355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Плешаков » Богатырские хроники. Театрология » Текст книги (страница 5)
Богатырские хроники. Театрология
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:59

Текст книги "Богатырские хроники. Театрология"


Автор книги: Константин Плешаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 44 страниц)

– Поехали, братик?

– А поехали.

И закрутилась дорога дальше.

А князь Святослав меня с тех пор в большом почете держал и сыновьям с малых лет говорил: «Вас Святогор с Востока в суме привез».

Много изъездили мы земель с Микулой, и научился я кое-чему; везде знание брал.

Из всех богатырей Микула и Вольга первые были. Вольга воин больше и Силу на воинские дела употреблял. Знаю, не поверят многие, но и без Силы мог Вольга от тридцати конников отбиться. А коли Силу употребит – так и целую дружину остановит. Истинно говорю.

Не дружили Микула и Вольга. Завидовали друг другу. Каждый хотел старшим быть, и не уступал один другому. Как в одном месте сойдутся – так и ссора. За мечи не хватались, словами перекидывались. А иногда начнут Силой биться. Бывало, с ума сходили те, что между ними оказывались. Я уж говорю им не раз:

– Внуки славу вашу делить меж вами будут. Образумьтесь, не кидайте Силу под ноги.

Микула хрюкнет:

– Потом поговорим, братик.

(Это, значит, затрещин навешает.)

А Вольга заулыбается, заморщинится, бороду погладит:

– Правильно говоришь, миленький. Разумный ты. Святогорушку всем слушать надо. Я, как ты говоришь, так и сделаю. Ты только треску сначала эту тухлую и жестоковыйную, Микулушку нашего, научи уму-разуму, сделай милость.

Вспыхнет Микула, и пойдет меж ними разборка по новой.

А когда я на год к Вольге уходил воинскому делу учиться, несколько трепок от Микулы принял. Ревновал Микула зверем лютым. Но торопился я чему только можно научиться. И год с Вольгой ездил. Охотно Вольга приемы тайные показывал, но про Силу молчал. Я его стыжу:

– Вольга, уж не мальчик ты, пятьдесят тебе минуло, Микулин огонь с ним вместе в землю ляжет, упрямиться будешь, и твое с тобой уйдет. Лучится улыбкой Вольга:

– А мы с тобой, Святогорушко, условимся: как помирать стану, так весточку тебе дам и все тебе перед смертушкой расскажу. Подожди, миленький, молоденький ты, меня намного переживешь.

Так ничего я и не добился. Но воинское умение дал мне Вольга; коли не Сильные против меня выходили, один против дюжины легко справлялся я, Силы не расходуя. Понял: не научит меня ничему Вольга больше, и к Микуле вернулся. Он хоть иногда буркнет что, подберешь крохи и с умом сложишь.

И был я зрелым мужем уже, и разумом, и обличьем, хоть и было мне двадцать лет, и слава обо мне пошла. И приходили ко мне люди за помощью да советом. Но по-прежнему не любил я людей, презирал как тварей своекорыстных, жестокосердных и трусливых, Сильным всегда потатчиков. Но помогать – помогал, и за годы эти весь мындрагыр здоровый, с Востока вывезенный, растратил. Ядовитый при мне остался да ягин тоже. А на ягином Сила убавляться стала. Спрашивал Микулу, а он все одно – глазом косит и ворчит:

– Не любишь ты людей, братик, а вот яга тебя любила. Вот тебе и загадка вся.

И ничто не открывалось, мне нового про Кащея, как ни торкался я то в ту дверь, то в эту. И вспомнил ягин завет: пока целы ее косточки, ничего не откроется мне.

Микуле сказал:

– Отъеду на месяц один.

А он взъярился вдруг:

– Куда?

А я тоже ощетинился:

– Не спрашивает брат у брата выросшего, куда он коня правит.

Микула – затрещину, а я руку его поймал и к земле пригнул.

– Эге, – Микула говорит спокойно.

– Эге, – отвечаю.

– Больше не приезжай.

– Не приеду.

– Дурак ты, хоть и руку мою пересилил.

– Это отчего?

– А не любишь никого.

На том и расстались. Ехал я и сердился. Как же да за что людей-то любить! И яга про это ничего не говорила.

В деревню не заезжал, сразу на погост. Сровнялись с землей родные могилки. Поехал к Кащеевой. Зеленеет вся. Ушел яд, не зря яга мындрагыр извела. На болото двинул. Осинка, что я на могиле посадил, большая уж стала. Слез я с коня, в пояс поклонился: «Здравствуй, бабушка!» Шелестит осинка, и ком у меня в горле стал. Постоял, вспомнил ягу. Потом присел, землю отвернул бережно – и ахнул. Сияют ягиные косточки, и следа тлена нет! Хотел было травами размягчающими снова присыпать, а потом думаю: не в травах дело. За десять лет и без трав, и без слов страшных развалились бы косточки в месте таком. Прикрыл могилку, думать стал. Ничего не понимаю. Уж как мне яга помогала во всем, зачем же после смерти на дороге стала? Поклонился могиле еще раз и уехал. Думаю, дай еще раз дорогу попробую, что мне дуб горящий указал. Может, и не к Микуле мне идти-то было надо.

Добрался до дороги, где мне тогда отряд княжеский, разбойничков догонявший, встретился, и дальше через лес поехал.

Трудно на коне по прямой ехать, еще трудней, чем пешему. Но еду. Еду и еду. Деревни какие-то бессмысленные да леса, и знаков никаких нет. Но Упирь не спрашиваю: злится Упирь на глупость. А, чувствую, есть тут моя вина какая-то. Долго ехал, пока в Ладогу-озеро не уперся. Плюнул со злости. Нет дальше пути ни пешего, ни конного. Челн долбить, что ли? Есть и острова на Ладоге-озере, а может, в воде разгадка меня ждет? Хожу, как кот вокруг сметаны, по кромке воды. Челн долбить – так какой же челн нужен, чтобы с конем Ладогу переехать? А без коня – на что я за Ладогой годен и что с конем моим станется, покуда я скитаться буду?

Понял: зимы надо ждать, покуда лед прочный станет. А уж осень была, так что месяца два мне перебиться оставалось. Покуда к морю Варяжскому съездил, я к тому времени уж приспособился с морями говорить. В каждом живет матерь морская, норовистая, и нет правил никаких постоянных, как подходить к ней.

Вышел на моря берег, Силу напряг и спрашиваю:

– Ответь мне, матерь морская, отчего не открывается мне загадка, живу которой ради? Отчего ягиные косточки дорогу мне преграждают?

Молчит матерь морская, но выбрасывают мне волны на берег игрушку детскую – куклу грубую, деревянную. Не разгадал я загадки, но куклу с собой взял и обратно поехал.

Стал лед на Ладоге-озере, поднабрал я корма для коня и поехал осторожно.

Ох, Ладога-озеро, берегов не видно, одна пустыня белая, тоскливая. Где лед прозрачный – там видно, как водяной со дна пузыри тонкие пускает. И нет нигде ответа. Но екнуло вдруг мое сердце, потому что точно на север остров обозначился. Понял я: недаром по льду спотыкался.

И точно – на берегу сруб стоит грубый. На пороге женщина, годов сорока. Кланяется мне в пояс:

– Здравствуй, Святогор. И тебе приют будет, и коню твоему пропитание, усталому.

– Здравствуй, – говорю. – Силу на тебе чувствую. А уважаю я Силу. Ты, видно, много обо мне уж знаешь, потому что велика Сила твоя, а я по дороге не заслонялся. Знаешь, зачем я приехал.

– Да в дом зайди, – говорит, – продрог.

Сидим. Собрала она на стол. Налила щей, миску мне протянула, а потом дрогнула у нее рука, и разбилась миска, и новую мне налила, и извинилась. Похлебка пустая, травяная, да горячая, и то дело. Но странно мне показалось, что миска у нее из рук прыгнула.

– Рада, – говорит, – зовут меня.

– Рада! – говорю. – Не поленица ли ты, девица-богатырь, что всех удивляла, а потом скрылась куда-то?

Кивнула: – я. Потом помолчала; спрашивает:

– Как там Микула-то? Заслоняется он от меня, и ничего не знаю о нем.

А зол был я на Микулу.

– А что ему делается, – говорю. – Над кашей хрюкает себе, как свинья. А коли сердечный интерес у тебя к нему был, так попусту ты затворилась: не стоит он того.

Улыбнулась Рада тенью и сказала тихо:

– Ты, Святогор, так без интереса сердечного и провекуешь, так что не суди о том, чего не знаешь. Много я горя от Микулы видала, а ты от него, поди, кроме затрещин, и не видал дурного ничего?

– Видал, – говорю, – я разное от Микулы-богатыря твоего. Змеям меня ядовитым кидал дважды. И другое разное было.

– Так тебе ж змеи подружки. А Микулу не суди – я и то не сужу.

– Ладно, – говорю, – за то, что покормила, спасибо, а теперь скажи: зря я приехал или нет?

Пожала плечами:

– Что спрашивать будешь? О Кащее не знаю ничего верного, и никто из смертных не знает. Подбивала и я Микулу на Кащея идти. Он не хотел, а я знания искала – и не нашла.

– Пусть так, – говорю. – Но чего ягиные-то косточки на пути мне стали?

Вздохнула она:

– Людей не любишь.

Возмутился я:

– Не затем я на свет родился, чтоб людей любить!

Плечами пожимает:

– Значит, вовсе попусту родился, потому что не откроется тебе дорога к Кащею. Вот и мать морская куклу тебе выслала, а кукла – любовь детская, простая.

Скрипнул я зубами:

– Скажи, как людей полюбить. Все сделаю.

– Всему, Святогор, научить можно, а этому нельзя. Вот ягу любил ты да змеек своих. А потом замерзла любовь твоя.

– Спасибо за ответ, – говорю. – Верю тебе. Твоя правда: нельзя научить тому. Сам буду жить. Глянем, что выйдет. А сейчас поехал я. Не люблю я Микулу твоего, и противен тебе я оттого.

– Спорить не стану, – говорит. – Но вот тебе подарок мой, – и дает что-то, в тряпицу завернутое. – Поклянись, что не развернешь, покуда ягиные косточки не сгниют. Это тебе на Кащея – не разгадочка, но догадочка.

Вздохнул я.

– Клянусь, – сказал.

– Верю слову твоему, – говорит. И смотрит на меня пристально. – Ступай, Святогор. Потом поймешь, по-чему я миску первую-то разбила.

– Яд то был? – спрашиваю.

– Яд, – отвечает. – На горе свое не дала тебе его Не спрашивай, почему дать хотела и передумала почему. Все поймешь со временем и, что делать надо будет, смекнешь.

Покрутил я головой и вон пошел. Обратной дорогой не поехал, а на север дальше двинул, потому что ближе там земля была.

Выкинул я из головы Радину загадку про яд и про тряпицу ее старался не думать. Поверил я ей и решил людей полюбить.

Бунтовало сердце мое гордое, и понимал я, что смирить его надо. В тех местах, куда я выехал, людей уж не было, почитай, и проехал я на юг, до первой деревни, на реке Свирь стоящей. Невелика деревня, и до другой – три дня пути. Слез с коня за околицей и принялся избу себе ставить маленькую. Пять дней не подходили ко мне люди: боялись. Потом пошли всей деревней, чтоб не страшно было, и говорят: кто ты и зачем избу себе ставишь?

– Ведун я, – говорю, – и с вами время какое-то по живу.

– Богатырь ты, – говорят, – а не ведун.

– Так вам что – грязно от богатыря будет?

– Странно нам и боязно. Может, князь на тебя в гневе?

А меня зло душит на трусливых людишек, но говорю спокойно:

– Хотите, в деревню вашу князь придет со мной говорить ласково?

Пошептались они и просят:

– Уходи от нас лучше. Бери девок, каких хочешь только уходи.

Чуть с кулаками я на них не пошел. Но смирял себя. Говорю:

– Не гоните, люди. И богатырю время приходит угла своего искать.

Поняли, что не отступлюсь, и в помощники мужиков предложили. Отмахнулся я: сам дом поставлю.

И поставил избу, и стал жить. Но не идут ко мне люди, маются и умирают, знаю. Сам стал по дворам ходить, где болезни были. Молча вхожу, на болящего гляну, травы заварю и, как пить, скажу.

Долго так ходил. Год целый. И целый год не глядели на меня люди, но уж знали, что Святогор среди них живет, и травам верили. И обходил я так всю округу, и нюх у меня на болезнь тяжелую развился, сразу знаю, что за болезнь и где человек мучается. Так за три дня пути знал. Но не велика доблесть – места пустынные, Сильных нет, поэтому ничто не мешало мне болезни вынюхивать.

И приезжали ко мне люди со стороны. Сначала гонец княжеский прискакал: что со Святогором случилось и почему так рано от мира затворился. Передай, говорю: думает Святогор. И приезжали ко мне от князя доверенные люди за советом. А иногда Сила была им нужна. Тогда клал я Силу на траву или на железо и с ними посылал, если уверен был, что на благо это. Раньше не умел такого делать, а вот теперь научился.

Через год пошли ко мне люди. С большой опаской поначалу, а потом и просто с поклоном, И издалека приходили. Но я как сильную болезнь почую, наперед к ним сам шел. И уже много лучше яги я лечил, и слава целителя обо мне пошла, и, бывало, привозили ко мне людей знатных из дальних городов.

Невыносимо скучна мне жизнь такая была, тесно и душно мне было. Но смирял я себя и ни разу в отлучке дальней не был, и ни одной сшибки у меня не вышло. В лес уходил и там с мечом упражнялся, чтобы вовсе всего не забыть, и так шли годы, шли. Рассказали мне: до того уж доревновались Микула с Вольгой, что на мечах схватились, но опамятовались вовремя. Досадно мне сделалось невыносимо. И вдруг понял я, что могу Силой своей мысль им послать, и почувствовал, что, где бы ни были они, услышат меня. Сама собой Сила меня повела, и послал я им видение города горящего, на стене которого бьются они.

Месяца не прошло – приезжает Вольга.

– Ой, Святогорушко, совсем распоясалась треска твоя хрюкающая, злобная, лохматая. Как ушел ты в затвор, спасу от него не стало. Старость хотел мою погубить и мечом на меня замахнулся. Ты уж уйми его, кровохлеба, кинь ему мысль такую, чтоб ласковым Микула стал.

Зло меня взяло.

– Я, – говорю, – такую мысль в следующий раз кину, что как мечи друг на друга подымете, так и скую руки ваши на веки вечные. А коли перебранку начнете, так и языки скую.

Смотрит на меня Вольга и сомневается, старый пес, верить ли.

– Великую Силу, – говорит, – в затворе обретают те, в ком терпение есть. Только это Микула на меня всегда первый кочетом лезет, его и сковывай.

Смотрит на меня, щурится ласково:

– Чего ждешь здесь, Святогор? Мертвых поднимать хочешь?

– Неподъемное поднять хочу.

– Горд ты, Святогорушко, по-прежнему.

И с этими словами уехал Вольга.

А через несколько дней Микула заявился.

– Чего, – говорит, – тут этот шепелявый делал? На меня жаловался?

– Кашель, – отвечаю, – лечить приезжал.

Засопел Микула:

– Мыслями бросаешься через эдаковы дали. Знаю, чего хочешь: первым на Руси быть.

Засмеялся я:

– Совсем одурел ты, Микула.

Упорствует:

– Добра тебе хочу. Если тайн доискиваешься, так нет их здесь. Пустая здесь земля, и нет в ней Силы, добился ты своего, Святогор: только о тебе и разговор теперь, нас с Вольгой и забыли, а тени твоей славу поют.

– А вы больше между собой сшибайтесь, так и вовсе вас забудут.

– Поехали со мной, – Микула гундосит. – Чую, беда какая-то мне через твой затвор выйдет.

– Доброму Микуле не выйдет, – говорю. – А злонравному да суетному поучение может быть.

– Мало я тебя бил, – хрюкнул Микула и с тем уехал.

Не смутили меня богатыри. Живу и лечу. Однажды мальчонку у смерти отбил. Не было у меня надежды, но наложил руки на него и Силу всю свою бросил. И оправился он, правда, все равно не жилец был и лет пятнадцати, думаю, все одно помер.

Сижу, пот утираю, темно в глазах у меня: устал.

Кинулся мне отец его в ноги:

– Боги нас не любят так, как ты.

Ничего не сказал ему, а только в ту же ночь на юг поскакал. Как ветер несся. И добрался я до мест, где родился, и к ягиной могиле припал, и землю отвернул.

Целы косточки. Потемнели маленько, но крепеньки еще, и всей жизни моей не хватит, чтоб дождаться, покуда сгниют.

Поехал я сам не зная куда. И вдруг от ярости на лес бросился и стал деревья крушить без разбора. Леший невдалеке мелькает, как кошка, у которой котят отобрали, а я только смеюсь зло и дальше крушу, устал. Опамятовался. Натер от мындрагыра кусочек и по лесу развеял: легко заживут раны лесные. И обратно на север поехал. И больше не было злобы во мне, а только усталость была, на горечи замешанная.

И снова в затвор свой вернулся и лечить стал И снова текли годы. И научился я говорить с лешими и прочими малыми духами, как с людьми, и даже шепот деревьев понимать стал. Но не проходила тоска моя и перестал я гневаться на глупость людскую и злобность, а только рукой махал: не дала Зга человеку разума и сердца, так что теперь гневаться попусту. Не трава человек, заново не посеешь.

И льнули ко мне люди, и помощи просили, и поучения, и что мог – давал. И странное дело – все при мне было, но пуст я был как-то, и не было во мне больше страстей никаких, и, что самое дивное, перестал я о судьбе своей кручиниться. По лесу ползаю, травы собираю и думаю: ну и проживу ведуном, видно, так мне на роду написано, и напрасно я тогда из ягиной избы ушел.

Однажды почувствовал болезнь далеко очень: дней за семь. Лютая болезнь, вижу. Поехал, поспел вовремя и молодку на ноги поставил. И благодарили меня слезно. А я оставил им ландышей сухих, в полнолуние собранных, на счастье, и домой поехал. Уж почти выехал за деревню, вижу: сидит старушка на крыльце и слезы утирает. А далеко деревня была, и не знал я старушку.

– Что, – говорю, – бабушка? Здорова ты, вижу, и изба твоя крепенька, чего тебе еще надо?

– Да из ума я, – плачет, – Святогорушко, выжила. Мне уж в землю ложиться, а я все как девчонка за безделицы цепляюсь.

Сошел я с коня:

– За что цепляешься-то? Может, вместе удержим?

Машет руками старушка, а слезы текут все.

– Такое уж не удержишь.

– Так расскажи хоть.

Шмыгнула носом, голову руками подперла и говорит:

– Первым сын мой помер. Задрал его мальчонкой волк-душегуб. Потом дочка. Уж невеста была и купаться пошла. И не то водяной девку попутал, не то еще что случилось, но только не вернулась с речки-то. Остались мы со стариком одни и долго так вдвоем вековали, только все о детках тужили, и не было нам счастья. Одно время парень, что дочь нашу сватал, к нам ходил, а потом молодка его запретила: порченый, говорит, лом, и их беду к нам перетащишь. И забыли все о нас. А четыре лета назад старик мой в одночасье отошел. Вышел на двор, упал и неживой стал. Одна я осталась. И – уж прости, Святогор, – но привязалась я тут к курочке. И кормила она меня – много ль мне надо, и грела, и со мной в доме спала. Дурная я, что к животине так пристала, да вот померла курочка моя сегодня, а я убиваюсь, как по человеку. Не оттого плачу, что яичка теперь не увижу, а оттого, что, когда бы умирать я стала, села бы мне курочка на грудь и проводила б меня. А до смерти я б с нею еще жизнью вместе потешилась.

Махнула рукой и снова плачет.

– Да неужто, – говорю, – соседи к тебе не заглянут? Ты ж за ребятишками их присмотреть можешь.

– Порченый мой дом, говорят. Кто встретит – так отворачивается и молчит. Ты со мной первый за четыре лета заговорил. Я уж и отвыкла от речи-то, как немая стала.

Посмотрел я на старушку эту – сухонькая, глаза выплаканные, а ручонки сжимает, чисто птичка. И упало вдруг сердце мое куда-то.

– Давно, – спрашиваю, – курочка твоя померла? – Да когда ты подъехал, она еще теплая была.

– Воду ставь.

– Ты что, – плачет, – курочку мою варить вздумал? Оставь мне ее, рядом со своими закопаю.

– Ставь, – говорю, – бабушка, воду, да о том, что было, не говори никому.

А сам курочку щупаю. Рядом, чувствую, душа ее еще.

Взял и в дом пошел. Не знаю, что со мной сделалось но только достал я три тряпицы – ягин мындрагыр, свой да одолень-траву. Стал рукой пробовать. Лежит одолень-трава тихо. Мой мындрагыр тоже спокоен, а ягин, дорогой самый, пошевеливаться потихоньку начинает. Эх, думаю, яга, разума твой внучек лишился, что наследство твое так переводит. Но только погладил я мындрагыр, посмотрел на него в последний раз, растер и отварил. Остудил воду и курочку мертвую купать в ней стал.

Не оживляет мындрагыр людей – разве что только корень огромный, с Силой великой, и у человека только-только сердце биться перестало, но и то – слышал я лишь о таком, а сам не видал никогда. А тварь мелкую, думаю, взять должен. Хотя не было, думаю, ни одного дурака, чтоб мындрагыр Сильный на курицу переводил, и не будет никогда, потому что за мындрагыр князья золота отсыпают чуть не ведрами, а богатырю он в час крайний понадобиться может. Но дурак я или не дурак, а только взял мындрагыр курочку. Ожила.

Старушка дара речи лишилась.

– Ну, бабушка, – говорю, – коли кому расскажешь, что было, не поблагодарю я тебя. Странное дело я сделал и безумным прослыву, коли узнают об этом.

Корень этот тебе годов двадцать скостить мог, но уж коли не в радость тебе жизнь, то живи остатнее, сколько сможешь, а курочка тебя в любом разе переживет, но как только ты глаза закроешь – и она за тобой. Уж и не знаю, что боги про меня скажут, но что сделано, то сделано. Прощай.

Залопотала старушка что-то, а сама на курочку косится: жива ли или это Святогор морок навел?

Усмехнулся я и домой поехал, и хорошо мне было, хотя глупое дело сделал. Еду, плечами пожимаю. И тут чувствую – зашевелился мындрагыр мой оставшийся. Остановился, достал – точно. Плечами пожал, дальше еду, А уже ночь была, лесом я ехал. Гляжу – в лесу огонь алый, крохотный, и шорохи, шорохи. Словно по лбу меня что ударило: папоротник цветет!

Подкрался я, а вкруг него уж звери собрались, на меня и рылом не ведут. И пошел я, как в тумане, к папоротнику. Волк мне на плечи прыгнул, да отскочил с воем: Сила моя его ударила. Медведь на дыбы с ревом, но от боли скорчился тут же. А я все к цветку иду.

Алый он, о пяти лепестках остроконечных, как костер маленький, и сердцевина голубая, и тени по сердцевине ходят. На колени опустился я, к стеблю прикоснулся. Тут вой по лесу пошел, и ветер небывалый, и тьма пала, и скрылся из глаз моих цветок, только жар его чувствовал я ладонью. И сорвал я его бережно, и засветился он снова в моих руках, и побежал я без оглядки, потому что гневается стебель обезглавленный и погибнуть через это можно. А за мной – топот, свист и вой. Великую Силу в этот час леший имеет, но призвал я Упирь, и отстал от меня леший, и ушел воя в чащу, но, думаю, как бешеный леший в ту ночь был и если кто в лесу ночевал – и думать не хочу, что стало с ним.

Погас цветок. Три дня сушил я его на поляне, Упири молясь. И подумал: а не проведать ли мне ягиную Могилку в третий раз?

И тут же, домой не заворачивая, к ней поскакал, Отвернул землю: пыль одна с запахом сладким осталась.

Отворила мне дорогу яга. Посидел я, с ней поговорил. Не знаю, полюбил я Людей или нет, но только одобрила меня бабушка.

Вспомнил тут про Радин дар и тряпицу ее развернул. И вздрогнул: там смородина сухая лежала. Чего уж тут думать: на Смородинку меня боги посылали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю