355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Плешаков » Богатырские хроники. Тетралогия. » Текст книги (страница 2)
Богатырские хроники. Тетралогия.
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:12

Текст книги "Богатырские хроники. Тетралогия."


Автор книги: Константин Плешаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц)

Зга была под землей, и не знал на земле почти никто о ней. Не добра и не зла была Зга, но вся Сила, что в мире была, от нее исходила. Не думала Зга о людях, а только о том, как дочь мучить. И не вредила им, и не помогала.

После Мокошьих дел скользнула змея Упирь на землю и решила там жить: не простила бы ей Мокошь предательства, а на земле Упирь никто не одолеет. Не хочет Упирь людского исчезновения, потому что тогда мир в обратную сторону вертеться начнет, и придется ей в Згу возвращаться. А не хочет Упирь этого.

А Мокошь желала людишек истребить. И для этого были у нее на земле слуги. Много было слуг у нее. Только напрямую с Мокошью лишь избранные сообщались. Слишком велика Сила Мокоши, чтобы от нее смертные люди питались. Совсем немногие, Сильные из Сильных, до этого доходили.

Но были малые духи на земле, Мокошье порождение.

Лешие ей не больно повиновались. Полюбили лешие леса и хозяевами там стали – и над зверьем, и над человеками. И не хотели лешие людей истреблять. Так, редко – заводили в чащу и губили, для собственного развлечения. Но зла настоящего не было в них. Понимали лешие, что власть им дадена до тех пор, покуда люди есть. Да, бывало: заводили лешие в трясину целые рати – но это когда Мокошья Сила их одолевала.

Когда встретишь лешего, если Сильный ты – скажи ему тихое слово знающего. А если нет – стой безмолвно и молись Велесу и Упири. Не двигайся, замри. Отступится от тебя леший. И когда в лес входишь – старайся без крайней надобности деревьев и кустов не ломать и не рубить. На костровище сноси старый хворост, сам собой опавший. Ягоды, грибы, орехи, мед, коренья и травы – бери, но не жадничай: не любит леший этого. Если Силы у тебя нет, папоротник не рви: лешачья услада он, отдыхает в нем леший. А если знающий ты и знахарством занимаешься, вырой папоротник и ямке поклонись низко. И когда зверя или птицу подстрелишь – попроси у лешего прощения. Если водить тебя леший начнет – берегись: может, играет, а может, погубить тебя хочет. Не ходи по лесу беззаботно. Думай о хозяине его. И если почувствовал, что повел леший тебя, – стань спиной к старому дубу, руками его обними, как сможешь; лучше, чтоб руки друг с дружкой сошлись, и молись одной только Упири: она твоя последняя заступница.

Водяные и русалки на леших похожи: губят человеков, но истребления рода их не хотят. Водяной в каждой пресной воде живет, но сидит обычно на глубине, а к берегу только позабавиться выходит. Говорят, что плывущего за ноги хватает и утаскивает сразу, как сом утицу: не верь. Не так. А потянет тебя что-то под воду легонько, будто ноги твои в траве подводной запутались, – молись Стрибогу: ухватил тебя водяной, но еще можешь выбраться. Водяной над рекой или над озером хозяин. Угрюм он и людскими делами мало занят. Если мужеского ты начала – вряд ли пристанет к тебе водяной. Женщинам и девушкам он опасен, особенно похотливым. Какая от живого мужа гулять станет – к воде не подходи. Рыбу лови без страха: равнодушен к ней водяной. Только если угря с синим глазом поймаешь – сразу в воду обратно брось и руки умой: забава он водяному и отомстит хозяин за любимую животину. Сад подводный у него на глубине устроен, и в том саду угри синеглазые гуляют. В воду камней не бросай и детям своим того не дозволяй. Когда на лодке плывешь и весло вдруг траву подводную рвать начнет – остановись и греби хоть ладонью, лишь бы сады подводные не рушить.

Русалки ни над чем властвовать не поставлены. Балуются, как хотят. Живут под берегами крутыми. Никогда кувшинок не рви: кто сорвал кувшинку, тот русалке ее подарил. Заманит в воду смехом серебряным – и пропал ты. Не ломай и камыша: кто камыш сломал, тот у русалки ресницу вырвал. Женскому началу не опасны они. Но если до женщин ты охоч – ступай в воду только при крайней надобности. По вечерам русалки бесятся, а в лунную ночь, коли не Сильный ты, так и не подходи к омутам.

Змеи огненные есть. Раньше больше их было, сейчас повывелись почти все. В самой чаще Змей живет, а когда в лесу Змей поселился, леший над лесом больше не начальник и к Змею тебя выведет услужливо. Летают Змеи эти с натугой, но большие расстояния покрывают. Там, где всаднику шесть дней пути, богатырю – три, Змею лететь – день. С отдыхом, конечно.

Знаки Змея: гарь в лесу. От человеческой легко отличишь: иван-чай на ней кучно растет и роста небывалого. Еще знак: земляничные поляны сухие, с земляникой взбесившейся, громадной.

Сила Змея: к себе притягивает, чтоб сожрать. Человечину чует задолго. А если завидит, так и Сильного может остолбенить.

Если завидишь Змея и страшных слов не знаешь, а спастись хочешь, молись Мокоши. Больше молиться некому. Обещай слугой ее стать. Может, отпустит Змей, а Мокошь про обещание твое забудет.

Берегини сильно ослабли. Поставили их боги, чтоб землю каждую охранять, но без Силы Мокоши тяжело им. Поэтому жертвы приноси им прежде Перуна: голодны берегини, добры и забыты.

Если в Силе они, ни Змей, ни кто иной страшный в округе не появится. Только молиться им бесполезно, тут Сила нужна, а если Силы нет, так доброта: хоть крошки хлебные положи. Кормятся они в полдень, на сухих пнях.

Когда дойдешь до мест, где берегиня скрывается, сразу почувствуешь. Воздух там даже зимой душистый и из-под снега – первоцветы. А летом цветы так и стелются и даже по елям вьются.

Но не ищи берегиню. Пугливы они и место свое нажитое бросить могут. Людям являются змейками золотыми или кустами цветущими, чаще шиповником белым. Если встретишь – замри и стой тихо-тихо и дыши в такт сердцу. А потом пяться, отходи понемногу. Спугнешь берегиню, и останется земля твоя без защиты.

Змея Упирь на Севере скрылась, в лесах непролазных. Логова постоянного не имеет, из одной норы в другую кочует: Мокоши боится. Людям является редко. Вид принимает обычной змеи, только по чешуе радуга играет. Редко является, и никогда не знаешь, где встретишь. Поэтому, если в лесу змею заслышишь – посоха не поднимай. Злится Упирь на людскую неблагодарность, что забыли почти все про нее, а ведь это она людей спасла. Покажется тебе – пади ниц, и землю целуй, и слов никаких не говори. И не проси ее ни о чем: в прах рассыплешься. Даже если Сильный из Сильных ты – и не по самомнению, а если люди тебя таким почитают знающие, – не заговаривай с Упирью. После Зги и Мокоши – третья она, а из Згиного лона – одна она на земле.

Змей никогда не убивай. И ящериц. За каждую перед Упирью ответишь. И можешь ответить страшно. Она их сама сотворила.

В норы ее не лазь. Знак норы: круглая она, как солнце, края без изъянов.

Говорят: в таких норах клады Упирь прячет. Врут, потому что на что ей клады? И некоторые лазили в норы – и все погибали на месте.

В других местах оставляет Упирь клады, но клады человеку обыкновенному непонятные: вещи диковинные. Видели однажды цветок с ликом человеческим, а в другой раз – яйцо золотое. Великую Силу такие клады дают – если овладеть ими сумеешь. А не сумеешь – сгинешь, и семья твоя сгинет, и друзья почти все. И большая беда для земли получиться может. Увидел вещь чудную, непонятную – беги в сторону и молись Упири: «Прости, заступница, что не свое увидал».

Змей вообще сторонись. Не проверено, но говорят, что даже медянкой Упирь обернуться может.

Человеческая защитница она, но больно велика ее Сила.

Страшный дар Мокоши Перуну – Кащей – все еще на земле. После Упири самый Сильный он, и черна его Сила, как небо ночное осеннее. Главный он слуга Мокоши, главная ее надежда людишек истребить.

О Кащее много говорить знающими запрещено. По земле кочует, тела не имеет, Сила огромна и только зла, вид принимает любой. Может ведерком прикинуться, может дубом, может плотником.

Незнающий почуять его никак не может: всю человеческую жизнь Кащей может в доме жить, и не узнают его. И похоронят потом…

Почти всесилен Кащей и почти неуязвим. И растекаются от него ручейками злоба и ненависть, и Сильных много вокруг него, и Сила его над землями разлита.

Сходят и боги на землю.

Перун в грозу страшную покажется – всегда на взгорье, с молниями, в руке зажатыми. Хоть и нужны ему люди, а любит молнией травить, как зайцев, и петляет молния, и живет долго, пока не поразит кого-то насмерть. Но это балуется Перун. В грозу ему молись. Увидишь – если не боишься прогневать – проси о делах воинских и славе. Может, посмотрит на тебя Перун, да и сожжет, а может, и поможет.

Вилы тоже показываются – в отдалении, как пара близнецов-отроковиц. Часто над полями битв парят – и молчат. Проси их о мире. Дурного Вилы не сделают. Даже если не парят они, а на земле стоят просто, всегда их узнаешь: кукушки над ними вьются.

Стрибог является в обличье странника длинноволосого, и по волосам вода струится даже в засуху. Смешлив он и, если развеселишь его, даст тебе, что нужно – дождь или вёдро. На засуху или потоп не жалуйся: обозлится Стрибог.

Даждьбог только лучом является. Луч тот плотен и ярок и стоит столбом. Если цвет имеет золотой – к плодородию общему. Если зеленый – к счастью небывалому. Если красный – к смерти. А радужный – к мору. Проси об удаче луч золотой, а пуще того – зеленый. А красный и радужный – спроси: «Мне ли?» Если качнется луч – тебе.

Велес является либо человеком голым, волосатым сплошь, либо быком красноватого цвета. Быка еще и так узнаешь, что все твари к нему липнут и шкуру лижут. И человек голый, волосатый, тоже ими окружен. Проси Велеса о здоровье скота и о делах торговых. Никому еще худо не стало от того, что Велеса попросил. И не бойся Велеса. Поклонись и подойди – и счастье тебе будет.

За разным боги на землю являются. То скучно им, то любопытство одолевает, то знамение дать хотят, а то – похоти ради.

Сходят к девицам только. Стрибог дождем коротким, яростным налетает, с вихрем; замотает-закрутит.

Даждьбог – лучом опять же. Только к спящим приходит.

Велес человеком набрасывается. Но не насильничает – никакая перед ним не устоит.

Один Перун не может к девице сойти; многажды пытался и всякий раз испепелял дев. Поэтому завистлив Перун к братьям: не дано ему познать наслаждение это.

Охотчивы боги остальные до этих дел. И Сила их к людям переходит. Не рождаются боги от смертных девиц, но Сильные из Сильных рождаются. Блага может быть их Сила и черна может быть – все от Мокоши. И иногда боги детей своих хранят и помогают им. Но редко это бывает. Часто и не знают люди, кто к матери их сошел, повторяют за всеми: гулящая. Но бывает, что открывается все, и знают Сильные из Сильных род свой.

От Зги родилась Мокошь.

От Мокоши родился Даждьбог.

От Даждьбога родился я, Святогор.

Глава вторая

Много вымыслов окружало мою жизнь и много недоверия. Много врали про меня и враги, и друзья, и даже те, кто меня в глаза не видывал.

Одни говорили, что мать моя стала тяжела от Сильного воина Гора, пришедшего с западных земель. Действительно, помнили многие, что жил он в нашей деревне, Силой своей удивляя и воинским умением. И по срокам сходилось.

Другие говорили, что отец мой был киевский варяжский князь Игорь. Мол, отсюда и честь вся Святогору пошла. И по срокам опять же похоже было.

Третьи говорили, что рожден я действительно от Даждьбога, но только не матерью моей, а самой землей, что зачали земля и Даждьбог меня в весенний солнцеворот, и даже место показывали – в сосновом бору, на поляне, на пригорке, на шлем похожем. И якобы лежал я в земле, как в утробе, а потом землю раскидал и вылез наружу, и подхватили меня на крылья две сойки и принесли в дом матери моей. Так и зовется с тех пор холм тот: Святогорово Лоно.

Да, и воин Гор, и князь Игорь могли быть отцами Мне; проходило княжеское воинство на юг через нашу Деревню, и Гор к нему прибился и сгинул. И Сильным он был – до сих пор показывают в наших местах родник, что он взглядом отворил, и называют: Горово Око. И князья киевские меня в почете с юности держали.

Да и холм тот шеломообразный странен: бывает, по ночам свечение от него исходит, и тепла земля там в самую непогоду, и в снег макушка его непокрытой торчит. И связан я с холмом тем, со Святогоровым Лоном. Но об этом – в свой черед.

Сейчас расскажу, как было.

Я помню себя еще в утробе.

Не важно мне, что скажут те, кто эти записи прочтет. Не для славы пишу; носил я славу как бремя всю, жизнь мою, и не нужна она мне. Не для того, чтобы след по себе оставить на земле, пишу; и без того невмерно много оставляю. Не для того, чтоб поняли меня; чтоб меня понять, нужно богатырем быть и все, тайны, что я ведал, ведать; богатыри пока не перевелись,] а вот всех тайн своих никому не открою. А для того пишу, чтобы когда по пути моему пройдет кто хоть сотню шагов, так чтоб легче ему было, потому что частью знания своего поделюсь. Для пользы пишу. И не важно мне, поверит мне каждый или не поверит; тот, кто моей дорогой пойдет, сразу правду почует.

Итак, я помню себя еще в утробе. В утробе на ребенка памяти и предчувствия странные находят, с видениями, ему непонятными. Прошлое с ним говорит и будущее. И в утробе видел я богов битву, и Мокошь, и Упирь, и Перуна, и Даждьбога, и других. Одну только Згу не видел. А от будущего – так, сны, в которых многое верно, а многое – намеренно напутано. Видел богов на своем пути и малых духов, и сам путь – со сшибками один на один, засадами, битвами неисчислимыми, мудрости огнем; и в конце тот путь нехорош был, тьмы, холода и хохота чьего-то исполненный, и одиночества, когда никто мне не помощник и не выручалыцик.

Ничего я в это время думать не мог, а мог только видеть и слышать.

Помню молниеносное рождение свое – и луч солнца, в глаза ударивший. Закричал я… И, родившись, ощутил страшное бессилие, потому что, в отличие от младенцев остальных, уже мыслить мог, а никто не понимал этого. Подходила ко мне мать моя, брала на руки и говорила: «Сынок, а сынок, что же ты это, как все, – и шептала: – Ведь ты же от бога рожден!» И в досаде заходился я криком.

Как теперь понимаю, было у меня разуму, у новорожденного, как у десятилетнего дитяти, и невыносимо было, чтобы ворочали меня, как несмышленыша. Но мать моя быстро догадалась, что делать, и стала говорить мне: «Сынок, подай знак, что понимаешь!» И я знак подавал – глазом моргал или рукой дергал.

И с самого начала стала мне мать твердить одно только, что знать мне нужно было сызмальства: чей я сын.

Была мать моя девушкой, и стали случаться странные вещи. Работает она в поле, а из облаков луч – прямо на нее, и греет, и шею ласкает. Не знала мать моя, что Даждьбог так всегда за девушками ухаживает, к себе приучает. Не была мать моя Сильной, а была только красоты редкой. Когда сходят боги к женщинам смертным, не Силу они ищут, а то же, что и мужи обыкновенные. И стал луч тот матери моей сниться, и голос во сне звучал: «Пойди в лес на поляну и жди меня на пригорке».

И, завороженная, пошла она в лес на поляну и поднялась на пригорок, и луч с небес протянулся – и отдалась она Даждьбогу. Пригорок тот и прозвали потом – Святогорово Лоно. Всегда остранняются места, где женщины земные богов принимают. Земля с них и травы от бесплодия лечат и от бессилия. Стекаются на них птицы и звери. И всякие другие чудные дела творятся. Так, на Святогоровом Лоне действительно – свечение в ночь тихую; издалека теплится огонек тот, и жутко незнающему человеку в лесу. То свечение летом усиливается, а зимой убывает. Но не вечно оно; пройдет лет сто – и не останется и намека, потом уж и забудут, что было такое. Сила трав подольше задержится – но и она пройдет. А уж потом и костровища на пригорке этом жечь начнут – все пройдет и все позабудется. Вижу.

Все пройдет. Русалки, лешие, берегини – сгинут, как не были. Пусты станут леса, замолчат омуты. Уж переводятся Змеи. Кащей – и тот не вечен. Да что там говорить – и боги уйдут, уже и сейчас слабеют, самой Мокоши и той не станет. Змея Упирь скроется в северных болотах, и не будет понимать потомок наш, отчего это заповедны будут болота те и отчего не пройдешь по ним никак, и будет потомок наш далекий на болота те наступать, а его водить начнет, и плюнет, и отступится он, и скажет: бросовая земля. А не бросовая вовсе, но нельзя Упирьин сон тревожить, Сила и тогда беречь ее будет. Но – скроется Упирь от человеческого ока, уйдет от человечьих дел, во сне замкнется, в кольцо свернувшись. Одна лишь Зга, Зга одна все так же будет безмолвно радоваться в земле, не старея и ликуя, что сбылось ее обещание дочери Мокоши: все будет на земле, новые боги придут, и невиданные вещи настанут – одного только счастья не будет…

Рос я, многое уж зная. Пять месяцев мне исполнилось – тут и заговорил – и не лепетом или словами там отдельными, которые матери одной лишь понятны, а разумно заговорил, чисто.

Хоть и догадывалась мать моя, что так и будет, а все ж таки ахнула, побежала к яге. Та на пороге ее встречает, шамкает: «Как от Даждьбога рожать, так вы, девки, ясны, а как к яге идти, так грустны». И смеется нехорошо. Но знала яга, что с Даждьбогом шутки плохи. Следит он за своими детьми в младенчестве и в обиду не дает. Кто обидит – скверно дело Г обернется. Хоть и не первый среди богов Даждьбог, а велика его власть над человеком. Стояла изба твоя – и вдруг полыхнула под солнцем, как хворост. Или вышел ты на солнышко погреться – да тут почернело у тебя в глазах, захрипел ты, светом удавленный, и замертво упал.

И сказала матери моей яга: «Говорят уж в округе, от кого ты родила. Ничего не бойся. Сейчас под покровом солнца сын твой. Как вырастет, так покров упадет, а покуда под защитой он. Живи в родительском доме, как жила. Только замуж выходить и думать не смей: не любят этого боги. Соблазны тебе всякие будут. Но помни: кто с богом полюбился, того бог за смертного не отдаст. Подпустишь мужчину близко – беда тебе выйдет. Этого – бойся. А про сына тебе одно скажу: к змеям его отведи».

«Это как к змеям?!» – Мать моя ушам своим не верит.

«Вдругорядь повторяю тебе, Даждьбогова жена на час. Хочешь сыну добра – отведи его в лес да посади на берег ручейка мелкого, а сама уходи до вечера».

«Да как дите в лесу бросить! Звери, люди лихие!» – Мать моя плачет.

Качает головой яга: «Не того боишься. Мужчин к себе не подпускай, а за сына не опасайся. Змеи его от всего уберегут. А коли не сделаешь так, как я тебе велю, забудет про сына своего Даждьбог и лишится он защиты».

Три дня и три ночи проплакала мать моя. И на третью забылась сном под утро, и тут ей Упирь приснилась: радужные кольца свивает, играет, как молоденькая, за собой в лес манит. Поняла мать: надо идти, раз сама Упирь показалась.

Взяла меня и понесла в лес (я тогда хоть и говорил, но еще ходил нетвердо). Посадила у ручья, что мимо холма того шеломообразного бежит, слезы отерла и пошла, не оборачиваясь, прочь.

Сижу я. Лес не шелохнется. Хвоинка упадет – и ту слышно. Ручеек тихо так журчит, мелкий он, и каждый камушек на дне видно. И тут зашуршало что-то в траве, и показались три змеи. В мою сторону головы повернули, поглядели на меня, но не приблизились, чтоб не пугать. В ручей спустились и стали там играть. И понравилась мне игра их. Переливаются в воде змеи, и чешуя на солнце зернами ослепительными сверкает.

Потом на берег выползли и ко мне направились. Сначала вокруг ползали, а потом осторожно – на колени, да на руки, да на шею и шипят тихонько. Засмеялся я от удовольствия – так мне змеи эти полюбились. И не страшно мне было совсем, и, оттого что холодные они, противно не было. И стал я змей гладить и в воздух поднимать тихонько, а они пошипливают успокаивающе: мол, правильно делаешь.

Я их прошу: «Скажите хоть что-нибудь!» А они только изгибаются плавно – и ничего.

Поиграли со мной змеи – и уползли в траву.

А на исходе дня и мать моя прибежала:

– Как ты, сынок?!

– Почему они молчали, мама?

Покачала головой мать, поняла, что Сила тут есть несомненная, и домой меня понесла.

С тех пор каждый день я со змеями играл. И – диво дивное – стал мало-помалу язык их понимать. Учили меня змеи, а я ухо имел особое от рождения и к концу лета уж многое знал. И Упири научили они меня молиться, и понял я, что не только Даждьбог, но и Упирь меня бережет, хоть сама не показывается. Тайн никаких змеи мне не открывали, а больше языку своему учили и терпению. И говорили: придет твое время, не торопись, век твой долог будет.

И назвал я их: Шиха, Шитусь и Шипь.

Осенью простились со мной змеи: до весны. Не время, говорят, нам по снегу ползать. Набирайся за зиму сил и ума. К зимнему солнцевороту бегать станешь, а к весне сам к нам приходи.

Осень недобрая настала. Осенью даже Стрибог воду без радости всякой на землю льет. Озлобляется Стрибог на холод и затопляет землю потоками бессмысленными.

И несколько дней не было мне покоя. Говорил я матери: «Беда будет». Дед на меня сердился: «Накличешь, – говорит. – Не знаю, – говорит, – чей ты сын и отчего в год неполный разговариваешь, но таких слов в моем доме молвить не смей!»

И будили меня видения странные, непонятные, и некому было их объяснить. Говорю матери: «Отнеси к яге». – «Ладно, завтра с утречка отнесу».

Еле дотерпел я до утра. Но тут дед со двора возвращается. «Гадюки, – говорит, – такую силу взяли! Уж крупа снежная сыплет, а они к самому дому льнут! Эку гадину на крыльце пришиб, под дверью лежала и шипела!» Глянул я и оцепенел: Шиха то была.

Сжал я зубы, сдержал слезы, глянул: голову ей дед размозжил, а брюхо она себе сама раскровянила, покуда до меня по крупе ледяной острой ползла. Добрая была змея Шиха, и, видно, дело у нее до меня было важное.

Сказал я деду: «Накажет Упирь тебя за это! А еще змею у дома увидишь, особенно в такую непогоду, меня к ней выноси».

Разбушевался дед, злым кобелем на меня полез: ты такой-сякой, в подоле принесенный, меня учить будешь! И мать на меня накричала, и удивило меня это. Никогда в жизни на меня мать голоса не повысила, а дед хоть и сомневался насчет Даждьбога, а все ж таки тоже ни мать раньше не попрекал, ни меня.

Тут в дверь стук. Дед вздрогнул. Но стук – людской, и голос слышен: «Пустите, люди, замерзаю я на холоде этом, добром отплачу вам!»

Отворил дед дверь, а на пороге молодец – волос русый, борода курчавая, глаза сини, как василек. И весь крупою снежной облеплен и от холода дрожит. Я, говорит, купец киевский, пустите непогоду переждать.

Бабка с матерью к печи, а он смеется: у меня с собой добра припасено. И на стол всячины всякой наставил. Я посмотрел и говорю:

– Не ешьте!

А дед смеется странно и говорит:

– Не обижайся, гость киевский, с дурью у нас мальчишка.

И с любовью на гостя смотрит. А дед мой нелюдим был, все хмурый ходил. И мать с бабкой суетятся. А мать – ох, мать! – раскраснелась вся, на гостя взоры такие бросает и смеется беспрестанно. Говорю я матери:

– Яга что наказывала?..

Она смутилась, а гость кучерявый ко мне подходит, на корточки присаживается и говорит ласково:

– Что наказывали, что рассказывали – то быльем поросло и репьем покрылось.

И глядит на меня добрыми глазами смеющимися, и ласка эта в меня проникает. И стало мне легко и радостно, и засмеялся я в ответ.

Сидят они за столом, гость им лакомые куски подкладывает, меда пьяного наливает. И захмелел дед, и лицом в стол ткнулся, и бабка за ним вслед захрапела. А гость уж руку матери моей гладит и слова ей какие-то на ухо шепчет. Тут оглянулся на меня гость, сверкнул глазом, палец в мед обмакнул – и мне в рот. И еще веселее мне стало, и затуманиваться стало все, и не смотрел я больше на них, а лежал и грезил о чем-то.

И вдруг от боли вскрикнул; гляжу, а это меня Шитусь ужалила. И не успел я ничего промолвить, как взвыл наш гость и принялся что-то ногами топтать; смотрю, а под ним Шипь вьется и жалит его, и жалит.

Поднял гость наш за хвост тело ее умирающее и молвил:

– Ну, это гадюка просто.

А потом вдруг схватился за сердце и взвыл:

– Не-ет, не простая гадюка это! – и ко мне бросился, но пошатнулся и упал замертво.

Тихо стало. Просветлело у меня в голове, на мертвую Шипь смотрю, глазами Шитусь ищу. И тут словно шипнул мне кто в ухо на змеином языке имя какое-то, но только не разобрал я его.

Сполз я с лавки и заковылял к ним ко всем.

Гость на полу валяется, спиной Шипь мертвую придавив, и сам мертвый. Никогда не видел покойников раньше; не по себе мне стало, хоть и не испугался я.

Дед с бабкой не шевелятся, но дышат. Мать сидит и плачет, и глаза бессмысленные.

Что делать? От роду – год, говорить и думать горазд, да ногами не шибко тверд, уметь – ничего не умею, только язык змеиный понимаю. Стал звать: «Шитусь, Шитусь!» (одна она живая среди сестер осталась). Но скрылась Шитусь.

Нацепил какую-то одежонку, пошел к соседям. Но знал: боялись соседи меня. Поэтому звать их не стал, а только достучался в дверь и сказал: «Бегите к яге, не то беда будет», И домой поплелся. А надо сказать, крупа снежная на дворе прекратилась и растеплело. И понял я, что крупу ту гость наш с собою принес.

Вернулся в избу. Понимаю: пока еще соседи до яги добегут (на выселках та жила) да пока яга приковыляет – много времени пройдет.

Пошел я к матери. И вижу – горит лицо ее, и чувствую – пылает вся. Обессилела и лежит ничком. А я-то ничего сделать не могу. Смотрю на деда с бабкой – а они уж неживые.

И тут страх на меня напал. Мать помирает беспомощная, а я в избе, где уж и так три покойника. И хуже того: кажется мне, что перемена какая-то с гостем нашим крупяным происходит, словно расплывается лицо его, и черт его различить я уже не могу. И не шевелится он только потому, что Шипь весь яд свой в него впрыснула, а непростая гадюка была Шипь – это еще и гость наш «дорогой» перед смертью сказал.

А страх наползает, как облако, и стал я Даждьбогу молиться: защити или страх по крайней мере отгони. Но не помогает Даждьбог, да и как ему помочь – сумерки уж на дворе, не его время.

Упирь стал поминать – но все без толку.

А над гостем киевским дымок некий виться стал; так, легкий дымок, как над болотом к вечеру, и запах пошел тяжелый, как от кожи жженой.

И тогда, как я считаю, и стал я богатырем. Взял дедовский нож и – как ни тяжел он был для руки моей – приставил к горлу гостя мертвого и не отпускал, покуда шаги на дворе не услышал.

Соседи войти побоялись, и только яга тенью мышьей прошмыгнула.

– Лихо-лишенько, яд горит, смерть палит, – прошипела она и к мертвому гостю проворно подскочила.

Тут меня заметила – от горшка два вершка, но все еще сжимавшего нож, как меч.

– Положи нож, храбровин, – сказала равнодушно. – Малому горю уже не поможешь, а от большего горя нож невелика защита.

Заковыляла яга по избе, в лица родных моих посмотрела, яства поковыряла.

– Что, храбровин отцович, – сказала, – без семьи ты остался. Дед с бабкой мертвы, как бревна глупые, а мать к утру отойдет.

– Так делай же что-нибудь! – И я замахнулся ножом.

– Бей старуху, – сказала она так же равнодушно, – не такие били. Давай думать, что дальше с тобой будет.

– Мать мою вылечи! – топнул я ногой.

– Ох, лихо, – вздохнула яга. – Говорила я девке, но сильней моих слов гость ваш оказался. Заберет ее Даждьбог с рассветом. Как первые лучи солнышка покажутся – сгорит. Нет Силы такой теперь, чтоб ее вылечить.

Я замолчал, и первые и последние в жизни слезы потекли по моим щекам.

– Не хнычь! – прикрикнула яга. – Сам едва от смерти ушел! Рассказывай, как было.

Рассказал. Ни слова не вымолвила в ответ яга, а вышла на двор и кликнула соседей, которые в испуге хмуром поотдаль толпились.

– Готовьте три домовины, – сказала им яга. – Старику со старухой из ели горькой, чтоб смолой яд закупорить, а Даждьбоговой жене из дуба, божеска дерева. Ройте четыре ямы. Для жены Даждьбоговой в полроста, чтоб лучи вдовца ее грели, для стариков – в рост, а четвертую – в два роста с четвертью.

– Умом ты подвинулась, яга, – сказал кто-то угрюмо. – Отродясь в два роста с четвертью не рыли.

Засмеялась яга, как закаркала:

– А не выроете, так скоро вас самих закапывать будет некому.

– Кто четвертый-то? – спросили из толпы. – Даждьбогов сын?

– Ответишь за слова такие, – сказала яга спокойно – Перед Даждьбогом ответишь.

– Прости! – взрыдали.

– Завтра жертву Даждьбогу принесешь. А ямы чтоб к полудню готовы были.

Вернулась в избу яга, разворошила мешочек, что с собой всегда таскала, накурила травами горькими. Мать уложила на лавку небрежно, деда с бабкой и вовсе на пол стащила. Потом опустилась на колени перед гостем мертвым, посмотрела пристально.

– Да, – сказала, – уходит уже, – и усмехнулась непонятно.

– Куда уходит? – спрашиваю. Покосилась на меня яга:

– Не видишь, что ли? У него уж и лица-то, считай, нет.

Вгляделся я – ахнул. И в самом деле, там, где лицо было, дымок один вьется, а черт уже и не различишь.

Но разобралась яга, что к чему, и все ж таки рот мертвецу приоткрыла. Сунула туда желудь с дуба священного, а сверху золой из печи присыпала. К рукам-ногам привязала по корешку и шепотом наговорила чего-то. Поднялась, кряхтя, с колен, зевнула:

– Все равно к утру уйдет.

На меня посмотрела:

– Нельзя тебе здесь одному. Ночь с тобой побуду.

Ничего сегодня не бойся.

– Что было-то, яга?!

– Похороним – скажу.

И уложила меня спать, а сама на полу сидела и что-то под нос напевала.

А утром разбудила чуть свет и сказала:

– С матерью прощайся.

Подбежал я к лавке, а тут луч солнечный на мать, в жару метавшуюся, упал, и расслабилось ее лицо, и вздохнула она глубоко – и утихла.

Стиснул я зубы, кулаки сжал и в угол пошел.

– Так-то, – сказала яга. – Даждьбогов сын.

А в полдень выволокла она три тела. Положили в домовины. Похоронили. Сказала яга:

– А этого не касайтесь.

Взяла веревку и подошла к гостю мертвому. Пошел и я за нею. Тела не было. На полу лежали платье и сапоги.

– Ушел, – сказала яга.

Стала она веревку набрасывать – а платье словно на тело надето. Только тела самого нет; ни волосинки.

– Ожил? – спросил я осторожно.

Яга промолчала и, только когда с натугой подтащила эту надутую тугой пустотой куклу к выходу, сказала:

– Не ожил, но и не умер.

И крикнула толпе:

– Расступитесь! Кто полюбопытствует – страшное проклятие наложу.

Но нужды в угрозах и не было: как голуби разлетелась толпа по сторонам.

Яга, утирая пот, тащила куклу к могиле, как будто это действительно было тяжелое тело. Долго тащила – за околицей могилы рыли. Добралась до края – постарались люди, два с четвертью роста отмерили – и спихнула куклу вместе с веревкой вниз. Покосилась на меня:

– Швыряй и ты землю, Даждьбогов сын.

Немного нашвырял я на эту страшную куклу. Не проваливалась земля в пустоту, где бы голове быть, а так ложилась, будто невидима голова стала. Жутко мне было; чавкающая грязь кругом, вода на дне могилы – и ни голоса не слышно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю