Текст книги "Исповедь (СИ)"
Автор книги: Лариса Гениюш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
На похороны мы опоздали. Засыпали могилу, над которой стояли наши люди, а среди них, обнимая какую-то девчушку, та шпионка. Меня затрясло... Неизвестно откуда насобирал ось наших, они не побоялись разделить несчастье с друзьями. Стою, смотрю на них и плачу, а эта стерва спрашивает у меня: почему плачу? Говорю, что куда же ехать этим несчастным людям, когда ж уже наше Отечество будет для нас и мы хозяевами в нем... Потом подходит Петр, все мы складываемся, сколько у кого в кошельке, и Петр расплачивается с батюшкой.
Люди уходят, а у нас все находятся дела. Наконец уходим и мы втроем. Стерва, Петр посредине и я... Петр вдруг говорит: «Переходим на польский язык». Я оглянулась – нас догоняли те офицеры... Боже... Они подошли и набросились на стерву, зачем она вышла из лагеря, и повели всех нас в советский лагерь для переселенцев. Она толкает меня и говорит, чтобы я убегала. Почему? И как я брошу Петра, Боже мой...
Нас привели в лагерь. Петр показывает свои польские документы, я ругаюсь с ними, говорю, что не их гражданка, но без Петра, думаю, не уйду. Петр побледнел, закурил папиросу. Наконец тот офицер сказал, что я могу идти домой. Я там кричала, что дети одни дома, потому что детей мы отправили сразу. Что делать? Петру, я вижу, не помочь, а вот остальных людей спасать надо. Выхожу, а тот, кто провожает меня, спрашивает: «Кто вы?» Говорю: «Домашняя хозяйка». «Кто вы?» – повторяет. Говорю: «Поэтка». Тогда он начинает меня уговаривать уезжать в Советский Союз, отправят нас аэропланом, даже не через лагерь. Я кричу: «Нет, нет, нет!» И бегу без памяти к трамваю.
До прихода мужа я уже послала своих знакомых чешек к нашим людям, чтобы они спасались, скорей бежали. Когда пришел муж и начал что-то говорить, что ужин невкусный, что он колбасы не любит, я расплакалась, но о происшествии на кладбище ему не сказала. Мной овладел смертельный страх перед судьбой, которую этот человек уготовил мне, себе и нашему ребенку, было ясно, что перед нами пропасть и на этот раз ее не обойти...
Боже мой, неужели и нам погибать, как несчастным родителям моим, как всему нашему роду? Боже милостивый, спаси нас, смилуйся, Боже, над ребенком моим на этой земле чужой и теперь враждебной.
Значит, полная тяжких предчувствий я и назавтра утром ни словом не обмолвилась мужу о произошедшем на кладбище. Мои чешки точно выполнили просьбу, предупредили, кого нужно. Муж ушел на работу, сын играл с детьми во дворе. Утро было хмурое, а на сердце беспокойно, как никогда. Я принялась варить какое-то повидло на зиму, но у меня все валилось из рук. Примерно в обед кто-то позвонил. Открыв, я увидела стоявших у порога двоих вчерашних офицеров. «Не ожидали нас?» – спросил рыжий. «Ждала», – отвечаю абсолютно честно, потому что так и думала, что преследовать меня не перестанут... Что ж, вошли в дом. Я им предложила сесть. Начался разговор. «Мы вас очень просим вернуться в Белоруссию, вы здесь живете бедно, а у нас Алесь Кучар зарабатывает 11 тысяч рублей в месяц, вот и вам дадим столько же». «А что вы сделали с нашими писателями в 37-м году, не для того же ли и я вам нужна?» – говорю им. «Мы ждали войну», – отвечает офицер. «Что ж, вы снова можете ждать войну и делать то же самое». На это он мне ничего не ответил, только уговаривал, чтобы мы возвращались в Белоруссию. Посмотрев на книжки, пообещал все нам перевезти. «Спасибо, – говорю, – а что вы сделали с моими родителями?» – «Мы были суровыми к самим себе», – отвечает он. «Вы снова можете быть суровыми сами к себе, – говорю, – нет, отстаньте от нас, мы никуда не поедем!» Во время нашего разговора все звонки в дверь. Это стерва спрашивает, кто у нас? Когда я ей сказала кто, она спряталась, будто испугавшись, чтобы ее не сцапали. Я, кажется, ей верила, так она умела притворяться. Вернулась в комнату, и они спрашивают: «Кто там был?» Говорю, почтальон. Потом пришла знакомая чешка и села в кухне, прибежал Юрочка. Разговор у нас один: «Слушать и знать вас не хочу, ступайте себе, откуда пришли». Тогда рыжий офицер говорит: «Вот мы научим вас любить советских офицеров, поезжайте с нами теперь на площадь Победы, заедем в кафе». «Что ж, говорю, – там у вас штаб, и вы меня хотите туда отвезти, мне ясно, так знайте, что живой я вам в руки не дамся. Скорее выпрыгну из окна и разобьюсь, чем вы меня схватите.» А стерва все звонит... Я вру им, как могу. «Что сказал ваш муж о том, что мы вас вчера задержали?» – «Ничего не говорил, он ни о чем не знает». – «Неужели вы ему не сказали?» «Нет, – говорю, – не сказала». «Так вы ему и дальше не говорите», – советует. Сама, думаю, знаю, что делать, а ты убирайся из моего дома!
Наконец они ушли, боевая моя чешка, думая, что мне что-то угрожает, уже собиралась звать чешскую полицию. Позвонила, вошла стерва, и тут же пришел муж. Я быстренько рассказала ему вчерашнее и сегодняшнее, а сама опустилась почти без памяти возле своей кровати на колени и принялась горячо молиться Богу...
А надвигалось страшное, и нельзя было думать о себе, а только и только о том завещании, о том обращении, и нельзя было сойти с пути, проложенного честными сыновьями Отчизны...
Янка сильно испугался. Я подала обед и пригласила стерву, как обычно. Только на этот раз не было у нас за столом милого Петра... Сидит девушка, которой я так хотела помочь, чем только могла. Она ничего не хотела брать, а я ей, «бел ору сочке бедной», то чулочки, которых нет нигде после войны, то деньги. Только папиросы она брала охотно и дымила, что твоя труба.
Вдруг она встает и говорит: «Не пугайтесь, это я послана, чтобы вас выкрасть... Уже три недели мы стараемся, чтобы чехи выдали вас, но они не хотят этого делать ни за что. Всех выдали, а вас не хотят, и нам нужно вас схватить и выкрасть. А теперь спрашивайте о своих знакомых в Белоруссии и я вам все скажу». Я спросила только про Петра, и она сказала мне, что его не спасет, потому что он был в Союзе белорусской молодежи...
Друзья мне уже гораздо позже сказали, что в заключении видели в уборной на стене фамилию Петра и крест рядом с фамилией, значит, его убили...
Я ничего не спрашивала у стервы, не могла смотреть в ее сторону и только ждала, когда эта мразь уйдет из дома. Она же, видимо, все-таки хотела нам добра...
Я понимала большевиков, они огромными жертвами оплатили свою победу, но их победа – это не наша победа, потому что их цель – уничтожить нас и ассимилировать... Они же не могут жить с народами как брат с братом, как равный с равным, а, как тот фюрер немецкий, готовы переделать силой на свой московский лад весь мир... Страшными стали теперь для меня и все те хорошие, больные бойцы, выжившие после тяжелых боев и действительно желавшие людям добра: «Не возвращайтесь, не возвращайтесь домой, вам нечего там делать...» – их слова.
Теперь я боялась их всех, не могла ни видеть, ни слышать. Не открывала им никогда больше двери. Их перевели куда-то за Прагу, и чехи очень сердечно с ними прощались... Вместо этих скромных героев, прошедших кровавые бои, появились теперь тыловые «вояки» из МВД, и аннулировали все то доброе и благородное, что было у фронтовиков...
Как же тут выкрутиться, как спасти семью?.. Нужно было расплачиваться за ослиное упрямство своего «социалиста». Правда, убегать с немцами, по логике, было незачем, но какая у Сталина логика, если по его воле гибли миллионы людей... Такая уж судьба, и впрямь, чтобы из пограничного В им– перка угодить на конец света, в Коми, на это требовалась истинно белорусская судьба... И вот я примерно знаю, когда за нами придут, знаю, что чехи не хотят нас выдать, и знаю, что взломать у нас дверь не имеют права... Знаю много, но как спастись?.. Проклятая «панская» натура, не можем спрятаться ни у кого из чехов по той простой причине, что не хотим принести им зла, беды, не хотим накликать им какой-нибудь «Сибири». Это с нас можно шкуру сдирать, но мы никого еще ничем не обидели, руки мои только для того, чтобы помогать людям, и вот мы в дураках и что нам делать?.. Уповаю только на Бога предков моих...
Был у мужа пациент, для которого в свое время он много сделал, – пан Дворжак, руководитель какого-то спортивного клуба. Пошли мы втроем к нему, чтобы он переправил нас как-нибудь в Пльзень, где были гуманные, умные американцы, которые если и сажали людей, то действительно виноватых. Так мы слышали, а у нас же никакой вины! Снятся мне те американцы ночами, как единственное спасение нашей несчастной семейки.
И вот мы у пана Дворжака, денек летний, солнечный. Ходят люди, счастливые люди, ах, какие счастливые – их не будут завтра красть... Но пан Дворжак заболел, вышел к нам и прямо сказал, что не может помочь. Действительно не мог, через две недели умер на операционном столе... Что ж, близится неизбежное...
Есть еще один хороший человек, пан Чада, он чех. Хочется спасти хоть Янку. Звоним от пана Дворжака, и Янка едет к нему. Садится на трамвай у сквера. Я с ужасом вижу еврея Вольфсона, которого мы спасли во время войны, он из-за дерева следит за нами... Боже мой, а ведь нас могли расстрелять за него... Ну и мир, ну и люди в этом «социалистическом» мире... Домой идем с Юрой, в нем моя сила. Хорошо хоть Янка в безопасности, удар будет по нам двоим, и мы выдержим! С нами Бог. Я собираю все мои силы, всю мою веру и всю любовь к моему народу – я выдержу! Сын, мой ребенок, при мне, и он все прекрасно понимает... Нас взяли на мушку. Мы с сыном входим в квартиру, звонит телефон, это один чех интересуется, дома ли мы...
Когда меня схватили на кладбище, я в отчаянии написала письмо президенту Бенешу, чтобы он меня спас, ведь и я от него в свое время не отреклась. Конечно, недостойно писать о своих заслугах, но что поделаешь, нужно спасать семью. Думаю об этом теперь...
Разбудил меня непрерывный звонок, в коридоре трещит дверь. Что творится, говорили же, что двери не взламывают! Подхожу, а там голос за дверью: «Мамочка, пусти меня, это я, твой Янка, я хочу быть с вами, хоть жить, хоть умереть...» Открываю дверь, пан Чада привел моего «голубочка» на мое горе... Мне же было бы одной спокойней. Ну и судьба... Быстро постелила ему постель и подумала, что все же он благороднее, чем я думала...
Ходим по квартире на цыпочках, больше лежим. Понедельник. Когда ж уже будут нас красть? Окна завешены, и никто не знает, что мы дома. Знает только тот пан Зика, бывший югославский консул, крыса облезлая, чтоб его к утру скрутило... День прошел кое-как. Хлопцев своих накормила, разговариваем мало, больше думаем. Я еще не читала «Графа Монте-Кристо» Дюма, теперь начала читать. А чтоб его, ну и литература мне попалась на это время... Что ж, и мы здесь, как на том острове Иф...
У меня была все время язва желудка, и от всех переживаний начало сильно болеть под ложечкой. Обычно помогала сода. Было уже под вечер, тихо кругом. Я встала босиком, с распущенными косами до пояса, в длинном, до земли халате, взяла стаканчик, тонкий, венский, и размешала ложечкой соду, чтобы выпить, как вдруг звонок, но такой, что я, не выпив ту соду и придерживая ложечку в стакане, чтобы, не дай Бог, не звякнула, подошла к двери и крепко подперла ее плечом. Разговор за дверью, как на базаре, а я стою, не боюсь, вот только бы ложечка не звякнула. Мне кажется, слышно, как меня трясет. Нет, пусть они не знают, что мы дома... Громкий звонок наш звонит не переставая. Темнеет. Я на цыпочках иду к своей кровати. Муж лежит, как мертвый, что уж тут скажешь? Измеряю взглядом расстояние до окна. Если затрещит дверь, выпрыгну вниз головой, я знаю, что я им нужна, как и вся моя кулацкая семейка. Нет, я живой не дамся! Звонок звонит и звонит, не переставая до первого часа ночи. Потом мы заснули.
Утро было солнечное, мы ходили, ели тихонечко, почти не дышали. Была почта, кто-то еще звонил, но мы никому не открывали. Юрочка, наш беспокойный, как ртуть, сынок целыми днями сидел на ковре под столом и строил башни из диванных подушек. На удивление спокойный ребенок. «Сынок, ты, наверное, хочешь на улицу, такая ж погода?» «Нет, мама, если бы я был на улице, у меня не было бы папочки и мамочки, лучше я посижу под столом и у меня будут мамочка и папочка», – удивительно мудро рассудил хитрый наш ребенок.
У меня всегда есть какой-то запас еды. Я крестьянка. Вот теперь все это пригодилось. Юре нравится есть вкусные компоты каждый день... Так мы просидели неделю, аж до субботы. В субботу вышли. В квартиру налетело людей, плачут, целуют нас, принесли еду и цветы. Одни думали, что мы убежали, другие боялись, что нас нет в живых.
Оказывается, к нашему дому подъехал грузовик с «освободителями» и солдаты под нашими окнами натянули брезент, а начальник звонил в дверь, но сбежалось полно народу, где мы жили, весь квартал, и подняли крик: не отдадим «пани докторову», кричали, что мы их люди, хорошие люди! Интересно, что больше всех возмущались коммунисты, что ж, люди труда, они не раз ощущали мое сочувствие и не одна тайна с военных лет объединяла нас. Добрые люди, они заявили, что без чешской полиции никто не имеет права трогать нас, а полиции как раз не было. Наш земляк, которого мы спасали в войну, Жук помогал искать нас. Он водил всю эту «экспедицию» по домам, по квартирам (больше 30 квартир), водил и в подвал, и у дверей поставили патруль. И так до первого часу ночи... «Экспедиция» закончилась. Повезли Петра, нахватали еще кандидатов в лагеря в Коми, и на этот раз им снова не удалось нас схватить. Бог дал нам еще три года человеческой жизни, правда, тревожной...
Я снова написала президенту республики, написала еще и американскому послу в Праге Лоуренсу Стайнгарту. Я верила только ему. Чехи ... перепечатали мое письмо на машинке по-чешски, и через какого-то человека, хорошо ему заплатив, я отправила это письмо прямо в американское посольство.
На третий день Стайнгарт уже уведомлял меня, что он беседовал с чешскими властями и чтобы я пока была спокойна. Я целовала это письмо, и казалось мне, что опасность почти миновала.
Время шло, из Пражского Града не было никакого ответа, можно было подумать, что писем моих Бенеш не получил. Пришло время отдать Юру в чешскую школу... Иностранцам и теперь нелегко было устроить ребенка. Требовалось несколько подписей доверенных свидетелей, что во время оккупации мы не были коллаборационистами и т. п. Чехи подписали это нам мгновенно, и так Юру приняли в школу. Когда я пришла к директору через некоторое время, оказалось, что Юра уже лучший ученик в классе, а до конца года он стал лучшим учеником всей чешской школы, всеми любимый озорник.
У Юры появились новые коллеги, но они ему не нравились: «Мамочка, у них дикие забавы, они на дороге все время рисуют виселицы и играют, как будто вешают людей». Да, это было страшно. Наши некультурные белорусы никогда таких игр не знали, а может, теперь и они в «духе времени»?
Наконец пришла весточка от отца – пока что они в Зельве, живы. Папа переслал письмо Славочки еще из армии. Гнали их тогда на Запад. О смерти Ростислава мы еще не знали. Старые белорусы в Праге были слишком заняты собою, доказывали, бедные, свою лояльность новым порядкам и каялись в том, к чему не были причастны, потому что никто из них для бел<орусского> дела почти ничего не совершил. Забэйда твердил, что его политика была самой разумной и ему ничего не грозит... Ермаченковы вещи чехи в ярости растащили из его квартиры и из его виллы, где оставил он хозяином старенького отца своей жены. Старика не обидели, только выгнали из апартаментов. Перед концом войны Ермаченко отрастил бороду, чтобы не узнали. Но немцы сами его посадили, говорят, за то, что спекулировал золотом, вывозя его в шинах автомобиля из Минска, где, кроме всего прочего, имел пополам с сестрой своей жены комиссионный магазин.
Узнала я об этом от Пиперов. «Знаете, – сказал д-р Пипер, – я поступил так, как вы, фрау Лариса, не мстил. Когда пришла ко мне жена Ермаченко, просила помочь, я и ему разрешил витамины и туалетные принадлежности в камере. Видите, от вас научился», – несколько иронически произнес он.
В Чехословакии тем временем проходили манифестации, митинги, парады. Кажется, им не было конца. Муж, как и раньше, ходил на работу на свою фабрику, и подчас бывало ему тяжело. Приводили к нему больных немцев, рабочих, и нужно было к ним относиться безжалостно, как остальной персонал. Он же ко всем относился только как врач, который видит лишь больного и его болезнь. Поддерживала его в этом врачебная и белорусская этика. Всю жизнь, сколько знаю своего мужа, никогда не замечала, чтобы он отступил от врачебной этики...
Со времени той неудавшейся «кражи» я боялась ходить по улицам, за мной так и шмыгали сыщики, и я знала их в лицо. Замирала каждый раз, когда возле меня останавливалось авто. Как-то зашел к нам сотрудник чешской тайной милиции. Он даже сказал, что Бенеш «урговал», то есть интересовался, моей судьбой. Этот чех посоветовал принять чешское гражданство, его нам дадут, а лично мне посоветовал записаться в Союз антифашистских женщин и в Союз чешско-советской дружбы, тогда все будет хорошо.
Впечатление от «кражи», от той наглости и от горя моей семьи были настолько тяжелы, что назавтра я пошла и записалась в Союз чешско-североамериканской дружбы, председателем которого был профессор Шпачек. Начала ходить в союз на лекции английского языка вместе с маленьким Юркой...
Чехи быстро утрачивали свободу в своем государстве, права над ними все больше забирал себе Сталин. Для нас это было трагично. Через профессора Шпачка, сразу обратившего на меня внимание, я понемногу восстановила связи со своими друзьями, послала им последние свои стихи, которые никто теперь не собирался печатать, да они были и не для печати. Я знала, что все более-менее устроили свою жизнь и, главное, что живы. Иногда доставала газетку, изданную французскими профсоюзами на белорусском языке. И эту газетку друзья открыли моим стихотворением, не забыли, значит.
Мне припомнились все мои смелые по военному времени стихи, моя боль за судьбы наших сородичей-пленных – и вывезенных на работу, и тех, что в лесах, и тех, что в селах. Белорус в мой дом – хлеб на стол. Иногда последний его кусочек бывал поделен между гостем и сыном. А придет время, и миллионы моих земляков пожалеют мне даже ломтик хлеба в неволе, не помогут ребенку, одинокому и растерянному на послевоенных дорогах чужой земли. Еще сети расставят и затянут в черный омут, оттуда спасет один только милосердный Бог.
...Я начинаю понемногу понимать, что натворила, записавшись в союз амер<иканско>-чех<ословацкой> дружбы. Для меня, преследуемой, – это страшная опасность, но одновременно для меня как для человека – это единственный луч света в черной дыре, где мы теперь оказались... Юрочку мы записали в Имку, это Союз христианской молодежи по типу американского. Вместе с Фирлингровыми он едет в летний детский лагерь...
У мужа отпуск, и мы с ним в первый раз едем отдыхать в «Шпиндлерув Млын», в Судеты. В частном Доме отдыха нам неплохо, только муж не хочет ходить, не любит. Лежит, греется на солнышке. Какой счастливый, а я вот совсем не счастлива, тоскую, трясусь, не нахожу себе места. Вдруг тревожусь за Юру, пишу ему на Сазаву полные любви письма. Переживаю. Отчего? Здесь все немецкое, но немцев выгнали, ходят одни только старушки в черных платочках, на них нельзя смотреть – столько боли в их лицах...
Эта боль прямо кричит, я ее чувствую, ибо я хорошо знаю, что такое эта боль. А кругом веселые курортники, попивают «пывычко», смеются, ходят в горы, и остальное им безразлично. Правда, еще ходят здесь хорошо одетые дамы – чешки. Они норовят держаться поближе к колоннам заключенных, которые работают в лесу, очевидно, жены коллаборационистов. Когда добрый конвой, они встретятся, поговорят...
Идет экскурсия на Снежку (самая высокая там гора, около 800 метров), я упросила мужа, чтобы пошли и мы. Хорошо, так хорошо, небо близко, а когда появились облака, они плыли прямо под ногами.
...Нас начали торопить, чтобы мы принимали гражданство. Муж хотел чешское, аж пищал. Преследуемый иностранец, хоть раз в своей жизни он хотел быть полноправным гражданином.
Итак, мы стали добиваться чешского гражданства. Получить его после войны было не просто. Чехи нас трясли-перетрясали, пересчитали нам все косточки и никаких грехов не могли найти. Непонятно им только было, почему за нас, иностранцев, ручаются все четыре их партии. Они нам сказали об этом. Никак не могли понять, что белорусы мы, что мы люди, люди, которые в любых жизненных ситуациях не изменяли правде, благородству, своей Отчизне, Народу и всем добрым людям на свете.
...Четыре партии вели упорную предвыборную борьбу. У чехов большинство голосов получили коммунисты, в Словакии наоборот... Чехословакия все еще была в чаду мести и манифестаций, но громкие слова не могли закрыть суровой для коммунистов правды – народ, привыкший к системе и порядку, разочаровывался в пустых словах, давние традиции побеждали.
Беспартийного моего мужа уволили с работы. Выразили ему сожаление. Нужно было искать работу. Тем временем нам дали чешское гражданство. Мне сегодня кажется, что дали нам его, просто чтобы мы не взяли другого, если уж не берем советское. «Е нам цти вам обчанстви» (для нас честь дать вам гражданство), – сказали при этом чехи.
Муж искал работу, а друзья делали все, чтобы перетянуть нас к себе. «Уже год ел бы консервы, – говорил муж, – если бы тебя послушался». Ну, пока что он ел по кусочку свежего мяса, но это пока, потом же почти десять лет довольствовался знаменитой камсой да хлебом с мякиной. Консервы же были как мечта, как незабываемый сон...
Нас звали в Париж, прислали бумаги, чтобы легче было достать разрешение и визу. Нашлись у нас там родственники. Муж и слушать не хотел, а мудрый Юра рассудил так: «Давай, мамочка, поедем с тобой, а папочка так нас любит, что скоро к нам приедет, не выдержит». Так поступить тогда было бы действительно самым разумным, но муж – голова в доме, посмотрим, что будет дальше, как же эта голова распорядится?
Муж искал работу. Обещали ему и в Карловых Варах, и в наших местах, а дали в городке Вимперке в Судетах, у самой границы. Чуть только заблудился, и американцы схватят тебя в объятия. О, какой это несбывшийся, какой сладкий сон... Кажется, ничего не надо, только бы не бояться, что тебя схватят и поволокут, как и других, на конец света в свои душегубные снега и морозы.
Чехи, наверно, и предложили нам этот Вимперк, потому что надеялись-таки на какой-то ум в белорусских головах. Но кого Бог наказать хочет, отнимет разум. ...С мужем говорить на эту тему было бесполезно, и хоть единственным его аргументом были консервы, но держался он за него обеими руками и сдвинуть его с места было невозможно. Ему снилось Отечество, а мне свобода и жизнь, где люди равны – кулаки они или люмпены-пролетарии, лишь бы были честными людьми. Действительность была удручающей: никакой возможности лит<ературной> работы и вообще работы для своего народа, и этот неусыпный страх из-за тыловых «героев» армии, которая постепенно уходила из Европы домой, этих, других оставляя за собой.
Муж потихоньку собрался в Вимперк, а Юра пошел в школу. Муж писал, что ему неплохо. Однажды я выбралась его проведать. Это за 200 километров от Праги. В горах уже было холодно, и сам Вимперк произвел на меня такое тяжелое впечатление, что утром я убежала в костел, чтобы хоть немного воспрянуть духом. Нигде еще мне не было так жутко, как здесь. Муж отказывался меня понимать. Душа поэта – сейсмограф. Еще раз мы с сыном поехали туда на Святого Николая (старинный чешский праздник)... Даже сегодня мне тяжело писать о тех днях.
Как-то поехала я опять к мужу. Обычно в автобусе бывало спокойно, но на этот раз прицепился какой-то тип, очень плохо говоривший по-чешски с русским акцентом. Бессильный вырвать у меня хоть слово, он обращался к шоферу и ко всем в автобусе, говоря, что эта дама буржуйка, сама живет в Вимперке, а сын учится в Праге и т. п.... Когда муж встретил меня в Вимперке, я показала ему этого типа и он сразу сбежал.
Шли по пятам, следили за мной, окружали, и только муж мой был глух и слеп и по-прежнему боялся, как бы не переступить границу Западной Германии. У мужа была медсестра и секретарша, отец которой был немец, а любовник – партийный активист, чех – очень интересовался нашими особами. Муж и в этом не видел ничего страшного, наоборот... У него были свои интересы, своя жизнь. Живя в Вимперке, я варила ему, подавала, топила печь, а в свободное время рисовала маслом или акварелью. Уезжая на дальние вызовы, он всегда брал меня с собой. Тогда я смотрела на леса, на оставленные в них немцами домики и думала о Белоруссии.
Сестры мои уже хорошо наладили свою жизнь, и казалось, им будет спокойно и хорошо... Они писали даже, что никогда им еще так не жилось. Была хорошая квартира, у каждой работа, и все три вместе. К сожалению, им хотелось жить еще лучше, главное – веселее. Все это закончилось трагично.
Алеша по-прежнему писал. Уже начал свыкаться с судьбой и новой своей Родиной – гостеприимной землей Англии. Близилась весна, она в горах ранняя. Когда муж надолго задерживался, я выходила во двор и смотрела, как стремительно сгущаются тучи и как теряется в них беспомощно одинокая луна. Той надежности жизни, стабильности завтрашнего дня, что была когда-то, уже не предвиделось. Каждый жил – лишь бы день до вечера, даже партийные. В Чехословакии должны были пройти выборы, но они не состоялись. Вместо них вновь была революция, на этот раз разделившая народ на коммунистов и демократов. Выиграли коммунисты...
Давно уже минула кровавая немецкая оккупация, из которой мы вышли живыми, но самое главное, что поэзия моя, моя любовь к Белоруси была чистой, как криница в поле. Я никому ни слова не сказала, не написала, кроме Земли моей и моего Народа!.. Надвигаются новые испытания. Для меня они будут еще страшнее, но, Боже Земли моей, Боже предков моих, дай мне силы выдержать самое страшное. Пускай верность моя и любовь моя будут достойны мук Твоих многовековых, Белорусь моя. Веточка с Твоего дерева, песчинка с полей Твоих, несу Тебе остатки жизни моей и мое сердце. Как же хочу я проложить муками своими светлый путь к завтрашней Твоей судьбе. Оставляю Вам всем слова мои на память и на милость Вашу, мои потомки. Пускай обиды, мне нанесенные, искупят счастливые дни для них на Земле, которая принадлежит нам. Интернационал – это не приобрести чужое расположение и отречься от ценностей своего рода, это быть честными братьями в своем народе и в братстве между народами. Интернационал – это не подчинение сильнейшему, но подчинение равенству, любви и правде. Никто лучше нас самих не споет нашей «Реченьки», не станцует «Лявонихи», не поднимет благородной народной культуры нашей до такой высоты, чтобы видели люди, что мы самобытный, древний и достойный народ!
И ничего у меня нет, даже лисьей норки, а в перспективе – сердце, распятое за Белорусь на заиндевелой проволоке Севера. Значит, так суждено. О Боже, не оставь сына моего единственного, не дай потерять ему в пропасти одинокого существования имени и обличья человеческого и белорусского! За мною могилы самых дорогих людей, а впереди издевательства и черная судьба. Что ж, померяемся с ней силами. Пускай на мне прекратятся страдания народа нашего. Он заслужил быть свободным! В веках сохраненный язык народа моего, наша культура, от св. Ефросиньи уже гуманная, какая же это ценность в мире лагерей, убивающих человечество стужей Воркуты и огнем Освенцимов!... Спи спокойно, дорогой дядька Василь Захарка, мы не дадим растратить наше богатство. В руки мои перешла воля Твоя, а сердца дочерей всегда самые верные родной Матери! Все будет отобрано у меня, и след мой почти сотрется, но зерна дел Ваших и наших слов переживут все и, придет время, заколосятся, чтобы вечно жил наш народ!
Нет, нельзя мне винить мужа моего, разве ж кому-то удалось обойти судьбу свою, предначертанную ему свыше? Иду, меня будут судить и обвинять в том, что не люблю их, потому что другой вины за мною нет. Пусть тот из живых, у кого замучат родителей, уничтожат род его, оторвут от сердца и обрекут на страдания единственного сына, разобьют семью и засудят обоих с мужем на пол века мучений в Богом и людьми проклятой мерзлоте, пускай поймет: можно ли «любить» за такое и называть это по их рецепту «мудрым»??? Может, кого– то вынудили пойти и на это за кусок пожирнее так называемого народного хлеба, но разве же это люди? Это холуи и жертвы их.
... Кончается мое гостевание у братского славянского народа. Как легко сменили чехи свою извечную верность славянству на грузинские усы нового идола! Страшно как-то и жалко их немного, ведь очнутся же и будет им жутко: кого, на что так легко и так бездумно променяли?..
Меня ожидало медленное убиение как поэта, и никакой возможности творческой работы вообще. Но все в руках Божьих, и, несмотря ни на что, – жить интересно! А где-то была наша колыбель, наш дом в Жлобовцах. Помню, как папа возил для него лес из-за Немана. Бревна были смолистые, гонкие. Сани провалились в Неман вместе с папой, и сильный, широкоплечий папа долго лежал в постели с обмороженными ногами. Потом освятили фундамент, ставили дом... Попрощалась я с ним в 1937 году, уезжая с сыном к мужу.
...Думалось: кто-то из нас уедет, кто-то останется на этой земле, в этом доме и будет ждать нас, когда приедем на Пасху на могилы дорогих родителей и всем нам будет как в молодости, и память о родителях будет освещать пути наши и исправлять наши ошибки... Отобрали даже это, осмеяли веру нашу, обычаи наши и связи на нашей земле. А «Деды» все же приходят к нам каждую осень... И пока они будут приходить, до тех пор мы будем людьми.
Жизнь наша была работой, болью, но была и песней, которой не было у других народов. Пели всюду, и пели все. Пели – значит, жили! Теперь у нас поет только водка в застолье, ревет бездумно, голосит, когда молчит душа наша и песня не трогает сердца. Почему же не поем? Почему голос народа парализовало, чего не было даже при лютой панщине? Когда-то сказал муж нашей Вале, невесточке: «Ты еще не запела в нашей хате, потому ты не наша». Он очень ждал, чтобы эта «дочка» наша запела... Не современные чужие песни, а что-то от души нашей, от души народа...
Значит, останется у нас позади Золотая Прага. Были у меня с нею свои беседы. Старые стены и камни больше мне говорили, чем живая современность. Вознаграждали за покинутый родной край. Теперь лишат нас и того, и другого. Лишат всего, я буду только номером «0-287», который мне нашьют на плечи и по которому будут выкликать меня в нечеловеческий мороз нечеловеческого края...