Дикость несусветная. Свалили мы одному такому свои вещи, он и повез. Смотрю на Русака и говорю: «Вот и приехали в Белоруссию, чтобы бедный мальчик волок наши вещи». Русак подошел к мальчику, впрягся с ним в тачку, и так они шли посреди улицы.
Минск лежал израненный, разбитый, кругом руины и нищета. Я заплакала, нервы не выдержали. Не могла смотреть на серых, убогих моих земляков, на лица их худые и – как контраст – на сытых немцев...