Текст книги "Исповедь (СИ)"
Автор книги: Лариса Гениюш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Меня долго не вызывали. В камере мы играли в домино. Я слушала рассказы тех, кто сидел со мной, им нравился Запад. Даже те, кто был там в трудное военное время, считали, что там куда интересней. Меня они считали просто счастливой, говорили: «Вы хоть пожили, поносили красивую одежду, видели людей, а мы что, работу да горе». Мне становилось страшно от их слов, ценность жизни, в моем понимании, не измерялась этим. То были люди, жаждущие жизни и ее радостей любой ценой и ценой совести. Высшие истины и глубинные причины существования им были неведомы. Их знали только украинские крестьянки из пересылки во Львове, и я сильно загрустила по ним... Мне было холодно, и я попросила какую-то мелочь из своих вещей. Для этого нужно было написать заявление в канцелярию тюрьмы и подать ее через кормушку. Мне дали бумагу, и я по-белорусски написала, что мне нужно. Каково же было мое удивление, когда мне вернули заявление с пометкой, что «по-чешски» не понимают, чтобы написала по-русски... Значит, белорусский язык посчитали в Белоруссии чешским! Ого, такого я не предполагала даже от большевиков! О, моя Белорусь, – застонала я, не сдерживаясь...
Наконец меня вызвали. За столом, заваленным бумагами, сидел какой-то третий следователь. Сидел и молчал. Прибежал Коган, сел, листал какие-то журналы и бурчал сквозь зубы, что есть два правительства и два президента белорусских за границей, я молчала, потому что ко мне никто не обращался, и он вышел. Чужой следователь продолжал сидеть, я напротив него, и так мы просидели день, молча. Мне потом говорили, что так они поступают со всеми к концу следствия, а чего только я уже не передумала тогда.
И вот суд. Все чрезвычайные события у моего папы происходили в феврале, он не любил этот месяц. Я на это обратила внимание, значит, и это я от него унаследовала. 7 февраля я выменяла за некую розовую деталь своего белья немного папирос для мужа, кусочек хлеба и ломтик сала, тоненький-тоненький. Меня посадили в «черный воронок», привезли к какому-то дому и ввели внутрь. Была там загородка для нас, скамьи, стол для судей, чуть выше и на ободранных стенах усатый «отец народов». Почти одновременно ввели и моего мужа. Конвоир сразу на него обрушился, но я так же грубо, как он, прервала нахала, и он явно испугался, замолчал. Вошел суд, нам приказали встать и сесть, и началось обвинение. Я уже точно не помню, но вина моя была – «Комитет Самопомощи» в Праге, а мужа то, что он был в Слониме (в командировке). Что-то говорили, а муж худой, страшный, без переднего зуба, ни к кому не прислушивался, только взглядывал на меня сквозь слезы и шептал: «Мама, мамочка, вот я принес тебе чесночек, он так похож на твои любимые лилии, думай, что это цветочек, лилия. 3-го ж была годовщина нашей свадьбы, я выпросил для тебя чесночек у баптиста...» Я ему отдала свои подарки, и мы почти не обращали внимания на то, что говорят о нас опричники. Это был Верховный суд БССР при военном прокуроре. Сидела там и какая-то баба, а председателем был некто Шевченко. Это однофамильство живодера и гения тревожило. Наконец дали последнее слово мужу, и он запутался в словах, у него потекли слезы... Я толкнула его в бок, но он плакал... Мое последнее слово было злобным, я вспомнила смерть родителей, вспомнила всю жестокость и несправедливость властей. Потому что и говорить там не с кем было. Суд вышел. Но едва успев выйти, возвратился назад. Значит, приговор был заготовлен и процесс суда был сплошной комедией! Почти как у Гитлера, а то и помудрей, подумала я. А нам зачитывали приговор по 25 лет ИТЛ каждому без конфискации имущества по той причине, что у нас его нет. У меня подкосились ноги, но злость и ненависть к садистам вернули силы, и я выслушала все до конца. Бедные люди, бессильные создания, подумала я, убогое государство, где или ты мучишь, или мучат тебя, другого не дано!..
Суд ушел, начинало смеркаться, кто-то заглядывал в окно. Нас с мужем оставили сидеть, притихли конвоиры. Мы разговаривали, вспоминали сына, но что скажешь в минуту страшной, безнадежной разлуки... Наконец нас вывели, даже конвоиры заметили, что судили ни за что... Нас вывели на заснеженную улицу, горели огни, мы шли рядом, конвоиры за нами. Дорога была как на Голгофу. Я почему-то попросила мужа, чтобы забыл обо мне, что буду благодарна каждой женщине, которая облегчит его мучения и одиночество. Смешно было думать о себе перед открытой могилой, и только хотелось, чтобы другому было легче, лучше. Незримо рядом с нами шагал сын. Имени его мы не называли, потому что, кажется, умерли бы от этого... Нас привели к какой-то тюрьме, где муж жил уже 3 недели. Меня ждал «ворон». Мы обнялись, и я зашаталась, как в бурю...
Привезли меня снова в американку. Начальник тюрьмы, отправляя меня в суд, сказал, что мне дадут 3 года. Теперь он подошел и сказал, что хотел, чтобы я была сильной, потому и лгал... Я осталась одна, и мысль о надругательстве над нами, о сыне, о загубленной жизни лишала разума, в голове бились слова: куда горе, куда боль свою денешь, поэтка Лариса Гениуш?.. Пришел начальник, принесли мои вещи, земляк из Лазов грубо меня выругал, и начальник сам понес мои вещи к «воронку». Меня привезли в тюрьму для осужденных, в какой-то бывший дворец с башнями...
В женской камере меня встретили доброжелательно. Многие слышали обо мне. Накормили чем-то из передач, утешили, потому что и сами были в таком же положении, и когда мы наговорились, я спокойно заснула... Меня вскоре от них забрали, потому что я пошла к врачу и он увидел на моих руках еще австрийскую, наверно, чесотку. Перебросили меня в грязную камеру, где вместе с обстриженной блатной девушкой мазали какой-то серой, потом повезли на этап. Я увидела мужа! Яночка! Телячий зарешеченный состав вез нас в сторону Польши, в Брест. Большая тюрьма из красного кирпича, вмещавшая тысячи заключенных, вобрала и нас... Этажи и лестницы тюрьмы в Бресте... Камера осужденных женщин, в основном польки, но есть и наши из группы Дэмаха и Романчука. Это связные, дали им по 90, по 100 лет. Берется высший срок изо всех, значит, по 25 лет, как и нам. Меня угощали, помогали кто чем мог. Рядом сидели мужчины, они перестукивались с нами и однажды уведомили, что моего мужа положили в больницу. Я так и приникла к стене, и меня поймал на этом конвоир. Назначили мне 5 суток карцера. Жуткая одиночка в тюремном подземелье. Пусто, только каменный столб, вкопанный в землю, и холод. 20 деков хлеба в сутки и раз в 5 суток тарелка скверного супа. Рядом кричат ненормальные люди. Их бьют. Можно понять, что они выливают парашу себе на голову, грызут стены, делается страшно, не могу понять, зачем мучают ненормальных, уже и так обиженных Богом? Звери! А время уже близится к весне. Широкий блестящий подоконник покрылся пылью, где-то в церкви зазвонили к вечерне, и через зарешеченное окно пробилось ясное небо. Сердце мое полнилось жаждой молитвы, и я пальцем на черном, запыленном подоконнике начала рисовать голову ХРИСТА в терновом венце... В этот момент с грохотом отворилась дверь и разъяренный советский офицер схватил меня за шею и начал орать, показывая на Христа. «Кто это, кто это?» – «ХРИСТОС», – говорю. Тут он обозвал ХРИСТА таким чудовищным, непроизносимым словом, которое может придумать только бессилие убогого создания, сражаясь с непостижимым для него величием духа... «Еще 5 суток карцера за эти рисунки!» – вопил несчастный, стирая рукавом с широкого блестящего подоконника голову ХРИСТА. А за окном сладко звонили колокола и близился день ХРИСТОВА ВОСКРЕСЕНИЯ. Этот чекист не раз потом заглядывал к нам в камеру, подходил, когда отправляли меня на этап, и с лютой ненавистью шипел: «космополитка»...
Меня возвратили в камеру, и я посмотрела на человека, которого вели вместе со мной, он, бедный, отсидел из-за меня, это он нам стучал. Мы потом встретились на этапе. Звали его Леша, фамилии не помню, но человеком он оказался хорошим, тоже осужденным на 25 лет. В камере я пробыла недолго, через неделю меня вызвали на этап... Мужа моего не было. У меня замерло сердце, думала, что он все еще лежит больной. Не у кого было спросить, никто бы и не ответил.
На этап шли около сотни людей, среди которых только три женщины. Меня заинтересовали ксендзы. Это были кс. Лазарь и кс. Юзефский. Кс. Юзефский был худой, высокий, беспокойный, а кс. Лазарь из Бреста – разговорчивый, доброжелательный, подвижный... Мы почувствовали с ним взаимное доверие. Когда нам давали хлеб и пару ложечек сахара на этап, человек, отмерявший сахар каким-то малюсеньким черпачком, потихоньку доставал из мешочка этот черпачок и говорил мне: «Ваш муж отправлен в северном направлении уже неделю назад. Всего вам хорошего». Значит, муж был более-менее здоров, если его отправили. Наконец нас повели... Вели нас через город с мешками, узлами, а у меня еще и чемоданы, которые, правда, нес теперь Леша. Когда-то в Праге я отворачивалась, когда видела из трамвайного окна, как гестаповки гонят евреев с такими мешками. Тогда я плакала, теперь – нет! Самому, пожалуй, легче переносить муки, чем видеть, как мучаются люди. . Навстречу нам шли люди, какой-то «победитель Европы» в длинной, как юбка в деревне, офицерской шинели нес под мышкой буханку хлеба, похожую на кирпич, и, понурив голову, не смотрел на нас. Какой-то молодой конвоир смотрел на нас с жалостью, другие строго «исполняли свои обязанности» и, одни с собаками, другие с автоматами, гнали бы, наверно, так и своего родного отца... Мы покидали Белоруссию...
Нас разместили в знакомых уже мне «апартаментах» вагонзака, пополняя нами и так уже полные клетки. Мы с Ниной Комберской, кажется, из Минска и с какой-то беременной женщиной из-под Бреста попали в клетку рядом с ксендзами. Мы могли разговаривать. Кс. Лазарь знал много языков, правда, он не считал необходимым в Белоруссии знать белорусский язык, ну, пускай это простит ему Бог... Ксендза осудили на 10 лет, а за что, он даже не знал толком... Рядом с нами ехал еще один Леша, как он нам рассказывал, его схватили, когда он приземлялся в Белоруссии, сброшенный с десантом, так и остался в комбинезоне. Был еще и бел<орусский> студент по фамилии Борис. Так сложилась наша маленькая группа. Мы старались помочь друг другу хоть словом, бежали навстречу друг другу, когда нас выводили на этап из очередной пересылки.
Ксендза Юзефского и беременную женщину высадили под Гомелем в Хальче. Это, как я потом узнала, был лагерь специально для мамок, т. е. беременных женщин...
Нас везли дальше. Первой на нашем пути тюрьмой, куда мы попали, была тюрьма в Орле. Когда в коптерку забирали мои вещи, мне сообщили заключенные-бытовики, работавшие там, что здесь уже проехал какой-то Гениуш, доктор. Значит, Яночку везут на Север... В Орле привели нас с Ниной в деревянную тюрьму, в камеру, полную женщин. Стояла там неимоверно огромная деревянная параша, до краев полная, и большинство женщин было совершенно оборванных, хотя было несколько одетых и получше. Встретили они нас сердечно, как нигде больше. Поделились хлебом и какими-то лепешками из картошки и чего-то еще, которые трудно было раскусить, но раскусив, уже можно было как-то жевать. Многие из них сидели за самогонку, которую гнали из свеклы, чтобы прокормить детей, мужики ведь не вернулись с войны. Радовались уже тому, что у них есть хлеб, и плакали только о детях... Среди них были и две учительницы из Орла и жена председателя колхоза, которая, когда я уезжала, дала мне 10 рублей на дорогу, может, потребуются. Сидели они потому, по их словам, что кто-то же должен сидеть, судьба выпала им. Кроме них были немки из Поволжья и татарки. Эти девушки сбежали из мест, куда переселили их народы. Дали им за это по 20 лет каторги, и всех, как я потом узнала, повезли в Воркуту.
Побыв у них недели две, мы попрощались с этими почти святыми женщинами. Нас вызывали дальше. Наша небольшая группка вновь встретилась на этапе, и мы могли поговорить. Ксендз отпраздновал здесь свои праздники спокойно. Это в Великую Пятницу в вагонзаке, когда мы с ним разговаривали через стенку, подошел к нему офицер и спросил, за что он, обманщик, одурманивавший народ, получил срок? «По графику, – говорит ксендз, – подошел график, и меня взяли». – «Так вот иди теперь вымой пол в коридоре, научишься работать». – «Я все умею делать, – сказал ксендз, – а вот вы, кроме как носить погоны и мучить людей, больше ни на что не способны...» Офицер закусил губу, и когда бедный ксендз Лазарь вымыл коридор, его отправили в карцер.
Нас привезли в Горький, в так называемую дачу Соловьева – кажется, такой была фамилия главного тамошнего кагэбиста. Мы долго ждали, пока нас там примут, разместят, потому что заключенных набралось много, особенно блатных. Борис достал из своего убогого чемоданчика две катушечки ниток и просил, чтобы я их взяла, еще потребуются. Делились всем, чем могли. Наконец попрощались, нас повели по отдельности. Мы только желали, чтобы нам довелось еще встретиться. Ах, этот Горький, проклятый Горький... Там и шмонали нас не по-человечески. Это был почти гинекологический осмотр несчастных жертв грязными и грубыми надзирательницами. В камерах люди были разные. Нас выводили на прогулку по огромному, как в замке, двору... В воздухе чувствовалась весна, и небо было очень светлое. Мне после года тюрьмы особенно хотелось быть на улице.
Этап собирался большой. Я искала глазами своих этапных друзей. Никого не было видно. Как я потом узнала, обоих Леш и Бориса повезли в шахты, в Воркуту. Наконец среди толпы блатных я увидела кс. Лазаря. Его было не узнать. Шляпа в дырах, пальто оборванное, а на ногах уже не туфли, а какие-то страшные резиновые башмаки. С плеч свисала пустая торба. Ксендз, увидев меня, подбежал, несмотря на крик надзирателей, его глаза светились радостью, что хоть кого-то из нас увидел. Голос ксендза дрожал от сдерживаемых слез. Он вышел из ада и снова увидел людей. Бедный не мог рассказать о том ужасе, что пережил в камере блатных, которые и обобрали его, и раздели, и издевались над ним. «Я ксендз, – говорил он, – я знаю грехи людские, их падение на дно, но о таком, что я видел здесь, я никому не могу даже сказать, настолько все ужасно. Я ни о чем подобном не читал и не слышал...» Говорил, что хотел подозвать надзирателя к кормушке, схватить его за чуб и молотить головой об дверь, чтобы к 10 годам срока добавили ему еще 15 лет, как всем порядочным людям...
Нас повезли дальше. Вещи были где-то у конвоиров, и вот они присмо* трели мои чемоданы и предложили мне их отдать, потому что все равно отберут. Мне отдали вещи, чтобы переложила в мешок, сшитый дорогой предусмотрительной Матушкой Мартой. Вечером, что-то рассказывая, блатная выкрала из того мешка еще юбочку, но мне уже было все равно. Начальник конвоя сказал, что вез здесь моего мужа, он держал на коленях какую-то немку... Извечный трюк всех кагэбистов, жующих и пережевывающих эту тему в разных вариантах... Потом этот начальник стал возле нашей клетки и принялся петь унылые русские песни. Так и выл, не переставая, до полуночи, видно, и самому было нелегко. Теперь уже весь поезд целиком состоял из вагонзаков...
Наконец нас привезли в какой-то деревянный город и выбросили на улицу, откуда повели строем по 5 человек в такую же деревянную тюрьму. Сдала я и здесь свои вещи в коптерку, но про мужа здесь не слышали, видно, задержали его где-то на пересылке, но, если попал на этот путь, значит, догонит меня или перегонит...
Камера, куда нас привели, была небольшой, но битком набитой людьми. На нарах, под нарами, по всему полу – палец не воткнешь. На этап нужно одеваться в лучшее, а то блатные все повыкрадут. На этот раз я надела серый английский костюм, пальто и шляпку. Стояла в углу и думала: где может быть мой муж? Тут подошла ко мне молодая полька и позвала на нары, где размести* лась большая компания. Среди них женщина, уже слегка седая, с красивым орлиным профилем, в лагерных лохмотьях и страшных «чунях», но, несмотря на это, аристократичная по виду. Она спросила у меня, кто я, какой национальности? Я ответила: «Мою народность вы, поляки, не признаете, не любите – я белоруска!» – «А как вас зовут, кто вы?» – «Ну, это вам ничего не скажет». – «А может», – сказала п<ани> Гражина Липинская, та самая аристократичная женщина, лицо которой излучало силу и боль. Я назвала свое имя, и п<ани> Гражина даже вскрикнула: «Так вы ж наша поэтка!» И начался уже разговор обо всем. П<ани> Гражину везли с Севера в Караганду, нас на Север. У нее была прекрасная память, и она рассказала мне, кто уже в прошлом веке проезжал здесь, преследуемый москалями после восстаний. Это же был Киров, старая страшная Вятка, через которую гнали пешком несчастных наших предков...
Вечером пани Гражину и еще многих из переполненной камеры вызвали на этап... Во время оккупации п<ани> Гражина была в Минске главным представителем Лондонского правительства Польши... Значит, и в войну не только свою территорию, но и нашу они уже собрались присвоить после немцев... О, Край мой, столько врагов разрывают Тебя на части, забыв о том, что и у Тебя есть право наконец быть свободным!.. Ну, а теперь и они, и мы были полностью в «когтях ГПУ»... Общий враг – это уже причина, чтобы не затевать ссоры.».
Примерно через неделю нас повезли дальше. Еще больше опустел горизонт, исчезли городки, деревни, и только торчали острые верхушки елей, исхлестанные ветрами, пургой. Торчали, чем дальше, тем чаще в этой пустыне вышки. Вышки, вышки, и только вышки поднимались по обеим сторонам дороги, а леса становились все ниже, а верхушки уже совсем без ветвей. Все меньше, меньше берез, одни чахлые сосенки и ель. Так нас привезли на Инту в Коми АССР. Ксендз ехал с нами. Мы молчали, то неведомое, что ожидало нас, парализовало даже речь...
Под конец брели по снегу и лужам. Уже май, примерно середина его. Конвой с собаками гонит нас, как стадо. Волочем свои мешки. Стоим перед воротами, читают наши фамилии, мы должны назвать свою статью, срок и обязательно окончание срока. Это уж такая азиатская пытка, чтобы каждый помнил, как долго будет он тащиться по тундре с киркой и ломом, подгоняемый конвоирами и их откормленными овчарками. У меня конец срока приходился на 1973 год. Но все в руках Всевышнего, и давно, давно уже те, кто наградил меня этим подарком, сами гниют в неосвященной земле...
Открыли ворота. Наши вещи уже выбрасывали на дорогу в грязь. Мое розовое и голубое пражское белье не укрыло на этот раз сокровище, которое я чудом провезла через все этапы – Библию. Ее схватил начальник лагеря еврей Шапиро и стал визжать, что сюда привезли работать, а не молиться. Но вдруг увидел на земле крест ксендза Лазаря, его молитвенник и еще какие-то вещи, подобающие званию ксендза. Ксендз спокойно сказал, что, отобрав молитвенные наши вещи, никто не заберет Великого Вечного Бога из нашего сердца. Я потом видела порошки, завернутые в листочки моей чешской Библии и других молитвенных книг...
Меня и других женщин привели в баню. Все мы исхудали до костей, вместо грудей висели жалкие мешочки из желтой кожи. На всех этапах тащили нас в эти бани, где микроскопическим кусочком немылкого мыла величиной с чайную ложечку, всегда в присутствии каких-то мужчин, холодной часто водой мы оттирали свои кости и кожу, ни на что не обращая внимания. Или отупели от их окружения, или просто не считали их людьми. Нас развели по баракам. На двойных нарах, друг на друге сотни людей. Ночью поворачивались на другой бок все одновременно – было так тесно, что иначе не повернуться.
Из белорусов я не встретила никого, сразу после этапа ко мне подошел чех. Потом подходили и другие чехи, которые расспрашивали о Праге. Моя печень снова начала тревожить, и меня положили в лагерную больницу. На дворе была метель, холод за окнами, а я пока что лежала, получала орешек масла, иногда кусочек белого хлеба – как положено больным. Лечил меня поляк из заключенных, молодой и очень спокойный. Однажды он задержался в нашей палате, подозвал меня к окну и показал на горизонте темно-синие контуры Урала... Я засмотрелась, а доктор говорил: «Нужно нам выжить, врага перехитрить, потому что только так можем спастись и спасти от неволи человечество. Повезут меня отсюда, – говорил, – и там будет мужской лагерь, 1 ОЛП, с которым мне следует наладить связь, чтобы работать».
Меня выписали. В бараке было дико и холодно. Понемногу я начинала свыкаться со своей судьбой. Познакомилась с литовками, вслушалась в их молитвенные песнопения, узнала подробности страшного следствия над ними. Снова тесно сблизилась с украинками, которые твердо держались обычаев, правды и своей веры. Никого не боялись и ничего хорошего от врагов не ждали.
Однажды в барак привели высокую, тонкую еврейку с этапа. На плечах у нее был непомерно большой мешок, который она никак не могла снять. Я подошла и помогла ей. Это была Комунэлла Маркман из Грузии, тоже со сроком 25 лет ИТЛ. Мы разговорились, но она вскоре извинилась передо мной за то, что должна найти здесь одну писательницу, жену доктора из Чехии. Значит, искала меня. Я и сегодня не уверена, не была ли она уже тогда, как и Люда Васильковская, приставлена КГБ к моей особе... Она рассказала, как только что ехала с моим мужем, и обещала ему меня найти. Мужа повезли в Воркуту, это на 300 км дальше на север... Стало нестерпимо тяжело. Не полегчало, когда вызвали всех нас на проверку на улицу. До этого дважды в день строили, пересчитывали и проверяли в бараках. На улице была слякоть, холод, грязь по щиколотку. Вокруг большого четырехугольника тщательно и умело натянута проволока. Два ряда столбов и на них встопорщенная, ровная, густая сетка из колючей проволоки. Между рядами столбов гладко, как на асфальте – ни травинки, ни комочка... Так вот, начали нас выводить на эту проверку. Шли мужчины и женщины, юноши и девчушки, почти школьницы, старенькие бабуси и дедки на склоне лет. Тянулись колонны синих, худых людей. Никогда я не думала, что эти бараки смогли втиснуть в себя такое количество несчастных. Шел дождь со снегом, и многотысячная вереница людей, построенных по пятеркам, через четыре часа, пока пересчитали всех, топтала и топтала жидкое месиво из грязи и снега, почти так. как еще недавно в Освенциме и Майданеке. Наука Гитлера не прошла даром... Что будет, куда придет человечество этими путями?.. Когда ветер донес до меня из-за угла барака голоса двух дедков, певших молитву, я расплакалась.
ЛАГЕРЬ
Лагерь на Инте, куда нас привезли, 5-й ОЛП, был только пересылкой... Задержаться на 5-м было очень трудно. Там заправляли вместе с Шапиро несколько врачей из заключенных, которым жилось неплохо. Деревянные, ко времени моего приезда, бараки и дома постепенно превращались руками заключенных в многоквартирные блоки.
Инту окружали лагеря, обслуживавшие многочисленные шахты и строившие поселок. Среди них один женский, куда нас погнали строем, с собаками. Такой же обнесенный проволокой квадрат, как на 5-м. Подойдя ближе, увидели низкие, длинные бараки, рядом с ними нары, узлы и снующих людей. Это была очередная, непременная прожарка клопов. В нарах и стенах бараков их была тьма! Прожаривание нар было вечным, ненавистным для нас приказом после тяжелой работы за зоной. Большевистские лагеря устроены так, что там не дают людям свободной минуты. Кроме прожарок гоняют в каптерку, на проверки, шмоны, субботники, воскресники, в столовую, в баню, за сахаром, которого давали щепотку на 20 дней и за которым мы бежали охотно.
Пока шмонали (в который раз!) и проверяли документы, к нам подходили белые и черные люди. Черные – молодые девчата работяги, которых ветра и солнце под этим низким небом сумели уже превратить в узбеков. Меня увидели мои немки из Вены, и начался визг. Сдали мы вещи в каптерку, погнали нас в баню, а потом в бараки, назавтра дали юбки из серого линялого полотна, парусиновые туфли, бушлаты и чулки «цвета утренней зари», в которых мы ходили, как аисты. Нам следовало забыть, что мы женщины, а помнить только, что мы – рабочая сила... Рабсила. Определили в бригаду Илги Дзиндонс, где были одни латыши. Илга подлизывалась к начальству и всю работу, что потяжелее, взваливала на чужой элемент в бригаде, на нас. Не привыкшая к тяжелому физическому труду, ослабевшая в тюрьме, я едва выжила в то первое время.
На ОЛПе оказалась и Роза, баптистка из львовской пересылки. Я неожиданно ее встретила, она шла в моей юбке. Роза пригласила меня в свой привилегированный барак для портних. Я была очень голодна и на радостях приняла угощение Розы – хлеб с сахаром. Шептались мы потихоньку, так как Роза очень боялась своей начальницы из заключенных. Но эта начальница все же подошла к нам и начала выспрашивать, какой я нации и т. п. Мои ответы ее насторожили, и когда оказалось, что я притом из Праги, она стала выяснять, кого я там знаю из белорусов? Я назвала нескольких, остальных начала называть она. Здесь уже я удивилась, а когда произнесла свою фамилию, она бросилась на меня чуть не с кулаками, крича, как это я, поэтка, смела сюда попасть, почему не спряталась, не убежала? Оказалось, что латышка Люция Антоновна Лепатис (кажется) была урожденная Клагиш, белоруска. Она даже почти год училась в Праге... Теперь заведует этой мастерской. Она одна живет не в бараке, а в отдельной комнате, у нее личная прислуга старая фрау Буш, с которой они вместе и едят, и спят... Все это мне не понравилось... Квалифицированные портнихи шили хорошо. Малоквалифицированная, но расторопная с начальством Люция Антоновна умела жить. Она была одним из первых лагерных придурков, как называли администрацию из заключенных. Это был постоянный контингент людей, которые никогда не ходили за зону, а только иногда менялись своими местами, такими, как начальница столовой, нарядчицы, заведующие врачи, медсестры, пожарницы и т.п. Последними в этой иерархии были дневальные, свинарки и уборщицы, сапожники, но и этим повезло, потому что ходить каждый день за зону, как тогда было, без выходных, без какой-либо возможности согреться в тундре в 40 градусов мороза было равносильно гибели.
Из белорусок в нашем ОЛПе была Зарецкая, жена Михася Зарецкого, правда, она называлась тогда Косенкова, Катя Гринкевич, Тайса (фамилию не помню) и еще несколько человек. Мы немного сблизились с Таисой.
Рядом, в каком-то километре, мужской 1-й ОЛП, там был док, на который иногда посылали бригады и от нас. Лето на севере холодное, обманчивое, и я надела еще под юбку полосатые брюки от пижамы мужа и повязала пражский платочек, потому что «форменных» тогда еще не было. Крутится конвейер с того дока, а меня Илга поставила отбрасывать с него опилки. Что ж, не трудно, – дует ветерок, и я машу лопатой, сколько нужно. Вижу, подходит мужчина, невысокий, рыжеватый, знакомое лицо... Да, этот человек был у нас в Праге... Он побледнел, подбежал ко мне и вырвал лопату: «Я не могу, не могу видеть в ваших руках лопату, Лариса Гениуш», – закричал он с болью. «Ничего, – говорю, – я умею обращаться и с нею», – и попросила лопату назад... Это был Семен Романчук. До конца работы он от нас с Таисой не отходил, привел еще Федю Велёнду и Петра Решетника, а когда сирена прогудела конец рабочего дня. пошел за нами. Мы сидели на бревнах и разговаривали. Деликатно, но настойчиво расспросил Семен, как я сюда попала. Он смертельно испугался, что добровольно. Когда я все ему объяснила, у него вырвался тяжелый вздох и слова: «Ах, если бы я мог взять себе ваши 25 лет, а вам отдать свои 5, что мне осталось сидеть». – «У каждого своя судьба, – говорю, – мне мой срок, а Вам Ваш». – «Боже, хоть бы вашу бригаду закрепили за доком, – простонал Семен, – чтобы я мог вас видеть...» Назавтра нас повели туда снова. Семен был бледный, у него дрожали руки, признался, что ночью была температура 38°. За все время тяжелых лагерных мук не заболел, а тут добила его лопата в моих руках... «Жаль вас, но если уж вы попали сюда, помогайте, пишите нам, задыхаемся от голода по родному слову...» Об этом меня не нужно было упрашивать... Назавтра Семен уведомил, что они готовят побег. Я испугалась и спрашиваю: зачем? «Для славы Белоруссии», – отвечает. «А сколько процентов за то, что побег удастся?»– «5», – отвечает Семен. «Нет, – говорю, – нет! Нам нельзя отдавать жизнь ради жеста, нам нужно жить, и если идти на что-то, то чтобы это было наверняка». Он обещал мне послушаться, но при условии, что и я включусь в работу. Просил писать ему лично любовные письма. Объяснил мне, что здесь наказывают за все, за любовь не наказывают. Что они здесь испоганили это слово, принизили... Мы договорились, что если будет нужно, то Беларусь в своих письмах-записках будем называть «наше хозяйство», а друзей наших, которых в ОЛПе было около 200 человек, будем называть: сыновья... Должно быть, потому и начали называть меня наши: мать...
Время бежало. На док нас больше не повели, и я Семена больше не увидела, но летели к ним мои записочки, мои стихи, которые они прозвали глюкозой. Если долго нет новых стихов, так и пишут – мать, глюкозы! Люди, годами не видевшие женщин и не слышавшие родного слова, как-то ожили, окрепли... Если же был какой-нибудь праздник, я всегда старалась послать им что-то. Приказала это и девчатам. То вышьем им на торбочках для хлеба или сахара василек, то на платочке... А ниток не было. Иду и прошу у заведующей Люции Антоновны... Достанет, бывало, большой сверток разных ниток, у меня аж глаза разбегутся, но даст неохотно одну, две ниточки, а знала ведь, для чего... Иногда сделает мне замечание, что хожу по чистому полу в тяжелых и грязных сапогах, я даже заплачу и долго не иду к ней, тогда она мне за это выговаривает.
Инта – это так называемый городской поселок в Коми АССР, центр бывших лагерей Минлага, его управление. Когда я прибыла туда, это были деревянные здания и весьма убогие конурки, которые бывшие заключенные, не имея права вернуться домой, построили себе, чтобы жить. Потом только начали строить здесь здания из кирпича по проекту заключенных немецких и балтийских архитекторов. Построили и какую-то башню, сияющую лампочками. Говорят, разработал ее проект в память о своем заключении какой-то швед. Должно быть, дали ему в трудное время большую пайку или позволили написать домой. Недорого они ценили труд, жизнь и знания заключенных. Использовать их умели... Была в Инте и огороженная дача, этакий особняк Козлова, начальника всех лагерей на Инте, где этот палач жил как удельный князь. Многочисленное начальство совершенно спокойно смотрело на колонны несчастных женщин, закапывавших в митинскую мерзлоту свою молодость, здоровье и саму жизнь. Интинские дамы брезгливо проходили мимо, а их выводки окрестили нас «контрой» или фашистами. А мы кирковали, били кувалдами серую мерзлую глину. Казалось, когда двигаешь страшно тяжелые эти кувалды, кишки в животе переворачиваются и обрываются все селезенки. Как серый страшный ком в ватных брюках, старых валенках и бушлатах, мы, устав садились на снег, доставали смерзшийся кусок пайки, если кто-то смог удержаться и не съесть перед выходом, и грызли. На какой-нибудь праздник брали в карман немножко сахару и, посыпав им комок снега, прямо облизывались от наслаждения. Делились на группки, потому что и в нашей несчастной компании было больше стукачей, чем добрых людей. Вербовка их – это цель жизни и гвоздь системы всех КГБ. Говорят, и, кажется, не без основания, что на меня работала половина лагеря... Сама лишенная страха – я так же действовала на людей, сильнее всего – на мужские лагеря... Мне верили и меня слушали. Почти каждое письмо с воли было причиной слез. То прибавили срок, если кто-то просил его сократить, то мужья отказывались от жен или партийные отцы от детей. Правда, никогда не отрекались матери, и заслуживают за это уважения... С горем все приходили ко мне, и возле моих нар создавалась просто очередь. Позже меня заперли на верхние нары и приказали не слезать.