355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Лебедев » Дни испытаний » Текст книги (страница 15)
Дни испытаний
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:24

Текст книги "Дни испытаний"


Автор книги: Константин Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

– В том то и дело, что не надо, – загораясь, подтвердил Ветров. – Чтобы швы наложить, потребуется полчаса, может быть, да к тому же швы в условиях боевой обстановки накладывать невозможно. А мы с вами – люди не очень опытные, и то все сделали минуты за полторы. Выгодно?

Ветров быстро закрыл, рану и наложил на кожу металлические скобки.

– Теперь бинтуйте, – сказал он сестре и отошел от стола.

– Подождите, – остановила его Наталья Николаевна, которой передалось его волнение.– А дальше? Как будет вести себя потом этот сосуд? Ведь ваша манжетка вроде инородного тела. А это, насколько я знаю, может вызвать воспалительный процесс или еще что-нибудь.

– В этом вся и штука, – весело сверкнул глазами Ветров. – Манжетки-то там и не останется.

– Как не останется? Вы же сами сейчас ее оставили в ране?

– Я-то оставил, а все-таки ее там не будет.

Наталья Николаевна недоумевающе пожала плечами.

– Неужели рассосется? – догадался Бережной.

– Вот именно. Я делаю эти колечки из целлоидина, лигатуру накладываю кетгутовую. И то и другое рассасывается. А за это время сосуд срастается. Понимаете? Это как раз та штука, над которой я больше всего ломал голову. И, кажется, нашел все-таки.

В прищуренных насмешливых глазах Натальи Николаевны загорелись радостные огоньки.

– А ведь вы, хоть и злюка, а молодец! Хорошая у вас голова. И мне совсем не жалко испорченного вашей милостью платья.

Ветров смотрел на ее смуглое лицо, руки, покрытые здоровым ровным загаром, на ее улыбку, в которой принимали участие и губы, и глаза, и черные, крыльями разлетевшиеся в сторону брови, на платье с потемневшим пятнышком на груди, похожим теперь на нелепую большую пуговицу, – и ему становилось радостно от ее похвалы.

Потом, когда они оба мыли руки под краном, Наталья Николаевна спросила Ветрова:

– Ну, а как же дальше? На людях этот ваш сосудистый шов можно накладывать?

Ветров покачал головой:

– На людях рано. Тут еще много надо экспериментировать. Нужно заняться гистологией шва, проследить отдаленные результаты. И потом, знаете, не всегда сохраняется проходимость сосуда. Нужно выяснить, почему.

Они оба взялись за полотенце. Наталья Николаевна пошутила:

– Не поругаемся?

– Не следовало бы...

– Когда же вы все-таки планируете перейти на людей?

Ветров подумал.

– Месяца через четыре. Если, конечно, все пойдет гладко.

– Так долго?

– А как бы вы думали? – внезапно разгорячился он. – Раз-два и готово? А потом осложнения? Думаете, за это спасибо скажут?..

– Четыре месяца, – словно не слыша его, повторила Наталья Николаевна. – Четыре месяца в военное время! Это значит, тысячи больных, тысячи советских людей, которых можно было бы спасти. Вы понимаете, что это значит?

– А может быть и за четыре месяца не управлюсь! – с сердцем сказал Ветров, раздражаясь от ее упрекающего тона. – И, наверно, не управлюсь, особенно если будут ходить и нотации мне читать. У меня не десять рук. Я один.

– Вот именно, – подтвердила Наталья Николаевна.– Один. И две руки. Кустарь-одиночка.

Ветров вспылил.

– Ну, знаете...– И едва сдержался.

Наталья Николаевна бросила на него быстрый взгляд:

– Вот и поругались. Я же говорила – поругаемся. И поругались. Это все оттого, что надо было по очереди полотенцем пользоваться.

– Не остроумно.

– И я говорю: не остроумно. Не остроумно, что вы один. Сидите в своей комнате, ломаете в одиночку голову, злитесь, когда вам помочь хотят. Секретничаете сами с собой. Собачек в одиночку ловите.

– С животными, действительно, трудно, – вырвалось у Ветрова невольное признание. – Это здорово задерживает. Но что же делать?

– Вот что делать. – Наталья Николаевна села на стул. Наблюдая, как сестра отвязывает подопытную собаку, пригласила по-хозяйски: – Садитесь и вы.

Ветров подчинился.

– Вот что делать, – повторила она. – Надо поставить на вашу работу не одну голову, а десять, и не две руки, а двадцать. Это на первый случай.

– То-есть?

– То-есть связаться с научно-исследовательской лабораторией. Работать не по-американски, а коллективом.

Ветров, захваченный ее мыслью, даже привстал.

– А ведь это было бы здорово! Тогда бы... тогда бы за месяц все провернули!

– Неужели за месяц? – улыбнулась она.

– И даже раньше! – убежденно подтвердил Ветров.– А вы поможете? – спросил он, почему-то проникаясь доверием к этой незнакомке и почти не сомневаясь в том, что она сумеет помочь.

Лицо Натальи Николаевны сделалось снова серьезным:

– За тем и приехала. Завтра за вами придет машина часика в три. Вы подготовите небольшой доклад, наметите план дальнейших экспериментов. Доложите профессорам института. И это кустарное заведение,– она обвела взглядом маленькую комнатку, – прикроем. Животных ваших переведете в институтскую лабораторию. Согласны?

Еще бы Ветров не был согласен! Это предложение поворачивало все по-новому, и его мечты сразу сделались чем-то реальным, близким, видимым, ощутимым.

На прощанье он с благодарностью пожал ей руку и как был – в халате, перепачканном кровью, – проводил на улицу. Наблюдая, как энергично она открыла дверку машины, сказал Бережному:

– Башковитая докторесса. И где это вы такую откопали? В институте разве?

Бережной неторопливо достал портсигар, протянул собеседнику.

– А я ее не откапывал. Сама узнала.– И прибавил с хитринкой: – Но только она не докторесса.

– А кто же? – недоверчиво спросил Ветров, зажигая спичку.

– Партийный работник. Секретарь райкома.

– Что?! – Ветров остолбенел. Вспомнив, как брызнула кровь на новое платье и как ему хотелось ругнуть эту, показавшуюся сначала непрошенной, незнакомку, он с силой отшвырнул в сторону уже зажженную спичку и осуждающе посмотрел в веселое лицо Бережного: – И вы тоже хороши! Не могли раньше сказать. Инкогнито...

3

Тамара часто навещала Ростовцева. Он уже не сердился, когда она задерживалась у кровати или поправляла ему постель. Наоборот, ему нравилось, если она наклонялась над ним и спрашивала, удобно ли ему лежать. Собственно говоря, он был теперь уже не настолько слаб и вполне мог обойтись без ее помощи, но тем не менее с удовольствием принимал ее. Он объяснял это себе тем, что ему еще рано шевелиться, но на самом деле ему просто нравилось ее внимание, и чувствовать его на себе у него стало потребностью. В беседах они часто возвращались к той теме, с которой началась их дружба, и однажды Борис сказал ей:

– Знаете, Тамара, я очень много думал над вашими словами. Вы были правы, тысячу раз правы. Но вы были не правы в одном, – в том, что мне нужно переквалифицироваться в портного.

Тамара улыбнулась.

__ Об этом заговорили вы, насколько я помню. Вы, а не я.

– Верно. Но это к слову. Нет, в случае, если моя звезда закатится, я не буду ни портным, ни инженером, ни кем-нибудь еще. Я выбрал себе музыку, театр, и я останусь им верен. Вне их у меня нет и не будет жизни. Я так решил... Вы знаете, это похоже на опиум. Кто побывал на сцене, тот будет чувствовать себя несчастным, если отойдет от нее. Большая настоящая музыка будет преследовать его, присутствовать с ним везде, где бы он ни был. И если он не сможет вернуться к ней, то ему будет трудно. Она затягивает, она захватывает тебя всего, целиком. Понимаете?

– Всякое дело, если оно нравится, захватывает, – возразила Тамара.

– Не спорю. Но музыка – особенно. Нет, если у меня сохранится хоть слабый, хоть самый плохой голос, но все же пригодный для сцены, я пойду в какой-нибудь провинциальный театр и буду петь в нем. Если же я распрощаюсь с голосом навсегда, то я попробую сам писать музыку. Да, сам!

– Писать музыку? – повторила Тамара.

Ростовцев с каким-то внутренним напряжением взглянул ей в лицо. Ему показалось, что в ее тоне проскользнуло сомнение.

– Вы думаете, что я не справлюсь? – спросил он и замер в ожидании ее ответа.

– Это очень благодарная, но трудная задача, – сказала она после небольшого молчания. – Чтобы решить ее, может потребоваться много сил, энергии, времени и...

– Таланта? – подсказал Ростовцев.

– Да, – кивнула она. – И если вы чувствуете его в себе, то вам не только следует писать музыку, но вы обязаны ее писать!

– Я еще ничего не знаю о своих способностях, – произнес Борис, – но все-таки я попробую! Мне хочется написать нечто значительное, героическое. Такое, которое соответствовало бы нашему времени, той великой эпохе, в которую мы живем. Написать так, чтобы запечатлелись люди, погибшие во имя общего дела, отдавшие свою жизнь ради всего человечества. Я видел таких людей, я встречался с ними, спал под одной крышей, ел из одного котелка, говорил с ними так же, как говорю сейчас с вами! И они заслужили, чтобы о них пели, складывали стихи, передавали их имена из поколения в поколение. Они должны стать бессмертными. Ах, если бы вы знали, как мне хочется написать о них музыку! Могучую, сильную и серьезную музыку!.. Но, действительно, хватит ли у меня способностей? Как бы было замечательно, если бы хватило! Но если у меня не получится это, тогда я пойду в музыкальную школу. Я стану педагогом, буду учить других, чтобы они сделали то, о чем я мечтал, и что мне не удалось сделать. Ведь я все-таки кое-что знаю, и мои знания могут пригодиться. Если же и здесь меня постигнет неудача, тогда я пойду... ну, хотя бы билетным кассиром в театр. Я попрошусь в швейцары, в рабочие сцены, в сторожа, наконец, куда угодно, лишь бы только не уходить из театра, слышать музыку, быть с нею рядом, находиться там, где она звучит, ибо я люблю ее!.. Но это – крайность. А сейчас я буду пытаться создавать ее...

И он начал писать.

Тамара принесла стопку нотной бумаги, и он, полусидя в кровати, подложив под бумагу дощечку, целыми днями вычерчивал на линейках значки с палочками и без палочек, с хвостиками и без них. Новое занятие увлекло его и заняло все мысли. Мелодии возникали в его голове, и он старался быстрее фиксировать их на бумаге, чтобы не забыть. И только что записав одну, он чувствовал, что ей на смену приходит другая. Они зарождались в сознании какими-то смутными образами, сначала далекими и неясными. Мелькнув, они пропадали, и он, закрыв глаза и сосредоточившись до предела, ловил их, и, отыскав, брался за карандаш. Иногда, промелькнув, они исчезали, и он, несмотря на все старания, никак не мог вспомнить их снова. Это мучило, нервировало и вызывало неуверенность.

Он опять закрывал глаза, откидывался назад и застывал в таком положении. Он был способен просиживать так по целым часам, не замечая, как бежит время. Словно погружаясь в новый таинственный мир звучаний с его собственными законами, он не видел, что творится вокруг него, и сердился, если его отрывали.

О том, как шли у него дела, Тамара догадывалась по стопке нотных листков, которые он откладывал на тумбочку. Эта стопка была барометром его настроения: если она росла, в его глазах светилась радость, он улыбался, шутил. Но если она оставалась сегодня такой же, как и вчера, он хмурился и был неразговорчив.

Тамара с интересом наблюдала за его работой. Сама того не замечая, она тоже волновалась и вместе с ним радовалась его успехам и огорчалась его неудачами. Он видел это и был благодарен ей.

– Мне сейчас недостает одного, – часто говорил он ей, – возможности передвигаться. Очень недостает. Все те наброски, которые я сделал, я должен прослушать, проиграть их и узнать, как они звучат. Одно дело – ноты и совсем другое – звуки. Я сейчас тороплюсь и делаю, вероятно, массу ошибок. Их надо исправлять. Как мне хочется сесть за рояль и посмотреть, что у меня получилось! Но нога, нога мешает, будь она проклята!

– Разрешите мне проиграть то, что вы написали,– попросила однажды его Тамара. – Правда, я не профессиональный музыкант, но все-таки кое-что могла бы помочь вам поправить...

– А вы играете на рояле? – спросил удивленный Ростовцев.

– Да, немного.

Он подумал, но, не решившись дать ей свои ноты, дипломатично сказал:

– Это хорошо. Я обязательно воспользуюсь вашим предложением. Но не сейчас. Пока еще рано. Ведь у меня одни только наброски. Они не обработаны. Я сначала приведу их в некоторую систему... Но почему вы раньше не сказали, что играете?

– А вы не спрашивали меня об этом,– улыбнулась она.

– Да, верно. Но теперь мне кажется, что вы не просто играете. По-моему, вы должны хорошо играть.

– Отчего же вам так кажется?

– Оттого, что у вас есть душа. А для музыки душа необходима. Мне бы хотелось послушать вашу игру.

– Я сыграю вам, – согласилась Тамара, – когда вы подниметесь на ноги. Однако, мне думается, что вы ничего не потеряете, если и не услышите меня.

– Вы скромничаете. Это хорошо и нехорошо.

Не отвечая, Тамара взяла со стола исписанные им нотные листки. Ростовцев следил за ней. Он видел, как сосредоточилось ее лицо, когда она всматривалась в неровные, торопливо набросанные значки. Ему захотелось, чтобы на нем отразилось одобрение, и он напряженно ждал, что она скажет. Но она не сказала ничего. Посмотрев, она положила ноты обратно и тепло взглянула на него. Он встретил ее взгляд, и она опустила глаза.

– Скажите, Тамара, – спросил он, продолжая наблюдать за ней, – вы ко всем относитесь так же хорошо, как ко мне?

Она наклонила голову, слушая его. Подумав, она тихо ответила:

– Я отношусь ко всем одинаково.

– А, может быть, ко мне чуть-чуть лучше, чем к остальным?

– А вам это хочется?

– Да.

Она, поколебавшись, серьезно сказала:

– К вам, может быть, чуть-чуть лучше.

Через минуту Ростовцев произнес:

– Последнее время я часто спрашиваю себя, хорошо ли, что мне хочется дружить с вами? Наверное, я со своими маленькими горестями просто надоедаю вам. Правда,– улыбнулся он,– по положению больного мне разрешается быть немножко эгоистом. Но, может быть, я злоупотребляю этим положением?

На лицо Тамары набежала грусть.

– Нет, ничего, – сказала она почти шопотом.

Она ушла, и он опять взялся за работу.

Он думал, записывал, перечеркивал, снова думал и снова писал. Это было даже интересно —ловить далекие и еще неясные мелодии, вкладывать их в узкое пространство пяти линеек, подбирать к ним новые звуки и помещать их аккордами в другую строчку, ниже первой. А потом воображать, как они будут звучать все вместе, поддерживая и дополняя друг друга.

И чтобы получилось правильно, приходилось вспоминать то наполовину забытое, чему он учился в консерватории. Гаммы, созвучия, доминанты – все, чему он не придавал особенного значения раньше, оказалось теперь так необходимо. И, кроме того, было очень неудобно писать без инструмента. Иногда ему казалось, что стоит только сесть за рояль, как все эти трудности, встававшие на каждом шагу, исчезнут, и все станет значительно легче. У него мелькнула мысль подождать и отложить работу до того момента, как он поднимется с кровати. Но он отбрасывал эту мысль как искушение. Поддаться ей – значило спасовать, признать свое бессилие, а он не желал этого. Он не желал этого тем более, что за его работой наблюдала Тамара. Он хотел предстать перед ней крепким волевым человеком, хотел, чтобы она уважала его. Вероятно, и проиграть уже написанное он не дал ей потому, что не был уверен, хороша ли созданная им музыка. Он боялся, как бы она не подумала, что он не умеет, что он бессилен написать хорошо. Он хотел убедиться сначала сам в том, что получилось нечто стоющее и только потом уже показать ей.

И он, стиснув зубы, напрягал до предела воображение, стараясь в уме воспроизвести записанные звуки и сравнить их с теми, которые легли в основу записи.

Иногда ему казалось, что он не в состоянии записать ни единой ноты. Он знал, что нельзя создать веселое, когда приходит грусть, и нельзя написать сильное, если чувствуешь неуверенность. Но он не откладывал работы в ожидании вдохновения. Он старался сам сделать себе настроение. Он уходил в себя, рисовал в воображении необходимые картины, виденные раньше, и, когда они захватывали его, звуки приходили сами собой. Он словно гипнотизировал себя, вкладывая в это всю свою волю. Это удавалось ему почти всегда, и в такие минуты карандаш бегал по бумаге быстро и нервно, оставляя после себя бесконечную вереницу точек, черточек, палочек, кружочков. Часто звуков собиралось так много, что он не успевал их фиксировать. Но бывало и так, что ему приходилось искать их, подбирая один за другим, как подбирают бусинки, нанизываемые на нитку. Важно было, чтобы они не вредили друг другу, не вносили дисгармонию в общую идею, а были связаны как звенья одной и той же цепочки.

Да, конечно, было нелегко, но он не позволял себе думать о том, что может не справиться. Он должен был справиться, он должен был написать большую настоящую вещь, он должен был услышать свою музыку на сцене. Это было нужно для его народа, это было нужно и для него, потому что в этом было его удовлетворение. И он писал, перечеркивал и опять писал и писал, исчерчивая один за другим нотные листки. Стопка их увеличивалась медленно, но неуклонно.

4

Это получилось несколько неожиданно для Ростовцева. Утром в одно из воскресений в палате появился Ветров. Он принес с собою два костыля, деловито поздоровался и сказал:

– Ну, Борис, кажется, сегодня можно попробовать

– Что попробовать? – переспросил его Ростовцев, догадываясь, о чем он говорил, но не смея верить этому.

– Попробовать ходить. Правда, пока одной ногой. Но все же и это достижение. Поднимайся-ка!

Ростовцев откинул одеяло и сел на край кровати. Он надел туфлю на здоровую ногу. Другая нога в полусогнутом положении была фиксирована гипсовой повязкой.

– Вот бы эту штуку снять, – сказал он, дотрагиваясь до повязки и вопросительно смотря на Ветрова:– Очень мешает.

– Рано еще. Не все сразу.

Опираясь на костыли, Ростовцев с усилием поднялся. От непривычного напряжения зарябило в глазах и закружилась голова. Чтобы не упасть, он вытянул вперед руку, хватаясь за воздух. Костыль с шумом грохнулся на пол, и он, чувствуя, как Ветров крепко схватил его за талию, услышал далекий слабый голос:

– Э-э, да ты еще слаб, не полежать ли, пока не окрепнешь?

– Нет, нет, это пройдет. Это сейчас пройдет...– ответил он, опускаясь с помощью Ветрова на кровать. Он испугался, что, его опять упрячут под одеяло и всеми силами решил показать, что ему совсем нетрудно...

Отдохнув, он снова оперся на поданный костыль и встал довольно твердо.

Было очень странно ощущать под собственной ногой мягкий коврик. Палата, в которой он провел около двух месяцев, показалась ему совсем другой, не такой, какой он привык ее видеть с высоты своей кровати. Опираясь на костыли, он осматривал ее с тем удивлением, которое испытывает ребенок, открывая в окружающем его мире с каждым днем новые, неизвестные до этого, предметы. Даже собственная кровать с измятой простыней и откинутым в сторону одеялом показалась какой-то изменившейся.

Постояв несколько минут, он снова сел. Руки, сжимавшие костыли, дрожали. В суставах ноги, на которой он только что стоял, появилась приятная усталость.

– Я немного отдохну, а потом попробую ходить. Можно?

– Можно, – согласился Ветров.

– А рояль где-нибудь поблизости здесь имеется? – спросил Борис, ободренный его согласием.

– В зале есть. Только, по-моему, плохонький.

– Это не так далеко отсюда?

– Шагов сорок по коридору.

– Ты разрешишь мне пройти туда сегодня?

– Разрешу. Но сначала надо тебе одеться...

Ветров вышел и вскоре вернулся, неся полосатую пижаму. Она оказалась как раз впору Борису. Натягивая ее, он спросил с некоторым нетерпением:

– Скажи, а когда я смогу попробовать голос? По-моему, моя шея уже почти зажила.

– Голос? – переспросил Ветров, отчего-то нахмурившись. – Голос пока пробовать еще нельзя. Потерпи...– Он помолчал и затем добавил: —Ты, конечно, можешь не послушаться, но имей в виду, что этим сделаешь себе значительно хуже. Понял?

– Да. Но как ты думаешь, есть у меня надежда, хоть самая маленькая надежда, на то, что я не потеряю его? Ты же должен знать, ты врач. Скажи мне, но скажи правду. Я тебя очень прошу. Ты же знаешь, как это для меня важно!

Ветров наморщил лоб. Черные брови его дугами поднялись вверх.

– Ну, как ты думаешь?

– Я ничего не думаю. Время все покажет. Теряться в догадках бесполезно.

Кусая губы, Ростовцев смотрел в пол. Он чувствовал, что Ветров не отвечает лишь потому, что не хочет успокаивать ложью. Его пальцы медленно застегивали пуговицы пижамы. Когда была застегнута последняя, он взялся за костыли.

– Пойдем, – сказал он, – я готов. Будь добр, возьми с собой эти ноты.

Сорок шагов, отделявшие палату от зала, показались Ростовцеву целым километром. Он двигался очень медленно, часто останавливался, придерживаясь за стены, и тем не менее испытывал неповторимое удовольствие оттого, что идет сам без посторонней помощи. Опустившись на стул возле рояля, он откинул лакированную крышку с каким-то особым, радостным чувством. Неуверенно взяв несколько аккордов, он долго вслушивался в затихающие звуки, словно стараясь их запомнить. Было приятно ощущать под пальцами гладкие холодные костяшки клавишей, ударять по ним и слышать, как это вызывает к жизни звучание, то низкое, то высокое, то громкое, то едва слышное.

Оторвавшись от рояля, он спросил Ветрова, стоявшего возле:

– Могу я пробыть здесь до обеда?

– Пожалуйста. Но потом попроси, чтобы тебя проводили. Будь осторожен, не упади...– Ветров постоял еще немного, наблюдая за Борисом, и, убедившись, что тот не нуждается в помощи, вышел, оставив его наедине с роялем.

Наконец-то осуществилось долгожданное! Борис мог сидеть за инструментом в продолжении нескольких часов и мог воспроизвести все то, что было написано на бумаге. Волнуясь, он поставил перед собой ноты и начал играть. Руки взметнулись на клавиатуру, опускаясь на клавиши грациозно и легко. Восьмые, шестнадцатые, четвертые воплотились в звуки, и он внимательно вслушивался в них, – в звуки, которые он создал сам и которые поэтому были ему бесконечно дороги.

Не отрываясь, он сыграл первый лист и сменил его. Он хотел играть все подряд, дойти до конца, чтобы получить общее впечатление, и лишь после этого придирчиво разобрать каждую строчку, каждый аккорд, который он написал. Но в начале четвертого листа он остановился и поставил перед собой снова первый. Не доиграв до конца и его, он наугад вытащил из середины стопки новые ноты. На лице его появилось недоумение. Он еще раз сменил ноты, взяв из пачки самые последние. И когда он играл их, у него появилось желание остановиться. Ему показалось, что рояль расстроен. Без перерыва он перешел на хорошо знакомую с детства пьесу, чтобы посмотреть, как будет выглядеть она. Он играл ее наизусть и прислушивался, не появятся ли фальшивые звуки.

Он даже хотел, чтобы они остались и теперь, и поэтому особенно придирчиво относился к встречавшимся сочетаниям. И все же теперь рояль звучал правильно, и пьеса оставалась совершенно такой же, какой и раньше. Он снова сыграл несколько отрывков из того, что было написано им самим. И опять рояль показался ему расстроенным. Он попробовал играть не так, как было написано на бумаге, а иначе, подбирая по-новому сочетания звуков. Это оказалось неимоверно кропотливым и неблагодарным трудом. Приходилось делать массу комбинаций, отыскивая наиболее подходящие друг к другу ноты. Он торопился, недорабатывал и, проверив написанное, нашел, что получилось бледно и неестественно. Сделав еще несколько таких попыток, он, наконец, остановился;

«Не то, конечно, не то, совсем не то, – думал он, глядя на испещренную значками бумагу. – Даже совсем ничего похожего!.. Фальшь!..»

Ему внезапно стало обидно. Обидно потому, что вся его работа оказалась плохой, потому что у него ничего не получилось. Хотя он и говорил, что готов сделаться кем угодно, лишь бы не покидать театр, про себя он все-таки надеялся, что сумеет писать музыку. За последнее время он приучил себя к этой мысли, и она стала основой его внутреннего мира. А сейчас он вдруг увидел, что первая попытка не удалась, и силы, растраченные на нее, пропали попусту. Это было совершенно очевидно и настолько ясно, что не оставалось никаких поводов для сомнений.

Он долго сидел неподвижно, угрюмо смотря на исписанные листки. Потом нехотя взял костыли и поднялся. Занося их вперед, он почувствовал, что отчаянно устал. Это была не физическая усталость, а какая-то другая, неприятная и тяжелая. Он двинулся к выходу и в коридоре сказал попавшейся навстречу няне:

– Там в зале лежат ноты. Отнесите, пожалуйста, на кухню. Они будут хорошо гореть, и ими удобно растапливать печки.

Он проговорил это глухим голосом и, тяжело опираясь на костыли, двинулся к своей палате. Если раньше этот путь был длинным, то теперь он показался ему бесконечным. С огромным наслаждением лег он на кровать и с головой накрылся одеялом. В этом положении его застала Тамара.

Не увидев на столе знакомой стопки, она тревожно его окликнула. Он откинул одеяло и слабо улыбнулся.

– Почему вы здесь? – спросил он, поворачиваясь в ее сторону. – По-моему, сегодня не ваше дежурство.

– Я пришла навестить вас.

– Именно меня?

– Ну, да. Что ж в этом удивительного?

– Вам не хватит времени, если вы будете навещать каждого больного по отдельности.

– Но вспомните: я сказала, что отношусь к вам чуть-чуть лучше, чем к остальным.

– Напрасно! – Ростовцев хотел снова улыбнуться, но улыбки у него не получилось! —Напрасно... – повторил он еще раз.

– Почему же напрасно?

– Потому что я ровным счетом ничего не стою. Считайте меня за пустое место, и вы не ошибетесь...

Тамара поняла, что к нему вернулось прежнее настроение. Она подошла ближе и неуверенно протянула вперед руку. Борису показалось, что она хотела погладить его волосы. Он замер в ожидании, но рука ее, заколебавшись, остановилась на полпути и затем опустилась на спинку кровати. Она поправила висящее здесь полотенце, хотя оно было в порядке, и спросила:

– Что-нибудь с нотами? Да?

– Я велел сжечь их, – лаконично ответил Борис.

– И поэтому вы грустите?

– Вероятно...

– Не надо, – сказала она просто. – Не надо. Успокойтесь. Почему вы думаете, что они не хороши?

– Я сегодня проиграл их сам. Понимаете? Получилось отвратительно. Так плохо, что хуже не может быть. Я не композитор. Теперь все ясно...– Он глубоко вздохнул и продолжал: – Оказывается, писать музыку чертовски трудно. Когда я исполнял чужую музыку, я не думал об этом. А выходит, что нужно быть сверхчеловеком, чтобы создавать ее. Я же просто человек... Слишком обычный, маленький, серенький человек, и ничего больше. Право, вы напрасно теряете время, посещая меня. И напрасно относитесь чуть-чуть лучше, чем к другим.

Тамара ласково взглянула на него.

– Не огорчайтесь, – сказала она. – Вы должны снова попробовать писать.

– Я попробую писать у рояля. Но мне теперь страшно, что может ничего не выйти. Не считайте меня малодушным. Вы должны понять меня, если вспомните, сколько несчастий свалилось на мою голову за это время. Мне всегда везло. А теперь все поворачивается против меня, и я иногда теряюсь. Знаете, мне кажется, что самое ужасное в жизни – это страстно желать что-либо и не иметь физических данных выполнить желаемое.

– Пожалуй, вы правы, – ответила Тамара. – Но нужно как следует захотеть. Вот именно, как вы говорите, страстно захотеть. И тогда получится. Мне кажется, что и у вас должно получиться.

– А если нет? Что тогда?

– Тогда?.. Если человек физически не в состоянии справиться с большим делом, то он должен найти себе по силам другое, пусть меньшее, но такое, которое было бы тоже полезным и которое он мог бы делать хорошо. Человек обязан расти. Он должен расти каждый день, каждую минуту. Но, если судьба сыграла с ним злую шутку и выбила из-под ног опору, он не должен падать, а обязан выстоять... Вы можете потерять голос. Вы можете не сделаться композитором. Но вы не должны падать духом! Конечно, жалко несбывшихся надежд, жалко той жизни и той обстановки, к которым вы привыкли. Но сумейте начать новую жизнь, если к старой нет возврата! Пусть эта новая жизнь не будет блестящей, пусть она будет жизнью незаметного труженика, – важно, чтобы вы перенесли эту перемену и не испытывали тоски по той старой жизни. Важно, чтобы вы не потеряли интереса к жизни вообще, поняли, что она заключается в труде и удовлетворились бы сознанием того, что вы полезны. Поймите, что неважно блистать и искать славы, а важно трудиться и приносить пользу. А это доступно каждому. И если вы будете жить так, то слава придет к вам сама... Я говорю это не для того, чтобы вы бросили писать музыку. Нет, вы обязаны ее писать! Если это удастся, вам будет легче пережить случившееся, потому что вы останетесь почти тем же, чем были. А вот если из этого ничего не выйдет и вам придется переменить занимаемое место в жизни на более скромное, то вам потребуется геройство. Не обычное геройство, а незаметное и простое. О нем будете знать только вы, и о нем будут догадываться ваши близкие. Но геройство, о котором не знают другие, не теряет от этого, а выигрывает...– Она остановилась и, видя, что он ждет продолжения, заговорила снова: – Война кончится. Скоро ли или еще не скоро, но она кончится. Мы освободим нашу землю. И тогда разве перед вами одним только встанет вопрос о том, как жить дальше? Таких, как вы, будет много. Одни потеряют семью, другие – здоровье, третьи – дело, которым они не смогут заниматься... И вы думаете, им не будет трудно? Нет, им будет трудно. Но они найдут другое применение своим силам, пусть более скромное, но все-таки нужное. Засучив рукава, они будут работать на этом месте с неменьшим жаром, чем дрались на фронте. А то дело, которое им придется оставить, продолжат другие, более молодые, более здоровые...

Голос Тамары звучал спокойно. Она взвешивала каждое слово, и чувствовалось, что все это она передумала раньше. Выражение лица ее почти не менялось. Только большие глаза, всегда грустные, смотрели сейчас серьезно и уверенно.

Ростовцев наблюдал за ней через полуопущенные веки. Она стояла перед ним высокая, стройная, в белом глухом халате и косынке. Она была такой же, как и всегда, и в то же время в ней было нечто новое. Когда она умолкла, он сказал:

– Знаете, Тамара, бывают в жизни разные встречи. Приятные, неприятные, неожиданные и ожидаемые. Люди встречаются, расстаются и после этого испытывают горе или радость или еще что-нибудь... Я не знаю, какое чувство буду испытывать я, когда мы с вами расстанемся, но мне всегда будет приятно вспомнить вас вот такой, серьезной и вдумчивой. Вы обладаете удивительной способностью успокаивать. С вами становится легче и проще. Задачи, которые до вас казались неразрешимыми, приобретают ясность, и решение приходит само собой... Вы опять, как и в первый раз, не сказали мне ничего нового, а между тем мне стало легче. Я буду писать. Я буду творить и, знаете, как я назову мою симфонию?.. Я назову ее «Героической»...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю