355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристиана Барош » Маленькие радости Элоизы. Маленький трактат о дурном поведении » Текст книги (страница 13)
Маленькие радости Элоизы. Маленький трактат о дурном поведении
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Маленькие радости Элоизы. Маленький трактат о дурном поведении"


Автор книги: Кристиана Барош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

* * *

Элоиза, задумавшись, неподвижно сидит на веранде. Завтра кремируют ее мать, сейчас тело лежит в больничном морге. «И хорошо, – проворчал ее отец, – мне совсем не улыбалось ночевать на диване внизу».

Слава тебе Господи, он рано ушел спать, правда, перед тем долго чертыхался, обзывал свою дочь разными словами, отказался от экономки, потребовал, чтобы его взяли в Париж: «Только пусть дети меня не беспокоят», и так далее.

Элоиза дала ему договорить. Ее медленно охватывала холодная, почти безразличная уверенность в том, что он оказался достойным сыном Камиллы. Она посмотрела ему в глаза:

– Хорошо, папа, поедем, но, поскольку места у нас маловато, ты будешь жить в одной комнате с Корали, вы прекрасно поладите.

Он на минуту онемел, недоверчиво глядя на нее:

– Нет, об этом и речи быть не может, только не с этой мерзкой девчонкой!

– Или так, папа, или ничего не выйдет.

Попался. Корали похожа на него, собственно говоря, точно так же, как на Камиллу, просто зеркальное отражение – грязь, эгоизм и злоба в довершение ко всему.

– Элоиза, ты меня уморить хочешь, с тобой просто невозможно!

Какое-то время он переживал по этому поводу, что нисколько не мешало ему уписывать еду за обе щеки, а вот Элоиза с Гансом едва притронулись к своим тарелкам, им есть совсем не хотелось, да и сил не осталось, не было даже той сухой пустоты, которая завладевает выплакавшим все горе и все слезы телом. Пятьдесят два года прожили вместе, и такое, такая… ах, черт, ну, надо же!

Под конец, прежде чем уйти в свою комнату, отец потребовал, чтобы ему нашли подходящее заведение: уж лучше дом престарелых, чем Корали.

Семьдесят пять лет, свеж как огурчик, никого кроме себя не видит… опять приоткрыл дверь:

– И у меня в комнате должен быть телевизор, понятно?

Покойся с миром, Элен. Главное, из-за смерти жены не пропустить матч по регби, жизнь продолжается!

Вот об этом и думает Элоиза, и обо всем, что было перед тем, об одиночестве матери, о том, что ей пришлось встретиться с болезнью и смертью один на один, она всегда, все время была одна.

Ганс садится рядом, обнимает ее, крепко прижимает к себе, треплет непокорную гриву, в которую пробрались несколько седых волосков: «Ты ее очень любила…»

Он не спрашивает, он знает. Элен всегда относилась к нему как ко второму сыну, к нему, сироте, чудом спасшемуся еврейскому мальчику. Элен была не просто хорошей женщиной, у нее была такая душа…

Элоиза шепчет:

– Всякий раз, как надо было взрослеть, путь мне показывали она или Дедуля. С самого начала и всю мою жизнь. И в первый раз… – Она улыбается. – Мне было лет восемь или десять, а память моя была еще на шесть лет короче, у меня не было никакого определенного прошлого. Как это всегда бывает, обрывки воспоминаний, впечатлений, сильных, поскольку задерживались надолго, иногда они всплывали, когда я уже их не ждала. В точности как сегодня, вплоть до того, что на меня накатывали волны тянувшихся за ними запахов. Наверное, они исчезнут только вместе со мной. Чувственные, блаженные… из тех, с которыми заключаешь упоительные соглашения!

И я понятия не имею о том, почему угасли другие воспоминания. От них осталась сосущая пустота, может быть, ощущение потери. Ведь память, как и все прочее, избирательна, разве не так? Так что я с наслаждением погружаюсь в собственные радости. А если другие перебирают свои несчастья так старательно, словно отщипывают ягоды от виноградной кисти, то что тут поделаешь?

Вместо ответа Ганс молча улыбается. Да Элоиза, затянув эту песню, и не ждала ответа, ей хотелось только, чтобы ее слушали.

– …В ту зиму выпало много снега, и Дедуля каждое утро отгребал его от дверей деревянной лопатой. Я ходила за ним по пятам, слушала, как он тяжело выдыхает, сбрасывая очередную порцию в растущую под навесом мокрую кучу льдышек и гравия. Я принюхивалась к свежему снегу, осторожно пробовала его языком, удовольствие и страх смешались во мне, и я не могла отделить одно от другого. Мне казалось, что у снега противный вкус горячего металла. Знаешь, именно это я проверяю и сейчас, когда ловлю и глотаю редкие хлопья, и именно это я вновь почувствовала не так давно, когда выдался снежный январь, и снег, который на дорогах быстро превращался в грязную кашу, все же задерживался в садах, между лужайками и соснами.

Конечно, я никогда не ела разогретого металла… и все равно я так определила его вкус: уксусная терпкость на железных бабушкиных ножах. В то время уже существовала нержавеющая сталь, но она стоила дорого, а Камилла ох как не любила расставаться с деньгами! Может, и не лучшее, но все-таки объяснение: что-то такое произошло, от чего в памяти остался только этот чуждый вкус.

Как видишь, я сохранила те столовые приборы с роговыми рукоятками. С ума сойти, сколько мы храним барахла, уже ни на что не годного, но когда-то, в свое время, в другое время, нам послужившего. Знаю, давно надо было их выбросить.

Так вот, мое единственное воспоминание о раннем детстве, о себе, восьмилетней, связано со снегом. Мне снилось, что мой рот, и не только рот – и нос, и глаза – всё в него погружается, и мне совершенно необходимо выбраться из этого кошмара, где царят сырой холод и расплавленный жар… Я задыхалась при одной только мысли об этом, глаза застилало красным. И если Камилла с Полем при мне вспоминали прошлое, я чувствовала только досаду и страх, как бы не стать потом на них похожей. Потому что они всегда повторяли одно и то же, понимаешь, и я не решалась им об этом сказать. Или потому, что эта фраза – «знать бы мне раньше…» – была такой же неизменной, как мой кошмар? Может быть. Из всего их нудного бормотания постоянно всплывали одни и те же слова, что у него, что у нее, я и не старалась понять. Я уже боялась вопроса «почему?», на который не было ответа. На мои «почему?» папа, теша собственную лень, твердо отвечал «потому что».

«Знать бы мне раньше»… и тогда Дедуля не женился бы на Камилле, а Камилла не вышла бы за Дедулю. Волей-неволей мне пришлось сделать такой вывод. Ни тот, ни другая дальше этого не шли, ни к чему было. Время не истощило ни оставшихся несказанными слов, ни злобы. Сорок лет они были женаты и сорок лет друг друга ненавидели. Сколько я их знала, между ними всегда шла партизанская война, иллюстрирующая этот вечный припев. Машинальный, оторванный от действительности, как «Отче наш», который мы читали каждый вечер, став коленками на половик, под присмотром деда, называвшего себя вольнодумцем.

Намного позже я догадалась: отвращение настраивало их на воинственный лад, словно боевых петухов, оно насквозь пропитало Камиллу, которая рассчитывала, когда время настанет, напеть мне в уши свою старую песню про «любовь-это-грязь»! Кто ей такое нашептал – ее собственная мать или священники, которым она досаждала своими грехами, не греша при этом излишком воображения? Поди знай. Дядя Годон, кюре, бежал от Камиллы как от чумы, он даже готов был отпускать ей грехи без исповеди! Впрочем, мама навела во всем этом порядок: «Ты Камиллу не слушай, ей не нужны ни мужчины для того, чтобы запачкаться, ни сидячие ванны, чтобы остудить от природы холодные части тела! Это дело, моя девочка, наполовину зависит от того, во что ты сама его превратишь – получишь или чудо из чудес, или ровным счетом ничего. Твоя бабушка занималась этим дважды в жизни, чтобы сделать детей. А потом Дедуля застегнулся наглухо!»

Такое объяснение ничего не меняло, и мне приходилось глотать горькие намеки, отрицавшие меня. Потому что, не поженись Поль-с-Камиллой, не родился бы мой отец, а следовательно – и я сама! Но Поль меня обожал, в этом я была уверена, хотя сам он на этот счет помалкивал; Камилла же так громко говорила о своих чувствах, что я убеждалась в обратном. А их фраза-фетиш то и дело возвращалась, словно солнце летним утром, словно наступление осени, начало занятий в школе или каникулы, как все неизбежное. Как вши, наконец!

Несколько месяцев спустя, в воскресенье, моя мать, не выдержав, заговорила открыто прямо за обедом: по ее мнению, толку от сладких слов не больше, чем угря в поданном на стол матлоте. [29]29
  Рыба под винным соусом.


[Закрыть]
Шла воина, видишь ли, поститься приходилось круглый год. Но ты знал все это – только еще покруче…

Ганс покачал головой. Сам он переходил от одной кормилицы к другой, пока не оказался на острове Ре у мамаши Берг. Но рыбу так и не разлюбил. Он улыбнулся, глядя перед собой.

– …Шум поднялся адов, – продолжала Элоиза. – Дедуля вопил, Камилла визжала, папа склонился над тарелкой, лишь бы ничего не видеть, ничего не слышать, ничего никому не сказать! А мама подлетела к навозной яме и выплеснула туда еду: «Ни угря, ни вина, одни только рыбьи хребты, политые уксусом! Фу! Карточки, скудость, питайся воздухом, так что сойдут набитые тиной лещи и голавли! Только не просите, чтобы я ко всему еще и полюбила это дерьмо», – в ярости кричала моя мама Элен.

Мне было восемь лет. Я знала, что такое любить: я безмерно любила Дедулю и свою красавицу мамочку, я безудержно ненавидела Камиллу, а к ее сыну испытывала благоразумную привязанность, на этот раз вполне умещающуюся в рамки: ладонь у него была слишком большая, и мое лицо до миллиметра знало ее размеры…

В такой обстановке схватываешь на лету, учишься читать по лицам, по взглядам, по жестам; задолго до того, как начнешь разбирать буквы в книгах, уже умеешь все предусмотреть и вовремя исчезнуть, стать прозрачной и безмолвной, умеешь все, что требуется, чтобы избежать оплеух!

Да только вот что – маме совсем не хотелось иметь «послушную дочку», какую пытались воспитать старая хранительница традиций клана и ее отпрыск.

В тот достопамятный день матлота, вволю подрав глотки за столом, старики внезапно заметили, что их строптивая невестка куда-то исчезла. Она сбежала из столовой и меня за собой утащила.

– Что, если нам прокатиться на велосипедах до шлюза? Погода-то отличная!

И мы покатили по Каштановой дороге.

– Как ты думаешь, они все еще ругаются?

Мама захихикала. Только война заставила ее крутить педали, она была еще робкой велосипедисткой – с трудом удерживала равновесие, сидела в седле, стиснув зубы, страшно боялась свалиться. И какое же у нее было огромное желание все сделать как надо, если она могла смеяться, судорожно вцепившись в руль. Разве можно усомниться в том, что мне досталась замечательная мать?

На склоне она упросила меня катить впереди, предпочитая ехать сзади и тормозить изо всех сил, чтобы в меня не врезаться, так она мне крикнула. Бедняжка, она спустилась по этой улице, словно королева без королевства, и до чего же перетрусила! «Уф, – вздохнула она, добравшись до конца. – Подумать только, некоторым это нравится!» Потом-то она настолько освоилась, что следила за Тур де Франс, читала «Экип», увлеклась Фаусто Коппи и бегала смотреть, как финиширует велогонка. Но это совсем другая история.

Я обожала тайком прогуливаться вдоль канала. Мама узнала об этом, но ни разу ничего не сказала; «другие» могли сколько угодно запрещать мне гулять в одиночестве: «Элоиза, там отвесные бетонные берега!» – «Ну и пусть!» Наказание вытерпеть легче, чем неутоленное желание. И потом, я умею плавать, так какого черта! «Не так давно научилась», – обеспокоенно бормотал Дедуля.

Тропинка, окаймленная фруктовыми деревьями, которые только дети и обирали, начиналась на уровне карьеров и подходила к реке у Порта Понте. Дулуара так круто изгибалась, что ни одна тяжело груженная баржа не шла по ней, когда вода стояла низко, чтобы не сесть на мель. Зато по каналу суда могли без проблем и спускаться, и подниматься, вот только в него не так-то просто было попасть! Следовало позвонить от шлюза в будку владельца каменоломни, чтобы спускающиеся вниз баржи подождали, пропуская сестер, осевших под тяжестью груза, брикетов или антрацита, а на это требовалось терпение!

Телефон, соединявший шлюзы, работал, когда ему хотелось, а в такие моменты это не всегда ему удавалось! Лучше было на него не рассчитывать. Так вот, когда показывалась идущая вверх баржа, один из мальчишек смотрителя шлюза вскакивал в седло и мчался, как ненормальный, предупредить парня из карьеров, чтобы тот не буксировал баржу.

Я ходила в школу вместе с мальчишками со шлюза, с ними было куда интереснее, чем с девчонками в розовых бантах, которых Камилла то и дело мне навязывала в подруги, и когда папаша Фуина посылал меня вдогонку: «Скажи там, что у нижних ворот появились еще три баржи», я гордилась собой – качу так же быстро, как его парни, и мне так же доверяют, как им!

В воскресенье смотритель никого через шлюз не пропускал. Баржи располагались вдоль величественного изгиба реки и, как люди, устраивали себе выходной. Женщины обменивались новостями, мужчины – почти все они были в годах – только вздыхали, думая о своих сыновьях, запертых в концентрационных лагерях для военных или прячущихся по окрестным лесам и холмам, чтобы не угнали на работу в Германию. Дети – маленькие «моряки дальнего плавания» на отдыхе – играли, как играют все дети в мире.

Мы с мамой долго смотрели, как зеленая вода пробирается сквозь большие деревянные ворота, укрепленные стальными пластинами. Неподалеку от нас кипел водоворот, попавшая в него щука кружила в медленном вальсе и, вращаясь, показывала белое брюшко. Время от времени она выскакивала из воды, хватала под ивами уклеек, потом продолжала плясать в воде. Это было так просто, так… нет, достаточно сказать «просто».

Мама заговорила тихим голосом, короткими, резкими фразами. «Слова, которые твердят сорок лет, теряют вес, – говорила она, – их смысл расплывается, понимаешь? И потом, что, черт возьми, означает это „знать бы мне раньше“? Время – не баржа, вплывающая в шлюз! Когда прошлое силой вламывается в настоящее, девочка моя, будущего не жди. И это справедливо для всех, слышишь, и для стариков тоже! Эти двое отравили себе существование, без конца пережевывая одно и то же и не переваривая его, как жвачные животные, у которых что-то разладилось в организме. Элоиза, запомни раз и навсегда: все проходит! А если не проходит – беги, меняй жизнь, гони того, кто тебе ее отравляет».

– Вы с папой тоже не такая уж сладкая парочка, – пробормотала я. – Тем не менее, вы все еще женаты.

– Это тебе так кажется, – ответила она, испепелив меня взглядом. – И потом, у меня, пропади все пропадом, есть и другая жизнь, не только та, что известна всем!

Я отвернулась. Я уже догадывалась о ее «другой жизни», сомневалась и в папиной верности! Правду сказать, я вообще во всем сомневалась, и у меня были свои соображения насчет «удачных» браков. Если по деревне, где живет шестьсот душ (считая собак), катит на велосипеде ловить рыбу – не взяв удочки – в пух и прах разряженный парень, он явно собрался на свидание, это ясно всем и каждому, даже воспитанницам католического приюта. Что тогда говорить обо мне, я-то ходила в коммунальную школу!

Мы с мамой сошли с мостика, откуда до головокружения смотрели на падающую каскадами воду, и укрылись в тени деревьев. Мама подобрала два кривобоких, зеленых, вяжущих язык яблока. Откусишь в первый раз – десны сводит, а потом так быстро привыкаешь, что ничего другого не хочется. Рядом с этим любой шафран или анисовка покажутся пресными!

Мама протянула мне второе яблоко, еще кислее того. Откусив его, я поежилась: сок вязал рот, почти сразу превращаясь в чистейшее наслаждение. В тот день я едва не постигла истину, которая тут же улетучилась. Сейчас, став на тридцать пять лет старше, я знаю, что самые изысканные удовольствия доставляет нечто посредственное, если приготовить его с умом!

Мама смотрела на меня:

– Когда тебе попадается червивый орех, что ты с ним делаешь?

– Выбрасываю.

Она засмеялась:

– Вот и в жизни все точно так же! Камилла-с-Полем варят варенье из того, что все остальные бросают в помойное ведро! И, поскольку это тянется уже больше сорока лет, я думаю, они получают от этого удовольствие. У каждого свои фокусы, девочка моя! Может быть, червяк в яблоке тоже вкусный, и за доказательствами далеко ходить не надо! Ест же бабушка белую черешню, а она всегда червивая, это все знают!

– Зато красную не покупает, а она стоит дороже.

Мы шли, не останавливаясь, нам было весело. Я молча отдавала ей семечки, она зубами сдирала с них коричневую кожицу, сплевывала ее в канал и искоса, задорно и вместе с тем смущенно поглядывала на меня. Мне плеваться не разрешалось.

Когда мы дошли до конца канала, я стала ныть: «Хватит с меня, дальше не пойду», – а велосипеды остались на откосе у шлюза.

Смотритель шлюза, удивший рыбу как раз под нами, смеясь, вскочил на ноги:

– Не часто вас здесь увидишь, мадам Дестрад!

Она спросила, не собирается ли он возвращаться домой:

– Так не могли бы вы взять к себе в лодку мою дочку, она слишком устала и пешком не дойдет, я-то еще ничего…

Он усадил в лодку нас обеих, попытавшись маму при этом ухватить, но она с улыбкой отклонилась. Потом принялся грести, а мы тесно прижались одна к другой. Вместе с темнотой по чистому синему небу растеклась сырая прохлада, и река, проглотив где-то у горизонта огромный яичный желток, отплевывалась туманом над Сен-Жилем. Образ принадлежит папаше Фуина. Я видела только красивое серо-золотое облако, которое появилось внезапно и почти сразу погасло. Солнечный ветер, благоухающий бриз, покачал лодку и улегся. Осенние сумерки проворно обвели деревья призрачными контурами, рождавшими предчувствие зимы.

Смотритель шлюза ласково смотрел на нас:

– Ну, как дела с велосипедом, мадам Дестрад? – Вся деревня, каждый из местных жителей хоть раз да видел, как моя мама трогается с места, переступая на педалях, словно танцует румбу! – Нелегко вам будет в темноте лезть вверх по склону, надеюсь, фонари у вас работают.

Они работали. И мы отъехали, наслушавшись перед тем любезностей, и благодарностей, и всяких хороших слов: «Мои парнишки любят вашу девочку». Его раскатистый смех еще какое-то время нас провожал. Мама тихонько посмеивалась, а меня охватили гордость и смущение. Мне кажется, я уже тогда знала, что ждет слишком решительных женщин, «настоящие» мужчины не терпят конкуренции. Правда, речь тут уже о других играх.

– Меня-то решительные женщины никогда не смущали, – прошептал Ганс.

Элоиза, судорожно вздохнув, поцеловала его и продолжала говорить:

– …Мама с наступлением ночи начинала нервничать, а меня темнота всегда успокаивала. Мама спросила, не страшно ли мне. А чего мне было бояться?

Бояться собственной тени или теней вообще, бояться себя или других, бояться темноты непонятных чувств. Мамин ответ на вопрос насчет папы был не более приемлем, чем надоевшая песня стариков; Элен это знала и больше ничего не прибавила.

Дома нам никто ничего не сказал, потому что каждый дулся в своем уголке. Папа вроде бы спал в шезлонге и похрапывал, должно быть, накачавшись четырнадцатиградусным изделием Равина, который разбавлял местную кислятину алжирским вином! Старики напевали, Поль в мастерской, Камилла в кухне, – про то, как неплохо вздремнуть под боком у белокурой девчонки… На самом-то деле незачем было сорок лет тому назад засовывать их в одну постель, нм больше подошло бы дружить. Да только вот оно как вышло! Ему хотелось иметь детей, а ей – надеть кольцо на палец.

В понедельник родители, как всегда, отправились на работу, а я осталась в Параисе со своими двумя ворчунами, но кое-что изменилось. Когда Дедуля в очередной раз воскликнул «знать бы мне раньше…», я вылетела из столовой, хлопнув дверью. Да сколько же можно!

Он догнал меня, едва не сбил с ног щелчком в лоб, и мы уставились друг на друга, как два пса – не улыбаясь и почти не дыша. По-моему, я тогда заорала громче него, порода все-таки сказывается: «Послушай, в самом деле! Какого черта? Тебе не надоело все время долдонить одно и то же? Ты бы должен уже привыкнуть, с тех пор как знаешь то, что знаешь!»

Его руки соскользнули с моих плеч.

Через несколько дней одна из святош, которых моя бабка донимала своим нытьем, – Дедуля называл их «богомольными вражинами», – уставилась на меня и спросила, не подросла ли я часом на несколько сантиметров? «Повзрослела, только и всего», – пожал плечами Дедуля.

Камилла и «добрая» мадам Д* еще долго кудахтали насчет этого: «Знаешь, дорогая, вот уж точно что твой муж…», а я тем временем перехватила Дедулю в саду:

– Может, смотаемся к каналу, я там около шлюза нашла местечко, где можно поживиться! Не знаю, как ты, а я по горло сыта их «отченашами»!

– Ты, никак, пескарей видела?

– Да, в то воскресенье, с мамой. Ты же помнишь, в тот раз, когда она помогала мне расти.

Он крепко прижал меня к себе, но не поцеловал. «Взрослых» ведь уже не целуют, правда? И в эту минуту все прежние знания перестали что-нибудь значить. И для него, и для меня. По крайней мере, так было до этого дня.

Элоиза умолкла и уткнулась лицом в ладони. Она не плакала. Ей было по-прежнему горько. Ма-Элен могла бы послать куда подальше свою иссякшую любовь вместе с тем, кто был всему виной, но она этого не сделала. Какого счастья она для себя добилась, оставшись с отцом, – это совсем другая история. Которая теперь закончилась. Завтра она уйдет, улетит с дымом. Элоиза, всхлипывая, прижалась к Гансу и прошептала, что у снега по-прежнему остался этот огненный привкус.

– Когда мы шли вдоль канала, я спросила у мамы, откуда у меня мог взяться такой кошмар, и она мне все объяснила. Когда мне было два года, я свалилась в горном цирке Гаварни вниз головой в фирн [30]30
  Плотный зернистый снег, образующийся на ледниках и снежниках.


[Закрыть]
и порезала губу о камень… Знала бы я заранее, так смотрела бы, куда лезу, верно? Но хуже всего то, что я и сегодня не смотрю!

Они улыбаются друг другу. У Ганса глаза на мокром месте: его всегда веселая, решительная жена… а у него от его собственной матери ничего на память не осталось, даже фотографии нет. Знаешь ведь, что родителям когда-нибудь придется умереть, или, вернее, что когда-нибудь их потеряешь, и все равно в сорок с хвостиком это пережить не легче, чем в десять.

Элоиза закрыла ставни в Параисе, теперь их откроют только на каникулах. Дедушка Андре поселился в доме престарелых в Сен-Креме, у него там есть телевизор в комнате и уверенность в том, что его накормят точно по расписанию, и ему не придется об этом заботиться, «знаешь ли, в последнее время твоя мать обленилась, палец о палец не ударит».

Под взглядом Элоизы он замолк. Она зажала его в угол между ванной и спальней и отчетливо произнесла, что он стар, он ее отец, ладно, пусть так, но это не мешает ему быть безмозглым кретином. И ушла, не оборачиваясь, а он у нее за спиной долго разорялся насчет уважения, с которым следует относиться к тем, кто произвел тебя на свет.

– Да иди ты со своим уважением!

Потом он напишет ей длинное обиженное письмо с попреками по поводу обязанностей, которые она не выполняет, а она ответит ему в нескольких словах: «Ты лучше бы свои обязанности помнил, которыми всегда пренебрегал». Он, разумеется, изобразит удивление: у подобных ему людей память коротка, когда речь идет о том, чего они не сделали для своих близких, от которых требовали чуть ли не луны с неба. Вечно одна и та же история.

* * *

В Париже укрощение идет полным ходом. Розали воспитывает Корали. Все как полагается: Корали вопит как резаная, Розали безмятежно вставляет в уши затычки; Корали переворачивает все вверх дном, Розали ни плечом, ни бровью не поведет; Корали орет, что уже не может войти к себе в комнату, Розали благодушно заверяет, что ее это не смущает нисколечко, у нее есть средство помочь горю, и – раз-два – выметает все, что там валяется, и ссыпает в помойное ведро; Корали вопит, выхватывая из помойки свое имущество, Розали подметает заново…

В первый день, увидев гору грязной посуды, Розали с рассветом поднялась к Корали, ухватила ее за пижаму – была среда, в школу идти не надо, можно поспать подольше, – проволокла по лестнице и ткнула носом в сваленные тарелки: «Давай вылизывай. Не знаешь, как это делается? Сейчас покажу». Одним движением она цапнула Корали за шею, тарелку – за край, и резко сдвинула все это вместе. На носу у Корали, разревевшейся от злости и унижения, повисла сырная корочка. Эмили с Жюльеном ввалились в кухню, чтобы насладиться представлением. «В средствах стесняться нечего, – наставительно произнесла Розали, – я только примером и могу научить. Ты все поняла?»

С этой минуты никому не пришло бы в голову подвергнуть сомнению действенность ее метода. Корали так и бросается ставить посуду в машину и даже споласкивает ее перед тем. «Вот видишь, стоит только захотеть», – философски замечает Розали.

Теперь комната убрана, а Корали моется. Потом Розали проверяет у нее уши:

– Так, все в порядке, беги, – и вдруг останавливает на пороге: – Разевай клювик.

Корали недоверчиво приоткрывает рот и туда падает долька шоколада с орехами:

– Магния ты получаешь маловато, а тебе он только на пользу.

Девочка не может опомниться:

– Как же так, ты ведь меня не любишь!

– Чушь городишь, – возражает старуха, подбоченившись, – не вали в одну кучу любовь и воспитание.

– Не понимаю.

– Пока на этом не застревай, не то в школу опоздаешь. Завтра выходной, у нас будет время, объясню.

Эмили, которая подслушивает у дверей, тоже, честное слово, ровно ничего не понимает, но решает подслушать и завтра – как знать, вдруг ей потом достанется такой же фрукт, как сестрица, хоть будет понятно, с чего начинать.

Субботним утром Корали, допивая в кухне свой шоколад, интересуется:

– Ну так что, объяснишь или нет?

– Погоди немного, вот только почистим молодую картошку.

Корали раскрывает рот и вот-вот завопит, спасения ждать неоткуда. Розали поднимает руку, и снова тишь да гладь.

– Как она это делает? – спрашивает Эмили.

– Вот уж чего не знаю, того не знаю, – отвечает Жюльен, который тоже притаился за дверью.

– Ну, значит… видишь эту картошку? Почисть-ка одну ножиком, вторую скребком. Не очень-то красиво получилось, а? Теперь смотри.

Розали хватает разом пять или шесть картофелин, открывает кран, бросает их в раковину и ворочает там все вместе. Полминуты – и в руках у нее чистенькие, аккуратные клубни.

Корали широко раскрывает глаза:

– Не понимаю, ко мне-то это какое имеет отношение?

Розали хихикает:

– Некоторые дети – вроде этой картошки, обычные способы обращения с людьми для них не годятся. И потому, если ты не прекратишь свои выходки, тебя ждет именно это: пансион. Вас всех вместе сунут под кран. Неподдающихся. Таких, как ты. Конечно же, девочка моя, шкурка с тебя слезет, а тогда одно из двух: или ты нарастишь новую, покрепче прежней, или смягчишься. В любом случае ты изменишься! Но до того тебе придется много чего вытерпеть. Я, видишь ли, сама из приюта и не могу сказать, чтобы совсем уж ничему там не научилась. Нам, что ни день, твердили одно и то же, хоть стой, хоть падай, и само собой, когда я оттуда выбралась, твердо решила не позволять таким девчонкам, как ты, мне перечить!

Ну, развеселись немножко! По-моему, тебе именно этого и не хватает, ты слишком мало смеешься. А ведь в твоей семье не любят грустить, бабушка Элен об этом позаботилась!.. Да, твоя бабуся, и она умерла, – продолжает Розали внезапно осипшим голосом. Сморкается в платок: – Ладно, если тебе удастся меня развеселить, можешь даже насчет меня пройтись!

– Розали, ты – коровища.

Оплеуха не заставляет себя ждать:

– Я просила меня развеселить, а это что, по-твоему, смешно? Придумай что-нибудь получше, цыпочка!

– Коровища, коровища…

– Снова-здорово: ты повторяешься, Корали!

– Ты тоже!

Розали хихикает:

– Ну вот, черный юмор. Иди сюда, я тебя поцелую.

Корали ударяется в слезы:

– Ну почему никто меня не любит?

– Потому что ты не мягче шкурки каштана! Ты так и не поняла еще, что я пытаюсь с тобой сделать? До чего каштан красивый, когда сдерешь колючки, правда? Так вот – ты вся в колючках. И стоит твоим старикам к тебе потянуться, уж поверь мне, приходится отдернуть руку. Я тебя не понимаю. У тебя золотые родители, сестренка до того вся в облаках, что одни свои книги и замечает, спокойный брат, у которого, к тому же, руки приделаны куда надо. Ни про того, ни про другую слова плохого не скажешь, а ты только и знаешь, что всех изводить. Можешь мне объяснить, почему?

– Они меня не любят.

– А разве любят кусачих собачонок? Ну, подумай сама. И потом, прежде всего, мне кажется, ты не любишь жизнь, ты даже и не знаешь, зачем на свет родилась. Так ведь?

– Они мне без конца твердят, что я похожа на Камиллу!

– Но это же правда! Вот только теперь они при этом имеют в виду твой паршивый характер, а поначалу говорили о твоей мордашке. И могу тебе сказать, что эта самая Камилла, эта мегера, была бы, если бы не ее мерзкий нрав, от которого любой кобель остынет, довольно-таки хорошенькой, если судить по фотографиям. Маленькая, темненькая, с ореховыми глазами. Очень даже ничего с лица. Конечно, к старости она сморщилась, как завалявшаяся в коробке черносливина, да и никто, высыхая, краше не становится, но все-таки, если ты пьешь уксус и моешься только всякий раз, как с неба камни упадут, то и рассчитывать на что-нибудь получше нечего! И огоньку под юбками не больше, чем в Антарктиде! У тебя-то, девочка моя, другой случай. Тебе, как мне кажется, не помешает в штанишки сунуть несколько ледышек, и поверь мне, уж я-то знаю, о чем говорю.

Корали утирает слезы:

– Болтаешь невесть что… – Потом поднимает глаза, смотрит с надеждой: – А ты не врешь?

– Врать не умею и не умела никогда. Как бы там ни было, ты пока что обо всем этом подумай, а мне пора домой, ко мне завтра внуки придут обедать.

– А я и не знала, что у тебя есть внуки!

– Да ведь ты не очень-то интересуешься другими людьми, разве не так? У меня их восемь: четыре паренька и четыре соплюшки. И я с ними наловчилась по части воспитания. А до того растила троих сыновей и двух дочек. И могу точно сказать, что жизнь у нас была счастливая. Я была дойной коровой, детка, и молоко у меня было хорошее, все выросли большими и крепкими. Я строго их воспитывала, но и на поцелуи не скупилась, это никогда не вредит. Знаешь, как со щенками: шлепок-сахарок. Шлепок – чтобы отучить писать на ковер, а сахарок – чтобы о шлепке забыть, а урок помнить. Понятно?

– Так, значит, шоколад?..

– Совершенно верно, миледи!

– А если я предложу тебе засунуть его сама знаешь куда?

– Вот тут можешь не обольщаться, он все равно окажется у тебя во рту.

– Только вкуснее станет.

Они дружно хихикают. И вдруг Корали закатывается смехом, прямо остановиться не может:

– Ох, хорошо-то как, да?

Толстуха Розали приподнимает ее одной рукой:

– Послушай, цыпонька, еще не все потеряно, далеко не все, я в это верю! Запомни только, что все будут тебя любить, если только ты станешь поласковее. Это ведь совсем не сложно, а? – Она еще и погладила упрямую головку: – Может, вместо того чтоб на глупости время тратить, ты бы лучше подумала о том, чем займешься потом, когда все это останется позади? Ты же не хочешь, чтобы вся твоя жизнь свелась к дурацкому нытью? Кем ты хочешь быть, тряпкой или женщиной, головой собираешься думать или задницей? – И, влезая в башмаки и жалостно причитая над своими разнесчастными ногами, которые уже и носить-то ее не хотят, она прибавляет: – Во вторник вернутся твои родители. Элоизе сейчас невесело, она очень любила свою маму. А твой отец на следующий день снова уедет, она останется одна с вами тремя. Так что используй воскресенье на то, чтобы навести порядок в своем котелке, и не дуйся на мать, когда она приедет. Подумай об этом, и подумай о том, о чем мы с тобой говорили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю