355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Гениюш » Исповедь (СИ) » Текст книги (страница 4)
Исповедь (СИ)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2017, 19:00

Текст книги "Исповедь (СИ)"


Автор книги: Лариса Гениюш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Между тем пришло время отдавать нашего Юрку в школу. Мальчик уже умел читать и произносил чуть ли не речи о любви к Белоруси. Хотя было ему еще 6 лет, но мальчик очень хотел в школу. Иностранцы не могли отдавать своих детей в чешскую школу, было запрещено. Оставалось отдать его либо в немецкую школу, либо в русскую, которую еще во время республики как раз построили рядом. Торжественно повели мы утречком своего сына первый раз в школу. В коротеньких синих бархатных штанишках, в свитерочке и белых туфельках бежал перед нами наш мальчик и вдруг пропал! Пришли мы к учительнице на второй этаж и сами не знаем, что сказать, но через пару минут явился наш малец, уже успевший обежать и осмотреть все этажи русской гимназии, единственной на всю центральную Европу, при которой была начальная школа. Там мы его и оставили. Скоро стал он лучшим учеником и самым большим озорником в школе. Говорили, озорничал потому, что ему нечего было делать в классе, ибо за неделю он выучил всю годовую программу... Мы никогда не помогали ему учиться, и не успевал отец купить книжку, как малый увлеченно ее прочитывал.

А книг у нас вообще прибывало, не было только никогда денег. Подкармливая всяких беженцев, друзей и не друзей, я только думала: «Боже, я все отдам, что есть лишнего, голодным и нуждающимся, только сделай так, чтобы моей замерзающей, голодной маме дал кто-то кусочек хлеба или мисочку теплой еды там, в этой Богом забытой земле»... «Почему к вам столько людей приходило? – горланил на допросах взбешенный следователь. – Это как американский шпионский центр!» «Я поэтесса!» – говорю ему. – «Ну и что с того, у нас даже к Шолохову столько людей не ходит»... Да, он и компания много чего подтасовали, чтобы за единственный тот комитет, который, к сожалению, так ничего и не сделал, и за мою книгу «От родных нив» дать мне ни больше ни меньше, как 25 лет тяжелой лагерной работы на Севере. Да к тому же по этому моему одному на двоих делу провести еще и моего бедного мужа, которого добрый Бог кроме горькой, белорусской доли наделил еще неспокойной бунтаркой женой на всю жизнь, и ему поднести тот же щедрый минско-советский дар – 25 лет нечеловеческой неволи...

... Дядька Василь относился ко мне с большим уважением. Когда мы вместе с ним бывали на белорусских собраниях, он всегда старался подчеркнуть мою значимость, некое моральное первенство. Предостерегал меня от некоторых людей, не хочу их называть, а когда была у меня операция аппендицита, забрал к себе Юрочку и присматривал за мальчиком как мог.

...Ермаченко, который сильно отделялся в личной жизни от своих земляков, пригласил нас с мужем и сыном и дядьку Василя к себе на виллу. Нас вовсе не угощали вкусным обедом, как это всегда делала я, а только какими-то дешевыми винами, кофе и чешским калачом с кислыми сливами. Дядька играл в гольф, мы беседовали, а Юре Ермаченко подарил детское авто, ободранное и разбитое Я с трудом от него отказалась... это был не подарок, а панская подачка бедному ребенку в расчете на вечную благодарность его родителей. Вообще эта поездка на многое открыла мне глаза. Прежде всего я заметила, что для чего-то нужна этому человеку.,. Для чего? Вскоре это выяснилось. Как-то, когда муж был на работе, к нам подъехал на своей элегантной машине сам Ермаченко... Я приготовила закуску и чай и ждала, что же он мне скажет. Он обратился ко мне как к патриотке и христианке, а именно, не хочу ли я с ним поехать в Белоруссию и работать для народа в рамках «Самопомощи»... потому что другую деятельность нам вести не разрешено... Уговоры велись настойчиво, убедительно. Моя позиция была непоколебимой, мне это было смешно. Очень удивился этому посещению мой муж, когда вернулся с работы. Видно было, что Ермаченко что-то задумал.

...Было тревожно, в воздухе прямо чувствовалось несчастье. А тем временем моя новая знакомая фрау Пипер не забывала о нас. Она часто заходила к нам с детьми и однажды пригласила меня к 5 часам. Я с удовольствием пошла к ней, это пока была моя единственная надежда на какую-то защиту, хоть я и не знала, кто эта фрау Пипер. Я никак не могла найти ее квартиру. Никогда не думала, что красивая вилла с гаражом и плавательным бассейном это ее дом. Я была одета очень скромно и довольно дешево, и, увидев богатые апартаменты моей знакомой, немного застеснялась, но только на минутку. Мой муж очень хороший человек, думаю, что я тоже, значит, стыдиться мне нечего. Я высоко подняла голову... Была предрождественская пора. В углу большого зала на круглом столике – веночек со свечками и все для кофе. Скромней, чем у нас, но очень красиво подано. Потом пришел хозяин дома. Я знала только, что он доктор. Он начал расспрашивать меня, где работает мой муж: не для того ли я пришла, чтобы попросить о лучшей работе для него. Тут я вспыхнула и, как только умела, выпалила ему по-немецки, что мой муж не нуждается ни в какой работе и пришла я исключительно потому, что его жена мне нравится. Наговорила я порядком. Вернулась домой злая, но отношения наши с фрау Пипер стали еще более дружескими. Мы очень ладили, делились иногда даже своими скромными продуктами или кофе. С ними жили ее родители Опа и Ома, т.е. бабка и дед.

... Я очень удивилась, когда однажды около полудня Ермаченко приехал с Овчинниковым к нам и приказал мне познакомить его с Пиперами... Он так кричал, угрожал, что деваться было некуда. Пиперы были люди умные, и я надеялась, что они поймут мое положение. Ермаченко объявил Пиперу, что едет в Минск в качестве важной персоны и просит его к себе на прощальный вечер. Я забыла сказать, что д-р Пипер был Обермедициналь и оберрегирунгсрат в Чешском Граде. Это нечто вроде высшего немецкого ставленника над чешским министерством охраны здоровья. Такие немцы не любили гестаповцев и тем более не любили подобных Ермаченко. Они это мне простили, как простили и другие визиты, когда меня временами «искали» у них... Теперь мне все это очень понятно, но им, кажется, было понятно и тогда...

Пиперы были прекрасными людьми. Помогали не только нам, но и чехам, когда я к ним обращалась с просьбами. Только я ничем не могла отблагодарить их за все хорошее, за то, как и сколько раз они меня спасали.

...Вот так откочевал на Восток Ермаченко, а мы по-прежнему следили за жизнью и событиями на Востоке. ...Земля моя, что взрастила душу мою, окружила с детства любовью родителей, крестьян и каждого деревца, поля колосистого, сегодня ждала моей благодарности, моей любви. Порабощенные сыновья ее ждали моего сочувствия, моего слова. А любовь моя к Отчизне рвалась на страницы чужой почти газеты, которая каким-то чудом печатала тревоги моего сердца. Меня полюбили. Когда однажды накопилось много стихов и не было возможности их издать, потому что газета выходила на наши средства и тираж ее был ограничен, редакция обратилась к читателям за помощью. Посыпались деньги, посыпались письма в редакцию. Была такая любовь к нам, скромной горстке поэтов за границей, что рождала патриотизм у самых безразличных. Вообще хвалили меня наши, где только могли... Казалось мне, что я снова в семье, которая любит меня столь же преданно. На Родину своих стихов я не посылала, но их часто перепечатывали из «Раніцы». УЕрмаченко была сила, у дядьки Василя прошлое, потому что с немцами он ничего общего иметь не хотел, у меня же была какая-то удивительная популярность, подпольная, чисто белорусская, независимая ни от кого и созданная болью моей, знанием народа нашего и отчаянной любовью к моей Отчизне.

Я старалась не задевать врагов наших недавних. Лежачего не бьют – учил меня папа. Мне их было жаль, хоть многих из них так ничему и не научила эта беда. Поляки на наших землях изо всех сил выдавали немцам наших... Они просто забыли, что идет4война и их же хорошие, несчастные люди гибнут, как мухи. Литовцы и латыши, насколько мне известно, тоже сильно старались «очистить территорию на будущее» для себя... Как тяжело было все это выдержать.

Безмерность любви, казалось, утроила мои силы. Трепет моей души был в моих стихах... Поляки прислали из Варшавы человека, который пожелал мне так держать, сказал, что они покупают «Раніцу» только из-за моих стихов, а потом прислали за моими книгами. Чеш<ский> проф<ессор> Тихий, известный славист, написал мне, что уничтожит все, что печаталось эмигрантами на протяжении 25 лет, только мои стихи оставит. Переводы их он уже сделал... Что ж, проф<ессор> Тихий был слабый человек. Когда меня выдавали Советам, он согласился бросить в меня камень, чтобы после выхода в свет «Неводом из Немана» снова выразить мне свое высокое мнение. Что ж, я не сержусь, ведь ни один народ так не издевался надо мною и моей семьей, как белорусский... Ни один народ так не унижал своих поэтов, своих женщин... Каждый хотел, чтобы я думала так, как он, чтобы так же продала свою душу, свою белорусскость и все самое светлое, что я сберегла в своей душе с детства. Тогда я думаю о маме и мысленно прижимаюсь к ее рукам, слышу ее пророческие слова о том, что за мою огромную любовь темные люди отплатят мне еще большими муками. И, понимая тот страх ее, я тогда плачу. Когда-то, когда я заметила свое влияние на людей, мне неинтересно было выйти замуж за хорошего человека, это просто. Мне интересно было выйти за злого человека и потом пробудить в нем все то высокое, доброе, к чему уже разными путями пришли люди, и главное – любовь! ...Как отходит все святое в сторону, когда людям пообещают деньги, как дешево они продают и дружбу, и родной язык, и свое прошлое, и землю, и детей своих, и самих себя... Так думаю я сегодня, когда душу мою изранили белорусы. Я представляю доцента Волка, который всячески обзывает меня перед сотнями белорусских студентов, Евдокию Лось, которая сжигает в СБП мою книгу, зельвенское начальство, которое подсылает к нам всяких шпионов, а мы их кормим по обычаю отцов наших. Учителей зельвенских, которые займут весь автобус и не уступят мне места, и я падаю, когда автобус трясет на выбоинах, и они хохочут... Моих земляков, которые, продав весь мой род, порочат без всяких оснований родителей моих, имя мое потому только, что сегодня новые паны его поганят... Да разве опишешь все, хотя бы тех низких типов, которых подсылают, чтобы они говорили мне о своей любви... Я уже не думаю, кого можно купить, я горько думаю, кого же нельзя купить из белорусов? Я оглядываюсь, вижу ужасных соседей своих, которые подслушивают каждое наше слово, подглядывают каждый мой шаг и доносят, уже не таясь, а ко мне приходят что-нибудь занять или с просьбой помочь. У меня перед глазами Кузнецов, начальник зельвенского исполкома, вечером из окон музыкальной школы, что напротив нас, он следит за нами, фотографирует каким-то аппаратом через занавески, когда мы, старые, раздеваемся на ночь. Как выгоняют мужа с работы, как унижают и его и меня, как натравливают на нас родного сына, и он... смотрит в наши глаза несчастными глазами и плачет потом вместе с нами... Я боюсь впустить человека в дом, если это советский человек, я боюсь своих родственников, хоть их здесь у меня пара дальних. Я боюсь, когда кто-нибудь приносит нам подарок, после таких конфет спасли меня только кефир и лекарства, а муж пожелтел, побледнел и еле выжил... Все это ползет сверху в отместку за то, что с такими бесчеловечными людьми мне не по дороге.

Как святы были наши родители, как чисты были наши Жлобовцы, которые, конечно, одни только и могли бы залечить сегодня эти раны, но там жутко пусто и только голоса замученных стонут с ветрами по ночам... За что, за что? Почему так страшно озверели люди? Неужели навечно? Неужели это тот народ наш, за который я так спокойно шла на муки? Что они будут делать, когда «проснется Бог» и зашевелится их совесть? Как хочется видеть человека, который не доносит, который не желает зла, не подходит к нам с грязными мыслями унизить, обмануть или донести на нас. Если человеку десять лет говорить, что он собака, то на одиннадцатый год он будет бегать на четырех и залает. Это к нам применили такой метод, потому что сильных еще не видели. «Потому что ничто вас не может сломить», – сказал мне один правдивый, хоть и их человек, не один камень швырнувший В нашу сторону, но потом одумавшийся, увидев кровь...

Неужели так глухи были, когда братьев их вывозили в Сибирь или Казахстан? Неужели так безразлично и враждебно смотрели на тысячи беззащитных евреев, которых вели живыми к общей яме? Неужели не реагировали, когда враг расстреливал и сжигал целые деревни? Люди же в молодости моей были милосердные, отзывчивые в несчастье. Отчего отупели, что их изменило, научило думать о себе, только о телевизорах и мебели, о коврах и мотоциклах, а где же совесть? Как определить теперь понятие – человек? Как бы повели себя подобные им, если бы их посадили в одну яму, как это написано у Василя Быкова? Как бы они прикрывались друг другом перед лицом опасности? – страшно подумать. Может, и за океаном бывают такие бездушные, глухие к страданиям люди, но там обязательно есть и подлинные христиане и миссионеры, и организации по охране прав человека, и люди к ним прислушиваются. А здесь гражданин интересен в одном, единственном смысле: работай и еще раз работай и не о чем не спрашивай, а если прикажут тебе, то иди на смерть, защищай свои цепи... Страшно.

Далеко я отошла от темы. Говорили в Праге, что я счастливая, потому что у меня всего один враг – Ермаченко. Да, он о нас не забыл. Накануне отъезда в Минск он оставил нам с Бокачем комитет. Смешно, весь архив комитета: протокол об основании организ<ации>, наши анкеты, протоколы собраний – все исчезло. Просто исчезло, не задавайте лишних вопросов! Этот архив потом показал мне Коган на следствии в Минске! Во Львове, когда мы вместе ждали этапа, я уговорила мужа ничего не вспоминать о Пражском комитете, пусть уж я за это буду отвечать, тогда за ним останется только то, что по мобилизации его послали на Восток, а на это есть свидетельства и документы. И бедный муж мой молчал, как стена! Его отправили в какое-то помещение в той проклятой Американке минской, где можно было только стоять, да и то в воде. Вот он неделю так и стоял, в воде, без еды. Говорит теперь, что песни пел... Распух, нога, как бревно... Вот тогда Коган мне и говорит: «А почему ваш муж открещивается от Пражского комитета?» Ах, говорю, подумав худшее: «Это я его научила, потому что у меня здесь вины никакой нет, а у него уж и вовсе». А стена напротив кровью забрызгана, я так и замерла... «Вы ему показывали архив?» – спрашиваю. «Нет, я его показывал только вам...» – «Ну так покажите и ему...» Вот тогда только нехристь выпустил Яночку. Я крепче физически и духовно, потому все время старалась как-то его загородить, и хлеб ему отдавала, и все, что было лучшее, и так вот ему, того не желая, «угодила»...

Так вот, Ермаченко отдает немцам список, кому еще ехать в Белоруссию, включает только врачей, потому что, видно, никого кроме нельзя было... Среди них и мое имя! Вот тут и начался переполох! Все носились, искали помощи, не жалели денег, а у нас ни денег нет, ни гражданства даже, ни помощи никакой! И решили мы сходить к Пиперам. Что ж, нас приняли очень приветливо, хотя Пипер немец и отвечает за это, ведь он здесь равносилен министру охраны здоровья! Но вижу, что очень ему хочется нам помочь: «Вас, фрау Гениуш, я отстоять смогу, вы не врач и делать вам там нечего, а вот отстоять обоих – этого я не могу никак. Пока, доктор, поезжайте, а там видно будет».

Тяжело было мужу оставлять нас и Прагу, но не было никакого выхода... Муж тянул время, чтобы хоть денек еще побыть дома, пока не пришел гестаповец и вежливо не поинтересовался, почему муж бойкотирует «Бэфель»? Собрали мы, что считали необходимым, и утром я проводила его на поезд. Плакала до беспамятства... А дома висело его пальто, лежали его книги, вещи.. Потом все это спрятала, знала, что нужно смотреть за Юркой, и смирилась. Юра учился, я перестала писать – личная боль заглушила на время все большое, патриотическое. Теперь я ждала писем от мужа, вестей из Белоруссии. Еще когда Ермаченко приезжал и звал всех к себе в Минск, он говорил, что нам дадут там немецкие карточки на продукты. Спрашиваю: «А что там едят наши люди, народ наш, интеллигенция?» – «А, дают им что-то...» «Да, – говорю, – как же можно есть то, что враг ест, когда народ голодает, я так ела бы только то, что наши люди». «Ну, посмотрели бы мы на вас там,» – говорит он, как всегда, с улыбкой, от которой мне холодно... Мы с Яночкой договорились, что он будет только врачом, никаких других функций, как и написано в той бумаге. Так и работал он в клинике в Барановичах. А мы остались в Праге.

Дядька Василь заболел легкими. По секрету сказала мне пани Кречевская, что какой-то очень подозрительный квартирант пырнул его ножом в бок... Каковы причины – могу догадаться только сегодня, когда лучше знаю «методы». Дядька отказался от условий, которые ему ставили немцы, и ему и Белоруссии, рискуя головой, добывал помощь от Красного Креста и ждал беды. Спасало его, как и доктора Градила, радио. Дядька был демократ, и оперативное мудрое Би-би-си только и поддерживало его дух. Он очень боялся, чтобы некие самозваные политики не появились у нас и не пошли по стопам фюрера.

Сказал мне: «Нет у нас выбора «или-или». Если выиграют немцы, то уничтожат всех нас, если выиграют Советы, то уничтожат интеллигенцию и ассимилируют народ, но это лучше, чем смерть всего народа... Третьего не дано».

А в Праге тем временем выходила моя книжка «От родных нив». Чехи старались издавать, в основном, свою классику, но моя чистая, не холуйская в это страшное время книжка очень пришлась им по нраву. Говорил мне об этом чешский цензор, некий украинец Левицкий. Книгу составлял доктор Тумаш, мой заочный друг и чудесный критик, очень требовательный к моей поэзии. Однажды он написал мне, как посадил китаец розу и ухаживал за ней, поливал, а росточек тянулся и пробил крышу дома китайца, и рос до неба, и «бедный кули» уже не мог дотянуться до него... Но самой мне моя поэзия не нравилась, я все хотела чего-то большего, чтобы навечно сделать души моих соплеменников белорусскими, сильными, способными выдержать все невзгоды...

К нам часто приходил Бокач. Это был секретарь Б. Тарашкевича, отсидевший 4 года в гродненской тюрьме за «Громаду» и сбежавший в Чехословакию. Здесь он учился в университете и работал, как когда-то и Яночка, где только мог. В пору нашего знакомства он был чем-то вроде прислуги у одного белогвардейского генерала. И тут набоб Ермаченко ничем не помог человеку... Бокач... был истинный белорус, хороший, скромный человек, бледный, измученный тюрьмой и нездоровый. Он был как бы на побегушках у пражских руководителей, их неизменный секретарь. У нас было немало общих забот, например, устройство забэйдовских концертов в Праге – и чтобы зал лучший, и чтобы зрителей много, и чтобы реклама, и газеты, и деньги, и лавры... Первый концерт, который давал Забэйда-Сумицкий в знаменитой чешской «Сметановой сини», был убыточным настолько, что мы ничего не смогли дать певцу, кроме рекламы и славы, ведь в Праге его еще не знали. Он нам этого долго не мог простить... Жук, который тоже бывал у нас, был известен как коммунист, чего он от нас не скрывал. Он хотел выжить, дождаться коммунизма. А нам что? Мы были демократами, которые уважали чужие убеждения и желали, чтобы так же уважали и наши...

Из Парижа переехал в Берлин Микола Абрамчик и сильно повысил уровень белорусской работы в Неметчине. Организовал своих, защищал от немецких нападок, помогал, чем мог. Однажды он приехал в Прагу к Русаку, и, как обычно, они зашли ко мне. Микола был среднего роста, черноволосый, лицо человека интеллигентного, что и подтвердилось в беседе с ним. Этот человек, казалось, не имел слабостей и знал, чего он хочет. О белорусских делах и людях говорить спокойно не мог, он жил этим. Мы долго и откровенно беседовали, когда он пришел ко мне назавтра. Мне близок был круг его интересов и то, что он уже предвидел итог войны (это было в 42-м) и думал о множестве нашихлюдей, привезенных на работу или пленных из польской армии. Он приехал' насчет моей книжки, которую предполагалось выпустить. Я не знала, как это все делается, потому что книжку финансировал комитет,.. Микола, когда я не хотела брать денег за книжку, потому что за свои стихи никогда не брала, сказал мне: «А вот это мы и предвидели, невозможный ты человек, потому и опутали тебя договором.» Я все равно всего не взяла, считала, что мы должны работать для народа бескорыстно. У меня был муж, и у меня был хлеб, и этого нам хватало.

...А бедный дядька Василь лежал в туб<еркулезном> госпитале, под Прагой. Выбрались мы к нему все вместе. Он обрадовался, у Миколы было что ему рассказать. Я утешала его: весной он будет мне диктовать и я все запишу... Дядька грустно посмотрел на меня и сказал, что весной он будет спать под кустиком и я к нему приду.

...С чешским издательством мы договорились издать белорусские марки. Сделать это в войну было трудно, но снова, вот чудеса, чехи не могли мне ни в чем отказать... Мы, славяне, все молчаливо друг друга поддерживали, зато никогда не поддерживали изданий с пронемецким содержанием. Но такого у нас, белорусов, не было. Народ мы не. слишком известный, и поэтому никто к нам особенно не присматривался. Присмотрелись только тогда, когда вышла моя книжка. Вот это не понравилось. В Прагу приехал Ермаченко, вызвал меня и приказал собираться в дорогу, в Минск! Его гости, работники гестапо, поинтересовались, с кем я сотрудничаю, если вышла моя книжка, где нет ничего о Гитлере, о Геринге и о новой Европе. Я ответила (дословно!), что мой талант слишком мал для того, чтобы писать о таких высокопоставленных особах. Что я ни с кем не сотрудничаю. Тогда мне сказали: «Кто не с нами, тот против нас». Ермаченко грубо заявил, что выхода у меня нет – или Освенцим или Минск, на выбор. Когда я спросила, что я буду там делать, мне объяснили, что «Пропаганда махэн» (вести пропаганду). Я говорю им, что это невозможно, ведь я только домашняя хозяйка и никакой пропаганды вести не умею. «А нам нужно только ваше имя», – отозвался на это немец.

Что же мне было делать? Письма от мужа шли долго, проходили через строгую цензуру Еще осенью я едва вывернулась из очередной западни. Муж прислал мне вызов, чтобы приехала с сыном к нему в гости. Я заметила, что в этом заинтересованы Ермаченко и его жена... Оба они в один голос говорили мне о неверности моего мужа и чтобы я к нему, не откладывая, ехала, сохранила семью. Рассказывали, что муж завел себе просто гарем! Я знала, что этим можно было пронять любую бабенку, ревность слепит. Про гарем, но в отношении самого Ермаченко, уже пробились через Варшаву в Прагу слухи, так почему же Ермачиха не собиралась в дорогу, а, всячески запугивая, отправляла меня? В один из своих приездов он привез мне от Янки письмо, в котором тот просил чайник, лекарства и др<угие> мелочи. Отдавая письмо, Иван Абрамович попросил, чтобы я написала стихи в его честь. Говорю, что могу написать только памфлет. «Зря, зря, JI. А., а ваше фото стоит у меня на столике». Я ему своей фотографии не давала. Мне велели принести вещи для мужа вечером. Были там несколько человек и по военному времени богатый ужин, когда я пришла. Что ж, пригласили и меня... Вспоминаю об этом потому, что за ужин этот я чуть не заплатила жизнью. Беседа была странная. Все они резко говорили об отсутствующем Бокаче... Можно было подумать, что ему что-то грозит. Я удивилась и попросила при мне этого человека не порочить...

...Так вот после того ужина у Ермаченко у меня началась страшная рвота, желтизна и слабость. Меня едва спасли, промывали желудок, несколько дней я не вставала с постели... Быть поэтом – это не только любовь подневольных земляков, но и месть сильных врагов нашей земли и свободы.

Очень сочувственно отнеслись ко мне Пиперы. Они были против моего отъезда из Праги И вот снова меня принуждают ехать – что им от меня нужно? У Ермаченко были огромные апартаменты в центре Праги Сам он не работал, его дела вел какой-то русский, а ў дверей стоял такой держиморда, что. если он не откроет дверей, нельзя выбраться наружу.. Я дала телеграмму Абрамчику, чтобы спасал меня, и снова Цошла с просьбой к Пиперам, которые прониклись моей судьбой. Что сделал Пипер, я не знаю, но мне он сказал, чтобы перед тем, как идти к Ермаченко, я пошла в гестапо и спросила, почему, если у меня забрали мужа, грозят посадить меня в Освенцим. Чтобы больше ничего не говорила. Я так и сделала. Мне сказали, что меня не пошлют в Освенцим и что, если я не хочу, никто меня не должен насильно везти в Минск... А я упаковалась, как луковица, надела на себя три пары белья, ребенка отдала знакомым украинцам и готова уже была идти на испытания. Не верилось, что так просто ^отпустили. Но к Ермаченко я пошла!.. Всегда подчеркнуто вежливый, Ермаченко разговаривал со мной, как с какой-то рабыней, даже не пригласил пройти сесть. Спросил только, с ребенком ли я поеду? Тогда я ему и выложила то, что знала. Он поволок меня за руку в комнату, лицо его совершенно переменилось. «Чего человек не сделает для родины, для этого я вас и звал. Я упаду перед вами на колени и буду просить, чтобы вы ехали в Минск, я сделаю там Янку министром охраны здоровья, только поезжайте в Минск». – «Вы не человек, вы хамелеон, вы предатель! Пропадете вы вместе со своими немцами, которые уже трещат!» А он не унимается: «Если немцы проиграют, я вас отвезу в Швецию, я обеспечу вас, только едем!» Ну и ну! Ну и дрянной человек. Ах, как тяжело, как опасно писать для Отчизны, что будет дальше? А дальше доктор Пипер хотел сообщить куда-то, что Ермаченко беспокоит семьи людей, посланных на работу на Восток. Я просила его, чтобы он этого не делал. Я никогда не мстила, а зря. Я только молилась Богу, чтобы Он хранил нас, бедных, в водовороте этой войны...

А тем временем в Богницах под Прагой в санатории для тяжелобольных туберкулезом доживал свой век Василь Иванович Захарка, министр финансов и заместитель Председателя Рады БНР. Только я от него вернулась, как через пару дней получила почтовую открытку, забрызганную кровью. Просил меня: «Доченька, приезжай скорее» и т. д. Приехала и пани Кречевская, которая рассказала мне, что дядька очень ослаб, у него горлом пошла кровь и он немедленно хочет меня видеть... Дядька был укрыт своим одеялом, белая наволочка вся в крови. Он сказал мне, что жизнь его кончается, что он был одним из создателей Акта двадцать пятого марта 1918, после смерти А. Кремлевского стал председателем БНР и, как избранный народом член правительства, умирая, хочет передать свои полномочия достойному мужчине. Что делать? Нет такого мужчины, есть Только такая женщина, а женщина не может быть президентом. Что ж, это был 1943 год... «Нет, – говорю, – так нельзя! Нельзя уносить в могилу идеи независимости нашего народа!» – «Никому не верю, доченька. Есть много людей, но у каждого на кого-то ориентация, а здесь нужно быть верным только народу. На этот пост я мог бы назначить Только тебя, если бы ты не была женщиной». Тогда я предложила Абрамчика. Долго доказывала дядьке всю взвешенность, прозорливость и любовь к Белоруссии этого человека. Только не сказала, что Микола немного мягковат, немного добрей, чем нужно, когда идешь на такую борьбу. Микола знал языки, очень хорошо ориентировался в политике, ненавидел немцев, умел использовать любой повод, лишь бы только какую-то пользу принести Белоруси. Дядька попросил дать ему бумагу. Я поправила ему подушку, он сел и начал писать политическое завещание, которое попросил меня перепечатать в трех экземплярах на машинке и назавтра ему принести. Пани Косач-Шимановская, сестра Леси Украинки, аккуратно перепечатала мне это завещание, и назавтра дядька Василь подписал его... В завещании Микола Абрамчик назначался Президентом Белорусской Народной Республики, Лариса Гениуш – Генеральным секретарем. К нам обоим переходил архив БНР, который был на квартире дядьки Василя. Я немедленно дала телеграмму Миколе, чтобы приехал в Прагу. Его не пускали. Не пустили и после еще одной телеграммы. Дядьке было известно, что медперсонал подкуплен и они должны кого-то сразу уведомить о его смерти. Дядька жил, доживал свой век в вечном страхе перед гестапо, он очень боялся лагеря смерти. Даже передавая нам с Миколой завещание, просил ничего не предпринимать при его жизни. Опасался, чтобы мы, имея такие полномочия, не подняли в Белоруссии национальной «партизанки». Мы действительно сперва об этом подумали, но в конце концов пришли к выводу, что это привело бы только к физическому уничтожению наших людей... Политическое положение вырисовывалось так, что следовало хорошо присматриваться, где, куда и как шагнуть, чтобы только не повредить делу. А теперь нужно спасать, вывозить из Праги Белорусский государственный архив, чтобы его не захватили немцы. Акта о провозглашении независимости, к сожалению, в архиве уже не было. Были договоры с литовцами, с Галицкой Украинской Республикой и др., папки с архивами министерств БНР и другими важными документами.

Я была рада, что Микола мог еще повидать дядьку и из его собственных рук получить этот документ. Первый экземпляр дали мне, второй Миколе, а третий оставил себе дядька Василь. Никто ничего об этом не знал, все держалось в тайне. В Минске уже существовала Центральная Рада, а это было как бы второе правительство, как оппозиция. Не по нутру это пришлось и немцам, которым демократическая БНР не могла и не хотела подчиняться. Они предлагали дядьке Василю большие деньги, чтобы он выступил от имени БНР. Дядька ответил, что «их денег слишком много для меня и слишком мало для моего народа». И жил на весьма скудные средства от Чешского Красного Креста. Он умел во всем себе отказать. Пастушок, практически нищий, перенесший в раннем детстве туберкулез, он сам добился кой-какого положения, не думая о котором, бросился в водоворот борьбы за свободу своего народа, честным и верным остался ему до конца. Страшнее всего это было для Сталина, который уже показал в 37-м году, да и раньше, что намеревается сделать с Белоруссией. Не случайно мне сказали на следствии, что их охота на меня началась как раз с 43-го года. Я это чувствовала, знала, почему меня хотят заполучить в Минск, и очень, очень боялась Ермаченко... Он рассчитывал на дядькино завещание, но дядька теперь его не боялся, дядька убирал. Василь Русак рассчитывал на это тоже, но дядька не доверял и ему. Не по душе ему был и Кастусь Езовитов, член правительства БНР, который жил в Риге, он начал склоняться в сторону немцев, хоть и не искренне, а чисто внешне. Дядька не мог потерпеть и этого. Он говорил мне: «Езовитов, как генеральская кобыла, всегда хочет быть первым», а здесь нужно уметь быть и последним. Придет время, и первыми будем если не мы, то потомки наши, на свободной земле наших предков! Время это придет!!! Больше всего я ждала удара со стороны Ермаченко, это была хитрая штучка, к тому же у него в руках был мой муж... Я молилась Богу, чтобы дал мне силы быть стойкой...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю