355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Станюкович » Равнодушные » Текст книги (страница 20)
Равнодушные
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:39

Текст книги "Равнодушные"


Автор книги: Константин Станюкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Глава двадцать восьмая

Спутником Никодимцева в купе был старый господин, совсем седой, но крепкий, коренастый, с свежим, здоровым волосатым лицом и большой бородой, одетый в старенький пиджак и с перчатками на руках.

По обличью и костюму Никодимцев решил, что этот господин не петербуржец, а, вероятно, один из тех провинциалов, которые по зимам наезжают в Петербург хлопотать и наводить справки по разным делам и, рассчитывая пробыть неделю-другую, остаются месяцы и. наконец уезжают, не особенно довольные петербургскими чиновниками.

Когда Никодимцев вошел в вагон, старый господин взглянул на него с тем видом недоброжелательства, с каким обыкновенно оглядывают незнакомые люди друг друга, и плотнее уселся в свой угол и закрыл глаза, словно собираясь дремать.

Никодимцев снял шубу и фетровый котелок, одел мягкую темно-синюю дорожную фуражку и, находясь еще под впечатлением прощания с невестой, припоминал ее последние слова, взгляды и жесты и внутренне сиял, как человек, уверенный в своем счастье, и мечтал о том, как устроится их жизнь.

Эти мысли навели его на другие – о будущем его служебном положении. Оно казалось ему теперь далеко не таким прочным, как прежде, ввиду его неожиданной командировки и после его разговора с графом Волховским. Граф, очевидно, не рассчитывал, суля место товарища, на отказ и, разумеется, будет недоволен, если донесения его не совпадут с мнением графа о том, что толки о голоде сильно преувеличены и что голода нет, а есть только недород.

Припоминая свой разговор с графом и с другими лицами, Никодимцев очень хорошо видел, что большинство из них равнодушно к тому, действительно ли голодают люди, или нет, и что вопрос об этом является важным вопросом лишь постольку, поскольку с ним связаны личные интересы. Для Никодимцева ясно было, что это бедствие являлось только одним из козырей в интригах, и те, кто признавали голод, и те, которые не признавали, одинаково мало думали о нем и решительно не представляли себе, что можно в самом деле оставаться без пищи, так как сами обильно и вкусно каждый день завтракали и обедали.

И потому все лица, с которыми виделся перед отъездом Никодимцев, старались заранее продиктовать ему то, что он должен написать с места.

Одни говорили:

– Вы увидите, что все раздуто, и если есть недород, то в нем виноваты распущенность, пьянство и невежественность крестьян и полное нерадение земства.

Другие, напротив, подсказывали:

– Вы увидите, как велики размеры бедствия и какова местная администрация, которая не знает или нарочно скрывает положение.

Никодимцев все это выслушивал и отвечал, что он сообщит то, что увидит, и таким образом никого не удовлетворил.

«Вообще в Петербурге равнодушны», – раздумывал Никодимцев, припоминая разговоры, газетные статьи, балы и торжественные обеды, особенно многочисленные в ту зиму, припоминая описания разных фестивалей, бешеных трат по ресторанам и восторгов от приезжих актрис.

Да и сам он разве не был равнодушен, успокоившись на том, что пожертвовал сто рублей?.. Все хороши. Все спокойно ели и пили, все с большой охотой давали деньги на подписки юбилярам, актрисам и отлынивали, когда просили на голодающих. Ни для кого не было это бедствием общественным, кровным делом и потому, что публика была равнодушна, приученная к равнодушию к общественным делам, и потому, что всякие попытки менее равнодушных людей проявить самостоятельную инициативу встречали противодействие.

И только молодежь, вроде Скурагина, чувствовала стыд и рвалась помочь и своими последними деньгами и своим трудом, и ехала на голод, сама голодая, как ехала на холеру, рискуя жизнью за деятельную любовь к обездоленному.

Но много ли таких?.. И что они могут сделать, кроме того, что отдать жизнь за то, что большинство общества похоже на стадо запуганных баранов, за то, что идеалы его так низменны, что ограничиваются лишь собственным благополучием?

Чем более думал об этом Никодимцев, тем бесплоднее казалась вся его прошлая жизнь, и он удивлялся: почему это раньше он серьезно не задумывался над вопросами, которые теперь его тревожат, а если и задумывался, то гнал их прочь.

«Некогда было. Чиновник убивал во мне человека. И если б не любовь к Инне, то я и до сих пор находился бы во сне и жил бы, как прежде, в мираже делового безделья, не зная отдыха, не понимая жизни, кроме служебной, и не имея целей, кроме честолюбивых…»

И давно ли быть товарищем и затем получить «портфель» – было для него высшим пределом мечтаний.

А теперь?..

– Вы до Москвы изволите ехать? – обратился вдруг к Никодимцеву спутник.

– Нет, дальше.

– Вы, конечно, петербуржец?

– Да! – ответил, улыбаясь, Никодимцев.

– Служите там?

– Служу.

– На казенной службе?

– На казенной.

Старый господин присел на край скамейки и, внезапно возбуждаясь, воскликнул:

– Вы извините, меня, милостивый государь, а у вас в Петербурге черт знает что делается! Это какая-то помойная яма! – прибавил старик.

Никодимцев не подал реплики.

Старый господин еще недружелюбнее взглянул на него и, закурив папиросу, продолжал:

– Прежде хоть хапали, но по крайней мере не выматывали душу и не держали в неизвестности… Можно – можно. Нельзя – нельзя. И поезжай домой, солоно или несолоно хлебавши… А теперь?.. Все, видите ли, бескорыстные, если нельзя сорвать крупной комиссии, за справку ста рублей не берут, не так воспитаны… Все, видите ли, заняты чуть не по двенадцати часов в сутки и все любезно вас гоняют от одного Ивана Ивановича к другому, а ведь Иванов Ивановичей в каждом министерстве уймы, – из комиссии в комиссию. И это называется ускоренное делопроизводство!.. Не правда ли? У вас теперь новый тип изнывающего от усердия чиновника! Все они теперь с университетским образованием и могут написать что угодно в лучшем виде, и ученое исследование и каверзу в газетах против другого ведомства… только прикажи! У меня племянник в Петербурге этим занимается и надеется сделать карьеру. Прохвост, я вам доложу, основательный… Он и по сыскной части служил, и искусство любит, и литературу почитает, и называет себя истинно русским человеком, и теперь славословит под разными псевдонимами свое начальство в одном из ваших газетных притонов… Рассчитывает получить место в пять тысяч! Недавно еще одна газета превозносила нынешних господ двадцатого числа[22]22
  Государственных чиновников царской России, получавших жалованье двадцатого числа каждого месяца.


[Закрыть]
. Бескорыстные, трудолюбивые, знающие… одним словом, повесь в рамку и молись на них… А между тем в тот самый день, как напечатана была статья, одну вашу шишку турнули… Вы знаете, конечно, что и турнули-то потому только, что уж очень оказалось наглое прикрывательство! И знаете ли, что у этого шустрого мальчика около миллиона состояния?

– Слухи ходили! – ответил Никодимцев, заинтересованный этим словоохотливым, раздраженным стариком.

– Слухи?! Я не говорил бы, основываясь на слухах… Это у вас, в Петербурге, только и живут, что слухами… Этот «мальчик» купил недавно имение рядом с моим и заплатил чистоганчиком шестьсот пятьдесят тысяч… Надеюсь, не выиграл три раза подряд по двести тысяч и не скопил этих денег из жалованья!.. Да и за женой он не взял приданого. Я знаю ее. Она из наших мест. А ведь тоже считался бескорыстным и готовился сиять на административном небосклоне, и недаром был любимцем самого бескорыстного его высокопревосходительства! Зато, вероятно, его и отпустили с миром… Болен, мол, от непосильных трудов. Получай из государственного казначейства четыре тысячи пенсии. Деньги к деньгам. Живи, бог с тобой, и занимайся промышленностью… Строй заводы… Открывай руды… А под суд ведь только попадают маленькие воришки и изредка какой-нибудь неопытный действительный статский советник для того, чтобы прокуроры могли время от времени бить себя в грудь и вопиять о том, что закон одинаково карает сильного и слабого, богатого и бедного… Слышал я на днях, как распинался у вас один прокурорчик, обрадованный, что на десерт к нему попался статский советник, растративший тысячу рублей казенных денег!.. Много цивизма обнаружил по поводу этого статского советника… А тайные, видно, у вас все ангелы добродетели! – все с большим раздражением кидал слова старый господин, по-видимому не заботившийся ни об их литературности, ни о логической связи и словно бы желавший в лице своего случайного спутника уязвить насоливших ему чиновников.

– Чем же вас так огорчил Петербург? – спросил Никодимцев.

– Мазурничеством под самой изысканной и, разумеется, законной формой… Волокитой под предлогом всестороннего изучения выеденного яйца, а в сущности… Да вы, может быть, спать хотите, или вам не угодно слушать старого болтуна?.. Так вы, пожалуйста, не церемоньтесь! – неожиданно сказал старый господин, прерывая свои филиппики.

– Я пока спать не хочу. Рассказывайте, я слушаю, – проговорил Никодимцев.

Этот озлобленный старик казался ему порядочным человеком и возбуждал к себе симпатию. И, кроме того, Никодимцеву было интересно слышать, как ругают чиновников. Ему, в его положении директора департамента, приходилось только слышать и даже читать о себе комплименты. А тут такой болтливый и не стесняющийся спутник!

– И мне что-то не спится… Отучился я хорошо спать в Петербурге… И приехал я туда, знаете ли, когда?

– Когда?

– В мае месяце… Я, знаете ли, несмотря на свои шестьдесят лет, все еще дурак! Вообразил, что в самом деле теперь можно скоро дело сделать… Выслушают, решат – и конец… А вместо этого я вот теперь только уезжаю…

– По крайней мере хоть успешно кончили дело?

– А никак не кончил. Плюнул и уехал… Пусть без меня оно когда-нибудь кончится и, разумеется, не в мою пользу… Да не в этом дело… Не это меня злит… Ну скажи прямо: не находим основания к удовлетворению вашей просьбы. Правильно или неправильно решение, но хоть есть какое-нибудь решение. А то водили меня за нос… Сегодня… Завтра… Обсудим… Снесемся… И, главное, ведь почти все эти Иваны Ивановичи, от которых зависело дело, в принципе, как они теперь выражаются, были за меня… В этом-то и курьез!

Никодимцев знал хорошо эти курьезы и про себя усмехнулся наивности своего спутника, верившего чиновникам, соглашавшимся в «принципе».

– А еще курьезнее то, что не только Иваны Ивановичи, но и сама высшая инстанция была за меня. Я имел честь быть у его превосходительства в кабинете и очарован был его любезностью. И руку подает, и просит садиться, и предлагает папиросы, и глядит на тебя, словно бы говорит: «Не вы, просители, для нас, а мы, начальники, для вас». И собственными своими ушами слышал, – а я не глух, заметьте, – слышал, как он сказал, что вполне согласен с моими доводами; изложенными в докладной записке, которую он прочитал, и что решит дело, как я прошу. И, словно бы думая, что я не поверю, несколько раз повторил мне: «Да, да, да!..» Казалось бы, чего лучше? Не правда ли?.. И я ушел, вы догадаетесь, в полном восторге и прямо на телеграф. Телеграфирую жене: скоро выеду – дело разрешится благоприятно… А через неделю захожу в канцелярию, и там мне показывают мою докладную записку и на ней в тот же самый день, когда мне сказали «да», стоит пометка рукой его превосходительства: «Нет»… Необыкновенная самостоятельность мнения. Не правда ли?..

И старый господин продолжал рассказывать о сущности своего дела и о тех бесконечных мытарствах, какие он испытал в Петербурге, пока поезд не остановился в Любани.

Никодимцев вышел на станцию пить чай. Там он увидал чиновника своего департамента Голубцова, который был приглашен Никодимцевым ехать вместе на голод.

– Ну что, Михаил Петрович, наши студенты едут? – спросил Никодимцев.

– Как же, все едут, Григорий Александрович! – отвечал молодой человек солидного и несколько даже строгого вида.

– А суточные вы им выдали?

– Скурагин не хочет брать…

– Отчего?

– Говорит: не за что и не к чему.

– Ну, я постараюсь его уговорить… Давайте-ка чай пить, Михаил Петрович!

Они сели рядом за стол и спросили себе чаю.

– А статистические данные о голодных губерниях собрали?

– Все земские отчеты достал. И несколько статей из журналов собрал. Все исполнено, что вы приказали, Григорий Александрович! – с некоторой служебной аффектацией исполнительного чиновника докладывал молодой человек, недавно назначенный, по представлению Никодимцева, начальником отделения.

Никодимцев ценил в нем уменье работать, считал его способным человеком и не совсем еще чиновником и потому и пригласил с собой.

Остальные пять человек, составлявших его штаб, были доктор и четыре студента. Других помощников, если понадобится, Никодимцев думал найти на месте.

– Из Москвы завтра же выедем, Михаил Петрович! – заметил Никодимцев, поднимаясь. – Студенты знают?

– Знают. Я говорил.

– Так до свидания, пока…

– До свидания…

Когда Никодимцев вернулся в купе, постель его была сделана и спутник его уже лежал под одеялом, повернувшись к нему спиной.

Лег и Никодимцев, но долго не мог заснуть.

Он все думал о своей командировке, и ему почему-то казалось, что с ней предстоит какая-то значительная перемена в его взглядах, настроении и в образе жизни.

Чем дальше удалялся поезд от Москвы, тем чаще в вагоне и на станциях были разговоры о голоде. Одни бранили начальство, другие – земство, третьи – мужиков, четвертые – вообще все порядки, но в этих разговорах все-таки не слышалось ни возмущенного чувства, ни того участливого интереса, которые бывают, когда люди чем-нибудь сильно потрясены.

Но когда поезд пошел по N-ской губернии, часть которой была постигнута бедствием, Никодимцев почувствовал его, встречая все чаще и чаще около станции нищих с больными, изможденными и исхудалыми лицами. На одной из маленьких станций он увидал, как внесли в вагон почти умирающего человека, больного, как утверждал сопровождавший его в земскую больницу урядник, тифом. Но врач, ехавший с Никодимцевым и осмотревший старика, нашел, что тифа нет, а есть полное истощение вследствие хронического голодания.

Когда наконец поезд пришел в N., Никодимцев, переодевшись в гостинице, тотчас же сделал визиты губернатору, архиерею, председателю губернской земской управы и некоторым другим губернским властям.

Из разговоров с этими лицами он убедился, что и здесь, как и в Петербурге, не столько интересовал голод, сколько личные счеты по поводу его.

Губернатор, из молодых генералов, человек, слывший за просвещенного администратора, тонкого человека, не догадавшийся еще, чего именно надо Никодимцеву: голода, недорода или недохватки, – отозвался о положении дел в его губернии в уклончиво-дипломатической форме. Нельзя сказать, чтобы все было благополучно, но не следует и преувеличивать. И вслед за тем начал жаловаться на тягость своего положения, на противодействие земства и на разнузданность печати, в лице корреспондентов столичной печати. И когда Никодимцев осведомился, правда ли, что его превосходительство не разрешает частным лицам открывать столовые, губернатор ответил, что не разрешает он этого ввиду высших соображений и прежних циркуляров.

Никодимцев вернулся вечером в гостиницу и сделал распоряжение о выезде на следующий же день в те уезды, где, по сообщению председателя управы, был голод.

И в тот же вечер губернатор писал одному своему петербургскому приятелю, директору канцелярии, что он удивляется, как из Петербурга прислали такого красного, который привез студентов и верит больше председателю управы, чем ему.

«Или у вас новые веяния?» – спрашивал он.

Глава двадцать девятая
I

Ордынцева, давно уже озлобленная против мужа и изводившая его невозможными, умышленно унижающими сценами, которые вызывали в конце концов грубые вспышки Ордынцева, считала себя, разумеется, жертвой, погубившей свою жизнь с таким бессовестным человеком.

Еще бы! Красивая, блестящая, она могла бы сделать отличную партию и занять видное положение, если бы не имела глупости влюбиться в Ордынцева и выйти за него замуж, рассчитывая, что он ради любви действительно будет заботиться о любимой жене и о семье. Это ведь обязанность каждого порядочного человека… Не урезать же их в грошах! Мог бы он давно иметь отличное место!..

И, упрекая его, она драпировалась в тогу несчастной, брошенной жены, – жены, которая, несмотря на презрительное равнодушие мужа, свято исполняет долг замужней женщины и молча страдает, лишенная чувства.

От частой лжи о собственной добродетели Анна Павловна почти сама верила в свою безукоризненность, тем более что и боязнь общественного мнения, и холодная рассудочность ее чувственной натуры научили Ордынцеву выбирать молчаливых героев и вести свои любовные авантюры с таинственной осторожностью самого опытного дипломата.

Это искусство высшей школы тайно пользоваться наслаждениями и даже благодаря им благоразумно пополнять домашний бюджет сохраняло в глазах мужа, детей и знакомых ее неприступное положение безупречной женщины и в то же время давало ей возможность подавлять Ордынцева, как незаботливого отца и злого мужа, своим величественным презрением.

И вдруг какая-то нелепая случайность, почти ребяческая неосторожность – и все упорное лицемерие ее жизни сразу обращалось в ничто. Дернуло же ее, такую предусмотрительную, выйти вместе с Козельским из их «приюта» на Выборгской да еще соглашаться на свиданья вечером, а не днем, когда мужья должны быть на службе. И как раз теперь, когда она и без того, в качестве брошенной жены, чувствовала свое материальное положение особенно шатким.

Ордынцеву все более и более злобно тревожила мысль, что муж, узнавший, что она скрывала от него свои авантюры, захочет отомстить ей. Как большая часть женщин, она была пристрастна к человеку, которого ненавидела, и боялась, что Ордынцев объявит ей, что давать назначенные деньги не станет, так как ее любовник, занимавший хорошее положение, конечно, оплачивает ее ласки.

Кроме того, Анну Павловну начинали уже охватывать сомнения в силе ее чар над Николаем Ивановичем. До сих пор он не только что не нанял новой квартиры для свиданий, но и ни разу не был у нее и не писал ей. Она знала легкомысленный характер своего друга, и у нее уже мелькало подозрение, что, несмотря на свою моложавость и уменье показывать себя привлекательной любовницей, она уже начинает приедаться этому превосходительному гурману.

Уже две недели прошло с их последнего свидания, и она решила сама вызвать его.

Тяжелые мысли смущали Ордынцеву, ей даже казалось, что и сын мог догадываться об ее связи, как догадывалась лукавая Ольга, подкупать которую она старалась подарками и ласковым вниманием.

В этот день она обедала только с сыновьями. Обед прошел в полном молчании. Анна Павловна была не в духе, и ее обижало, что ни Алексей, ни гимназист словно бы не замечали этого.

Когда встали из-за стола, Ордынцева не без мрачной торжественности сказала сыну:

– Зайди ко мне, голубчик Алеша… Мне надо с тобой поговорить…

– Надеюсь, не долго, мама? Я очень занят одной спешной работой…

– На минутку.

Она вошла в свою комнату и, усевшись на свое обычное место в глубоком кресле, спросила у своего любимца:

– Скажи, пожалуйста, Алеша, нас вполне обеспечивает бумага, выданная отцом? Меня это время все беспокоят мысли о вашем будущем…

Алексей серьезно посмотрел на мать.

– Что, мама, за вопрос? Поверь, что я имел в виду интересы семьи, советуясь с адвокатами. Отец подписал все, что нужно, и наконец он, кажется, держал себя совсем корректно? Не забывай, что он мог и не давать никакого обязательства. И, главное, на каком основании ты беспокоишься? – спросил он, и едва заметная высокомерная насмешка скользнула в его голубых, ясных глазах.

Ордынцева невольно покраснела и с некоторой раздражительностью проговорила:

– Как мне, Алеша, не думать о нашем положении, когда не далее, как на днях, я случайно узнала, что все эти супружеские обязательства не имеют юридической силы.

Алексей пожал плечами и докторально заметил:

– Во всяком случае, порядочные люди их выполняют. И нам надо чем-нибудь сильно раздражить отца, чтобы он, под влиянием аффекта, отказался от своего обещания. Да ты, мама, с твоим умом и сама должна это знать…

Он произнес эти слова своим обычным внушительным тоном, но матери послышалось в них что-то подозрительное, и ей стало неловко.

Всегда самоуверенная перед детьми, она сразу потеряла эту самоуверенность, словно бы вдруг заметила, что в глазах сына ее престиж добродетельной женщины поколеблен. Эта мысль подняла в ней раздражение против любимца.

– Ты мог бы понять, какие бессонные ночи провожу я, когда мне думается, что мы можем остаться нищими.

Алексей с скрытым презрением взглянул на выхоленное, здоровое, свежее лицо матери, ничем не говорившее о бессоннице, и произнес:

– Вот это напрасно. Хороший сон необходим для здоровья. А если у тебя нервы пошаливают – принимай бром и успокойся за свое содержание… Надеюсь, что не должно быть серьезного основания беспокоиться за него… Ты ведь не легкомысленная молодая женщина, и следовательно… Ну, я иду… Не распусти своих нервов…

И торопливо, с обычным спокойным авторитетным видом Алексей вышел из комнаты.

Слезы хлынули из глаз Ордынцевой. Ей было обидно. Ее любимец, которому она отдала столько чувства и забот, которого она боготворила, гордясь его красотой, умом и выдержкой, отнесся к ней жестоко и бессердечно. И она невольно вспомнила, как возмущал он отца и как грубо тот обрывал Алексея, приводя этим в негодование мать.

А теперь и она была оскорблена и возмущена сыном.

Он не любит ее, горячо любящую мать. Он словно не оценил, сколько вынесла она из-за него страданий, как защищала его перед отцом, как заботилась и баловала…

«За что такая холодность к матери?» – думала Ордынцева.

II

Она всплакнула и собралась писать Козельскому, как в комнату влетела Ольга.

Взволнованная, со слезами на глазах, она вызывающим тоном бросила матери:

– Мама, что это за гадость у Козельских? Я только что от них и больше к ним ходить не могу!

– Что такое? Ничего не понимаю… Говори толком, в чем дело? – раздраженно и нетерпеливо спросила мать.

Чувство страха охватило ее при мысли, что у Козельских что-то произошло из-за ее отношений к Николаю Ивановичу.

– Я, кажется, мама, ясно тебе говорю. Меня там оскорбили.

– Оскорбили?!

– Да. Козельские ни слова со мной не сказали…

– Так зачем же ты осталась там обедать? – недовольно спросила мать.

– Меня оставила Тина, не Козельская. А Николай Иванович, обыкновенно такой милый, за обедом и не замечал меня, а Тина еще хихикала. Каково это?

– Что ты за вздор несешь? За что Козельским на тебя сердиться?

– То-то меня и удивляет…

– Быть может, вы с Тиной позволяете себе резкие глупости и этим недовольна Антонина Сергеевна?

– Пожалуйста, меня-то не обвиняй! Я тут ни при чем. Если обращение со мной Козельской вдруг изменилось, то не я виновата. И я не желаю ссориться с людьми из-за других…

Ордынцева вспыхнула и со злобой взглянула на дочь.

– На что смеешь ты намекать?

– На что? Точно ты не знаешь, что такая ревнивая дура, как Антонина Сергеевна, не могла не вообразить, что Николай Иванович ухаживает за тобой. Она на мне только злобу срывала. Согласись, мама, что мне это не особенно приятно!

– Ольга! И тебе не стыдно думать бог знает что о матери? – с видом оскорбленной и разжалованной богини проговорила Ордынцева и поднесла платок к глазам.

Но Ольга, исключительно думавшая о себе, не поверила слезам матери и не обратила на них особенного внимания.

– Но надо же чем-нибудь объяснить такой прием? Еще недавно Антонина Сергеевна была со мной ласкова, а сегодня…

– Я сама поеду к Козельской, – решительно проговорила Ордынцева, в душе уверенная, что не сделает этого.

– Ты поедешь?

– Поеду! И докажу, что вся эта история – твое воображение.

– Очень была бы рада. Ты должна это уладить, мама. Нам совсем не кстати рвать с Козельскими. Это чуть ли не единственный дом, где я могу видеть порядочное общество. И наконец наше положение и без того не завидно…

– Без тебя знаю, что отец не так заботится о нас, как бы следовало. Мне и без того тяжело, а тут еще ты меня расстраиваешь своими глупостями.

– Мне разве так весело живется? А я ведь молода, мне жить хочется! Ты как будто забываешь об этом… Благодарю…

И с этими словами, в которых слышалась раздраженная зависть молодой, жаждущей наслаждений девушки к пожилой матери, все еще пользующейся жизнью, она быстро выбежала из комнаты и, крепко хлопнув дверью, проговорила вполголоса, но настолько громко, чтобы мать могла слышать:

– У самой любовник, а туда же, притворяется…

– Господи, что за мука! – прошептала мать, искренне чувствуя себя страдалицей.

III

Ольга прошла к брату.

– Послушай, Алексей, я должна тебя предупредить… – начала она торопливо и захлебываясь.

– Ну, что там такое еще?

– У Козельских целый скандал…

– А тебе какое дело? Пусть их скандалят!

– Тоже сказал! Да ты пойми, в чем дело…

– Ну, говори скорей, сорока!

– Должно быть, мама влетела, – таинственно и понижая голос сказала Ольга, и в ее темных глазах сверкнуло какое-то лукавое удовольствие.

– Дура, – категорически произнес студент. – Неужели ты не понимаешь, что об этом не говорят. А я и без тебя давно знаю, что следует знать.

– Ты один умный!

– Выходи-ка ты лучше поскорее за своего Уздечкина…

– И выйду! А если не сделает предложения, поступлю на сцену. Мне давно говорили, что с моей наружностью и голосом это нетрудно. Все равно от вас ничего путного не дождешься… Только одни дерзости и от мамы и от тебя. Пойду поговорю с отцом, – с истерическими слезами в голосе, почти взвизгнула Ольга.

В эту самую минуту в комнату вошел бледный вихрастый гимназист в старой расстегнутой блузе, с запачканными чернилами пальцами и с несколько возбужденным взглядом первого ученика, долбившего до умопомрачения. Он набросился на сестру:

– Да перестанешь ли ты кричать чепуху! Тебе-то хорошо, а мне к завтрему уроков много… Вы с мамой только мешаете… Любовь да любовь, а дела не делаете…

– Ты-то еще что, болван, дерзкий мальчишка! Пошел вон!

Старший брат высокомерно и презрительно оглядел сестру с ног до головы.

– Довольно. Оставьте меня в покое. Мне надо заниматься.

Но вихрастый гимназист исчез так же быстро, как и появился, и уже сидел в соседней комнате за учебником, зажав уши пальцами, и, как оглашенный, выкрикивал свой урок.

А Ольга со слезами раздражения и обиды вышла от Алексея. Она уселась на низеньком диванчике в своем будуаре и, грустная, жалела о своей несчастной судьбе.

«Счастливы те, у кого деньги. У Тины жизнь не такая, как у меня… У Козельского средства хорошие… Такой миллионер, как Гобзин, делал предложение, а она отказала… И что в ней так привлекает мужчин? Споет скверно цыганский романс, а они с ума сходят или еще стреляются… Дураки! А Гобзин ухаживал за мной, пока Тина не запела; обещал приехать к нам с визитом, и не едет!»

Через четверть часа она уже оживленно напевала и решила идти сегодня в театр, уверенная в том, что мать должна дать деньги после того, что случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю