![](/files/books/160/oblozhka-knigi-samyy-schastlivyy-den-236180.jpg)
Текст книги "Самый счастливый день"
Автор книги: Константин Сергиенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Что разбирать?
– Ты не знаешь Рагулькина? Они с Розалией вот так. – Котик сцепил два пальца крючком.
– Что им от меня нужно?
– А самое главное, – сказал Котик, – выступать заставляют.
– Не тебя ли?
– Ну и меня. А ты что думал? – Котик хлебнул из бутылки.
– Так выступай.
– За кого ты меня принимаешь? – Котик надулся. – Они же не хвалить, осуждать тебя заставляют.
– За что, например?
– Да хоть за что. Главное, поддержать Рагулькнна. Он сообщение будет делать.
– М-да… – пробормотал я. – Положим, ты выступишь и осудишь. А кто ещё?
– Да хоть кто! Против Рагулькина не пойдут.
– И Розенталь?
– Розенталь заболеет, можешь не сомневаться.
– И Розанов?
– А Розанова уже послали в область за приборами для астрономического кабинета.
– Ловко. Крепко поставлено дело.
– И что тебе Розанов? Нашёл защитника. Медведь косолапый.
– Что же, так и будут все осуждать? А Лилечка?
– Он, рассмешил! – Котик картинно схватился за живот. – Лилечка осуждать не будет. Она будет красить губки и смотреть на часы.
– А ты, значит, будешь?
Котик посерьёзнел.
– Старик, я поставлен в безвыходное положенье. Конечно, о каких-то обвинениях речь не идёт. Но мне придётся отвечать на вопросы. Ходили с тобой в «метро»? Ходили. Дули пивко? Конечно. Тут не отговоришься. Глядишь, меня с тобой вместе попрут.
– За пиво?
– Да кто их знает, что ещё сочинят.
– Значит, будешь отвечать на вопросы?
– А ты как думал?
– А как ты ответишь на вопрос о моих отношеньях с ученицей девятого класса Арсеньевой? – спросил я в упор.
Котик смешался.
– Ну вот… Каких отношениях…
– Ты думаешь, я не понимаю, к чему тут клонят? Учитель встаёт на защиту ученицы. Всячески её выгораживает. Навещает…
– Старик, – поспешно перебил Котик, – давай не углубляться. Я не о том. Просто ты должен понять, что лучше всего извиниться. Начинается педсовет, ты встаёшь и говоришь небрежно. Извините, мол, дорогая…
– Так! Значит, при всём педсовете? Даже не в коридоре?
– Она так считает. Раз ты при всех…
– Неужели ты думаешь, что я пойду на такое унижение? И ради чего?
– Ради того, чтобы тебя оставили в покое. И не только тебя.
– Кого же?
– Сам знаешь.
– На Арсеньеву намекаешь? Ты разве не понял, почему я сорвал эту чёртову говорилку?
– Как не понять. Сам слушал.
– И ты допускаешь, что эту травлю можно терпеть?
Котик уныло вздохнул.
– Старик, ты как с луны свалился. Забыл, где живёшь? Можно подумать, подобного ничего не видел. Это мелочь, старик. Тут главное, не бодаться с дубом. Таким людям, как Наполеон или Роза, нужно чуть-чуть потрафить. Маленькая уступка, и они твои благодетели. Так, кстати, устроены все. Возьми эту свою гордячку. Почему её в классе не любят? Потому что сама по себе. Не считается с коллективом.
– Под коллективом ты имеешь в виду Маслова и Гончарову?
– Да хоть бы и их. Они ведь лидеры, значит, лицо коллектива. Не лезла бы твоя Дездемона в бутылку…
– Она и не лезет. Просто живёт в своём мире.
– Да нельзя, нельзя это, старик! Жить надо со всеми! Общим гуртом!
– Вот и дожили, – сказал я, – полстраны за колючкой.
– Ну, ну! – Котик замахал руками. – До этого договорились.
– А что, – сказал я, – можешь использовать как цитату. В своей обвинительной речи. Николай Николаич, мол, и такое сказал…
– Ну тебя к чёрту, – произнёс Котик тоскливо.
Мы замолчали. В сущности, он говорил то же самое, что я ей однажды. Жить вместе со всеми, не выделяться. Взносы платить. Ха-ха! Какие взносы?
– Ты комсомолец? – поинтересовался я.
– Ещё два года.
– Взносы платишь?
– А как же…
Снова молчанье.
– Когда педсовет?
– Чёрт его знает, на днях.
– Но извиняться я всё равно не буду. Даже если меня назовут иностранным шпионом.
– Тогда собирай вещички. У Рагулькина сам Ерсаков в друзьях.
– Дался вам этот Ерсаков.
– Дался не дался, а всем заправляет. Скоро на повышение пойдёт… Ну так что, будешь вермут?
– Давай, – сказал я.
Куда подевался Викентий? Что-то не вижу давно. Леста не ходит в школу, соответственно и Викентий покинул свой пост. Подался, наверное, на Патриаршьи. Хорошо всё же там. Розовый закат, розовое шампанское в бокале. И то щемящее чувство, которое испытывал я, глядя на её серебристые крылья. «Ты хочешь в вечность?» Хорошенькое предложенье. Тут хоть бы добраться до тех прудов. Я любил Патриаршьи. Зимой катался там на коньках, а в летнюю ночь искупался однажды. И та, что сидела на берегу, всё боялась: «Вылезай быстрее, в милицию заберут». Тогда мы ещё не знали, что милиции эти пруды не подвластны. Что иностранный обликом гражданин в берете с массивным золотым портсигаром могущественней начальника местного отделения. Даже Викентий в синем своём мундирчике, чёрный Викентий с очками на длинном носу мог запросто приказать начальнику очистить пруды от всякого присутствия «красноголовых». Так по причуде своей он называл «блюстителей БЕСпорядка». Опять же его словесный вольт. Где ты, мой добрый Викентий? Мой чёрный ангел-хранитель. Надеюсь, ты не покинул наш город совсем? Наше бедное сирое время. Надеюсь, ты не отправился в Возрожденье, в островерхие голландские города, где благоденствуют предки нашей серебристой подруги. Где, может быть, и сама она, как незримая тень, присутствует на «крансах», староголландских обедах и, помешивая серебряной ложечкой, попивает янтарный чай из стакана с натюрморта самого Питера Класа. Натюрморт, что означает «мёртвая натура», у старых голландцев назывался иначе, стиллевен – «тихая жизнь». По-моему, это несравнимо более верно. В моей памяти часто возникали картины такой «тихой жизни», собранные из осколков прошлого или, напротив, фрагментов мечтаний. А то и видений, мелькавших во сне. «Стиллевен» Патриаршьих прудов собирал в себе первое, второе и третье. Тут непременно присутствовала девочка, ждавшая пловца на берегу, и старушка, гуляющая по аллее, и влюблённые на скамейках, и музыка зимних катков, и золотой закат, и розовый бокал с шампанским, и важный Викентий, накрывающий столик на деревянном помосте, и таинственный иностранец со своим портсигаром, и серебристая птица, улетевшая за красным беретом, и щемящая грусть, накрывшая весь натюрморт прозрачной дымной вуалью…
Бесцельно слоняясь по городу, я встретил Стану Феодориди. Она растерялась и покраснела. Я осведомился, какую тему выбрала для сочинения но Некрасову.
– Русские женщины, – сказала она, пряча глаза.
– Неисчерпаемо, – улыбнулся я. – Вам какой больше нравится тип, тургеневский или, положим, из Чернышевского?
– Женщин из Чернышевского я не люблю, – ответила она. – Мне правится пушкинская Татьяна. А вообще, Николай Николаевич, я хотела сказать…
– Слушаю вас.
– Вы не обижайтесь на нас. На Наташу… К тому фельетону мы не имеем отношенья. И даже недовольны. Считаем, несправедливо…
– Да уж, так наседать на одного человека. Фактически девочку отлучили от школы. Вы бы после этого пошли на урок?
– Мы не знаем, как получилось. Даже кто составлял…
– Но Маслов ведь член редакции?
– Говорит, что писал не он.
– Но чтенью по радио не препятствовал.
– Я не знаю. – Она совсем смешалась.
– Во всяком случае, дело поправить трудно. Слово не воробей. Тем более из репродуктора.
– Николай Николаевич… – Поднимает глаза, в них стоят слёзы. – Маслов с Камсковым подрались.
– Когда? – Этого ещё не хватало!
– Сегодня после уроков. – Смахнула рукой слезу. – Вообще целая драка. Камсков подошёл и плюнул ему на парту. Маслов его ударил, Камсков ответил. Тут эти, Валет и Прудков, подскочили. Петренко потом. Повалили Камскова. Коврайский хотел защищать. Но он слабый, и его повалили. Проханов сначала сидел, смотрел, а потом развернулся и Маслова по лицу. За ним Куранов и Струк. Целая драка. Мы закричали, кинулись разнимать.
– Где это было?
– Прямо в классе! Маслову разбили нос и лицо. У Камскова шишка на лбу. У парты отломали крышку, разбили стекло в шкафу.
– Кто-нибудь видел?
– Розалия прибежала. Что теперь будет, Николай Николаевич! – Слёзы бежали у неё в три ручья.
– Из-за чего была ссора?
– Я же сказала, он плюнул.
– И никаких выяснений?
– Нет, сразу драка. У Маслова кровь по лицу…
– Ну ничего, ничего, – пробовал успокоить и сам успокоиться я. – Мальчики иногда дерутся.
– Да! Если б не в классе. И ещё Розалия. Она прямо завизжала!
– Ничего, ничего, – бормотал я, – всё утрясётся. Жалко, меня не было, жалко.
– И хорошо, что не было, Николай Николаевич. А то бы они всё свалили на вас.
– Почему на меня?
– Не знаю. Я поняла недавно.
– И кто «они»?
– Ну, разные. Только мы на вашей стороне. И не обижайтесь…
Я достал платок, вытер слёзы с её румяных тугих щёк, поглядел в карие потеплевшие глазки, и мне стало легче.
Педсовет.
Учительская третьего этажа это большая комната с двумя светлыми окнами. На одном подоконнике фикус в огромном горшке, на другом шеренга горшочков поменьше. Поливать цветы обожала «немка» Эмилия Германовна Леммерман. Она всё ждала, что распустится какой-то загадочный голубой кактус, но кактус не спешил, предоставляя возможность смаковать ожидание. По бокам комнаты грудились многочисленные столики, ящики и шкафы. Непременные карты на стенах, глобус, разбитые песочные часы, груды коробок и папок. Набор портретов, меняющийся в соответствии с велением времени. Пятирожковая люстра под потолком и, наконец, самый значительный предмет обстановки – длинный стол, накрытый зелёным сукном с плеядами разномастных пятен от синих чернильных до серых клеевых. Были и откровенные дырки. За этим центральным столом и вершились дела педсоветов, по большей части нудные, не нужные никому, и лишь иногда, как сегодня, разогретые предчувствием распри или скандала.
Да, Розенталь «заболел». Да, Розанова послали в область. Но больше всего удивляло отсутствие Котика. Остальные явились вовремя. Директор, пыхтя, занял место в торце. Рядом с ним перелистывал бумажки завуч. Лилечка, как всегда, ближе к выходу. Рядом с ней физкультурник, имя которого я, раз услышав, забыл навсегда. Химоза имела торжественный строгий вид, и я заключил с опаской, что на сегодняшнем заседанье ей отводилась определённая роль. Впоследствии оказалось, что я ошибся. Конышев уменьшался на глазах, стараясь сделаться незаметным. Он тужился целиком погрузиться в свои просторные валенки. Леммерман шевелила губами, направив безмятежный взор в тополя за окном. То ли она в тысячный раз твердила любимое стихотворение Гейне, то ли заучивала новый рецепт пирога, которые без устали собирала и устно и письменно. Наконец, Розалия с видом обиженного ребёнка, с припухлыми от слёз глазами, демонстративно забилась в угол, всем видом своим говоря: «Да, я несчастна, я оскорблена, но не обращайте внимания, я вынесу всё». Были ещё какие-то лица. Старушка ботаничка, лысоватый историк, военрук и прочие, не пожелавшие задержаться в «terra memoria», стране моих воспоминаний.
Завуч Иван Иванович долго перебирал бумажки. Директор покашливал. Лилечка шепталась с физкультурником. Конышев не удержался и громко сморкнулся. Химоза стукнула карандашом.
– Так… – произнёс Рагулькин, оторвав голову от бумаг, – все у нас в сборе? – Он обвёл взглядом учительскую. – А где же Константин Витальевич? – Помедлив, добавил: – Лия Аркадьевна?
– А почему я? – встрепенулась Лилечка. – Я не знаю. Наверное, придёт.
– Так… – протянул Рагулькин и поглядел на часы. – Что же, начнём. Товарищи…
Полилась длинная вступительная речь. О том, что мы живём в особый период. Ответственный и решающий. О судьбах страны. О тружениках и пятилетках. О надвигающемся съезде. О молодой смене. О роли учителей. Об успехах школы. Но и о недостатках.
– О них мы не можем молчать. – Наполеон поправил бордовый галстук. – Недостатки имеются. За первую четверть успеваемость в старших классах упала… – Наполеон глянул в блокнот, – на ноль целых семь десятых процента. Посещаемость также…
– Но это из-за болезни, – робко возразил кто-то, – был грипп.
– Товарищи! – Наполеон повысил голос. – Комиссия нас не спросит! Цифры есть цифры. А кроме того, много случаев поведения. В школу проникает чуждая идеология. Я знаю, что в десятых классах кое-кто стал одеваться вызывающе. Появились причёски с коками. Мало нам иллюстраций в «Крокодиле»? Мы хотим иметь у себя? На вечера проникают какие-то типы. Были дебоши и драки. Нет, товарищи, надо пресекать строжайше. Вплоть до исключения!
Наполеон снова посмотрел на часы.
– Есть и назревшие вопросы…
В этот момент приотворилась дверь, и появилась физиономия Котика.
– А, Константин Витальевич! – воскликнул Наполеон. – Проходите. Занимайте места.
– Угу, – буркнул Котик, проскользнул в дверь, споткнулся о туфельку Лилечки, чуть не упал и как-то неловко плюхнулся рядом на стул.
– Разные есть вопросы, – продолжил завуч, – вопросы тревожные… – он заворошил бумажки, – требующие безотлагательного…
Розалия трагически вздохнула и уткнулась в платок.
– Например, драка в девятом «А», – сказал Наполеон.
В учительской установилась особая тишина.
– Представьте себе, товарищи, настоящая драка, прямо в классе. Кстати, кто у нас классный? – Наполеон поднял задумчивый взгляд в потолок.
– Я, – тихо сказал Конышев.
– Что же у вас приключилось, Павел Андреевич? – мягко вопросил завуч.
– Не знаю, я не был. Не присутствовал, – испуганно ответил Конышев.
– Болели? – участливо спросил Наполеон.
– Недомогал…
– Так, так… И может, присутствовал кто-то из учителей?
Розалия всхлипнула.
– Вы что-то хотели сказать? – спросил завуч.
– Да, я была, я видела. – Розалия сморкнулась в свой голубой платочек. – Это было ужасно, ужасно…
– Что же там происходило? – мягко настаивал завуч.
– Побоище. Ужас, ужас. Мальчики подрались.
– Из-за чего? – тревога в голосе Наполеона росла.
– Если б я знала! – всхлипнула Розалия. – Но разве школа место для таких нехороших вещей?
– Может быть, кто-то знает? – спросил Наполеон.
– Причины выясняются! – неожиданно бодро выкрикнул Котик. Наполеон подозрительно посмотрел на него.
– Может быть, вы, Эмилия Германовна? – Завуч вперился в Леммерман.
– Я? Но я… – опешила старушка.
– Ах да. Вы преподаёте в другом классе, – недовольно признал Наполеон.
На меня он намеренно не глядел. Как на охоте, он аккуратно расставлял вокруг красные флажки и ждал, когда я ринусь в прорыв. Но я помалкивал.
Наполеон обратился к Химозе:
– Анна Григорьевна, что вы могли бы сказать?
– На моих уроках всегда порядок, – твёрдо и строго ответила та, – на моих уроках драк не бывает.
– А вы, Лия Аркадьевна?
– Я там не веду, – живо парировала Лилечка.
– Хм… – Наполеон нахмурился. – Нас вообще беспокоит положение в этом классе. Фадей Поликанович подтвердит. Что случилось? Передовой в прошлом класс скатился до массовой драки. Драк просто так не бывает. Если в коллективе присутствует дружба, коллектив не дерётся. А в девятом «А» всегда была дружба. Это мы знаем! Класс до сих пор удерживает переходящее знамя. Но я сомневаюсь… – Наполеон помолчал и повторил с нажимом: – Я сомневаюсь, чтобы после всего знамя осталось у них. На положение в классе мы должны посмотреть серьёзно. Там творятся необъяснимые вещи…
Тут Наполеон пустил в ход свой коронный номер с графином. Если директор Фадей Поликапович хватался за стакан, так сказать, вполне «искренне», то завуч Иван Иванович поглощал кипячёную воду с мастерством актёра. Паузу он умел держать. Буль-буль. Стакан пуст. Взгляд Рагулькина ясен, и речь тверда.
– Ученики посещают церковь, незаконно проникают в ряды комсомола. И мы смотрим на это сквозь пальцы! Более того, стараемся скрыть от общественности, попустительствуем, защищаем неправое дело!
Новая пауза. Голос Розалии:
– Но не все же так делают!
Рагулькин строго:
– Не все. Опытный педагог понимает, как надо вести. Только неопытный, молодой способен допустить ошибку.
Последний флажок поставлен. Сейчас назовут моё имя. Сейчас закричат «ату!». Но Рагулькин тянет, смакует.
– Товарищи, вспомним. Ещё в прошлом году это был замечательный класс. Ему присудили переходящее знамя. Что же случилось с начала года?
– Повзрослели! – снова бодро и довольно некстати выкрикнул Котик.
Я посмотрел на него. На щеках румянец, глаза блестят. Вид беспечный и бравый. Да не иначе, как Котик прямиком из «метро»! Вот так штука!
– Это не объяснение, – возразил Рагулькин, ещё более подозрительно глянув на Котика. – Люди взрослеют и становятся серьёзней. Они всё более осознают. Дружат, а не дерутся. Не ходят в церковь и не обманывают товарищей. Дело, я полагаю, не в этом… – Наполеон смотрит в блокнот. – Товарищи! Посещаемость в девятом «А» упала с начала года… значительно. Успеваемость тоже. Такое впечатление, что класс подменили. Что-то расстроило жизнь класса. Но что? Мы задаём вопрос: какие факторы изменили обстановку? Новые ученики? Но их не прибавилось. Даже убавилось учеников. Новые предметы? Предметы в основном всё те же. Может, новое преподавание? Может, кто-то по-новому преподаёт?.. Анна Григорьевна, вы как?
– Я преподаю по-прежнему, как умею, – отрезала Химоза.
– А вы, Павел Андреевич?
– Что я? – Конышев развёл руками.
– Но кто? Товарищи, у нас есть новые учителя? – Наполеон оглядывает учительскую.
Чёрт возьми! Тошнотворная тягомотина. Произношу отчётливо, громко:
– Я! Я новый учитель!
– Ах да! – Наполеон встрепенулся. – В самом деле. Именно вы, Николай Николаевич.
– Именно я.
Молчанье. Наполеон листает бумажки. Что-то шепчет на ухо директору. Тот устало кивает головой.
– Николай Николаевич, кстати. Вы тут сказали неловкое слово… – Розалия мгновенно приложила к глазам платочек. – Мы понимаем, молодые народ горячий, неосторожный. Но… вы не хотели бы извиниться перед Розалией Марковной?
– За что?
– Ну, сами знаете.
– Я не знаю. Возможно, Розалии Марковне что-то послышалось?
Розалия громко всхлипнула.
– Да извинитесь, и всё! – грянул директор.
– Хорошо, – сказал я, – могу извиниться. Но не за то, что сказал, а за то, что послышалось. Если это уж так необходимо.
– Значит, извиняетесь? – спросил Наполеон.
– Я уже объяснил.
– Да извинился он! – развязно сказал Котик.
– Ну что ж, – Наполеон посуровел. – Этот инцидент будем считать исчерпанным. Но есть и другие, Николай Николаевич. Вы как-то не очень хотите влиться в наш коллектив. Смотрите сверху вниз. Конечно, вы из столицы. Но вы не один из столицы. Таких у нас вы не один. И не надо смотреть сверху вниз. Зачем вы, например, организовали карикатуру у школьного сторожа?
– Какую карикатуру?
– Большую карикатуру в виде картины. Кажется, она называется «Корабль дураков»? Кого это вы считаете здесь дураками?
Я усмехнулся. Вероятно, криво.
– Если вы имеете в виду картину, которую завершал Михаил Егорович, то это копия с полотна голландского мастера.
– И зря вы смеётесь! – возвысил голос Наполеон. – Мы здесь не дураки, хоть вы и считаете! Мы видим глазами! Это была карикатура на коллектив!
– Во-первых, надо различать живопись и карикатуру, – ответил я, – это разные жанры. Во-вторых, при чём здесь я?
– А кто надоумил сторожа? Кто принёс зарубежную книгу? И не волнуйтесь, мы различаем жанры!
– По-моему, не очень, – сказал я.
– Вот видите! – Наполеон обратился к учителям. – Я же говорил. Николай Николаевич не уважает наш коллектив. С программой он не считается, преподаёт ненужных поэтов. Я уж не говорю о другом.
– О чём? – спросил я.
– О том, что вы пьёте в пивной на глазах у всего города! Вас видят ученики и родители! Хорошенькое мнение складывается о педсовете. Учителя просиживают в пивной! Уж этого вы не можете отрицать? Вот Константин Витальевич может нам подтвердить.
– А я и не отрицаю, – сказал я.
– И я не отрицаю! – выкрикнул Котик.
– Поэтому… – начал Наполеон.
– А кто не сидит? – перебил Котик. – Кто пива не любит? Все мы сидим!
– Хорошо, хорошо, – поморщился Наполеон, – это не самое главное. Можно пить пиво, даже рюмочку коньяка. Но нельзя же… – пауза, – нельзя же так запросто с ученицами…
Молчанье. Все напряглись. Рагулькин вкрадчиво:
– Нельзя же потворствовать. Ходить с ученицами в церковь…
Вот он, главный удар! Я вспыхнул:
– Кто ходит в церковь? Что вы имеете в виду? Я объяснил. Вам известна суть дела!
Знает или не знает? Был ли новый донос?
– Хорошо, хорошо, – успокоительно произнёс Наполеон. – Может, и не ходили. Встретили просто. Но, Николай Николаевич, милый! Вы должны были сообщить… Это не шутки. Больше того, поручение, которое было дано, вы не выполнили. Работу не провели. Вы же не отрицаете, что икона висит до сих пор в доме Арсеньевой?
– Откуда мне знать!
– Вот видите, вам безразлично. А нам, к сожалению, нет. Мы не желаем срамиться перед райотделом. Да и не в комиссии суть. По существу, вы поддержали религиозное увлечение ученицы девятого класса. Вы защищали её. Не вам объяснять, куда это может привести. И уже привело. Арсеньева обманным путём проникла в ряды комсомола…
– Чушь! – сказал я.
– Ах! – воскликнула Розалия.
– Нет, не чушь, Николай Николаевич, – произнёс Рагулькин с угрозой. – Это не чушь. Жалко, что вы не осознаёте. Или делаете вид. Вы, дорогой коллега, ещё не знаете о той, которую взялись опекать.
– Я знаю всё! – неосторожно отрезал я.
– Ах, вот как? – Рагулькин ласково улыбнулся. – Так что же вы знаете?
Я начинал терять самообладание.
– Где я нахожусь, на педсовете?
– На педсовете, на педсовете, – успокоил Рагулькин. – Не волнуйтесь, голубчик. Кроме того, вы находитесь в городе. Не таком большом, как столица. Здесь все на виду. И вас встречали… снова театральная пауза, – не одного, конечно. А представьте, с той самой, о которой вы так печётесь.
– Ну и что? – спросил я.
– Да нет, ничего особенного. Если учитель разговаривает с ученицей на площади или на бульваре, ничего особенного. А вот если он прячется, если, так сказать, тайно…
Я вышел из себя окончательно:
– Не понимаю! Что значит тайно? Кто видел?
– Я! – взвизгнула Розалия. – Я! Я видела, как вы крались! Как вы крались! С конфетами! Да, с конфетами!
Кровь бросилась мне в лицо. Я встал.
– Послушайте, вы… Как вы смеете? Вы! Розамунда…
Все онемели. Розалия приют крыла рот. Лицо её побелело. Она попыталась приподняться, что-то сказать, но тут же осела с тем же открытым ртом и стекленеющим взглядом.
– Воды! – крикнул Наполеон.
Я, вышел, опять хлопнув дверью. И снова ни в чём не повинная, белая от ужаса штукатурка посыпалась на затёртый школьный паркет.
Потом как в тумане.
Директорский кабинет. Директор смотрит в окно. Вид нездоровый, усталый, лицо припухло. У ордена Красной Звезды откололась рубиновая эмаль. В стакане мутный холодный чай.
– Ну что, правдолюб, доказал? Подавай заявление, всё равно сожрут. Меня уж почти сожрали. И какая-то Розамунда. Это что, из романов? Или оскорбленье какое?
Неожиданно тёплая улыбка Химозы. Приветливый кивок. Надо же. Я думал, не в её окопе. Котику за явку на педсовет нетрезвым влетело по первое число. Ходит поникший, кислый. Даже лоск всегдашний слетел.
– Старик, я тебе говорил. Сам видишь…
Розалия шарахается от меня по углам. Однажды, наткнувшись, широко улыбнулся, и очень добро, весело:
– Здравствуйте, дорогая Розалия Марковна!
Испуг. Онеменье.
Лилечка как ни в чём не бывало. Называет меня «мальчики», даже если попадаюсь один.
– Ой, мальчики, сегодня слышала такой анекдот! – И убегает, унося анекдот с собой.
Розенталь и вправду болеет, радикулит. Розанов смотрит сочувственно и виновато. Но хмуро. Крепко жмёт руку своей широченной лапой.
Что касается Наполеона, то он корректен, доброжелателен. Интересуется, что проходим.
– «Кому на Руси жить хорошо»? Как же, помню! «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт!» Не оттуда? Ну, всё равно Некрасов.
В классе напряжённая тишина. У Маслова щека заклеена пластырем, у Камскова ссадина на лице. Проханов исчез. Коврайский с тем же безмятежным видом сочиняет стихи. Гончарова и Феодориди явственно переживают. У одной остановившийся взор, у другой беспрестанные тяжкие вздохи. Пока неясно, что будет предпринято в связи с потасовкой. Арсеньевой в классе нет.
Вызов в районный отдел. К тому самому, который недавно меня направлял на работу. Товарищ Гавриков. Щуплый, невзрачным. Труженик на скудной ниве народного просвещения. Одет бедновато, пальцы в чернилах, но собственный, хоть и крохотный кабинет.
Смотрит в бумагу.
– Что же это вы, Николаи Николаевич? Не успели приехать… Тут вот на вас поступило… Что поступило? Заявление, сотрудники подписали. Говорят, невозможно работать.
– Кто подписал?
– Кто подписал? Да вот, ознакомьтесь.
Тупо смотрю в придвинутый лист. Ничего не понимаю.
– Видите? Все почти подписали. Не успели приехать, и вот… Несчастливое место. Три человека подряд сменилось. Так что решайте, Николай Николаевич. Советую вам подать по собственному, как говорится. Мы вам зла не желаем, анкету портить не будем.
– Всё это чушь, – говорю я тупо.
– Чушь не чушь, а вот заявленье. С коллективом хотите сражаться? Мы вас не поддержим.
– А что я нарушил? В чём провинился?
– Вот, вот! – Он тычет пальцем в бумагу. – Вы же читали. Оскорбление педагогов, неправильная линия на уроках. За это уволить можно! Но мы не хотим нам портить анкету.
– Это ещё посмотрим, правильная или неправильная, – огрызаюсь я.
– Против коллектива идти? Ничего не получится.
– Я к Ерсакову пойду! – Боже, что за глупая фраза.
– Хватились! Ерсаков, кстати, тоже Николай Николаич, уходит от нас. Возвращается в прежние сферы. Он ведь был в области директором комбината. Немного у нас отдохнул, а теперь назад забирают. Дают химзавод. Оклад теперь будет в два раза выше. А вы – Ерсаков. Ерсаков – товарищ серьёзный, что ему делать у нас?
– А у вас несерьёзно?
– Так что вот так. А вы – Ерсаков. Пишите-ка лучше по собственному желанию.
– А если не напишу?
– Хуже будет. В заявлении этого нет, но вам и другое могут навесить.
– Что именно?
– Догадайтесь. А тогда уж скандал.
– Я поеду в Москву, буду жаловаться!
Скромный труженик просвещенья вздохнул.
– Поезжайте и жалуйтесь. А я для вас сделать ничего не могу…
Да, крымские розы. Жёлтые, благоуханные. Майские розы на тёплой вечерней веранде в Крыму. Море спокойное, синее, скалы обхватом. Одна всё время меняет свой цвет. Розовый, пепельный, перламутровый, фиолетово-дымный. И белый теплоход, с которого громко несётся музыка. Розы стоят в тяжёлой стеклянной вазе. Они огромны. Каждая золотой самородок величиной с голову ребёнка. И в этом самородке, в этой голове есть свои мысли. Одна роза думает: «Почему сегодня такой короткий закат? Закат должен быть длинный, величиной в год». Другая: «Этот садовник, который нас отдавал, он неправильно поступил. Герцоги так не поступают». Третья роза – ребёнок: «До смерти хочется поиграть в прятки с акацией и тамариском». Четвёртая и пятая обсуждают нас. «Что это за люди в плетёных креслах?» – «Влюблённые». – «А почему они так грустны?» – «Скоро им расставаться». – «Но почему, почему?» – «Спрашиваешь, глупенькая. Все расстаются». – «И мы?» – «Конечно. Пройдёт несколько дней, мы засохнем. Нас выбросят вон туда». – «Какой ужас!» – «Влюблённые тоже засохнут. Их тоже выбросят. Вон туда». – «Но это ужасно!» – «Вернее, засохнет любовь. Её выбросят вон туда. А влюблённые станут простыми людьми». – «А мы?» – «Я лично надеюсь попасть в гербарий. Гербарий засохших роз и былых любовей. Это очень красивый гербарий. Каждой былой любви там соответствует определённый цветок. В данном случае это жёлтая крымская роза…» Солнце уходит, оставляя наместником светлый небесный купол, море становится нежно-латунным, теплоход снеговым, а двое влюблённых медленно воспаряют над кипарисами и, взявшись за руки, плывут на закат.
Итак, они, кажется, знают. Но что? Что могут знать эти люди о нас? Если мы сами не знаем. Если то, что связало её и меня, та гармония, которую невозможно поверить ни алгеброй, ни даже теорией самого Эйнштейна. Но можно понять. Можно понять этих обсыпанных перхотью, запущенных или, напротив, ухоженных и облитых духами работников просвещения. Они живут в своём маленьком мире маленькими своими страстями, и всё, что выходит за рамки, кажется им непонятным и даже опасным. Не виноваты они. Ни Розалия, ни Наполеон, ни сластолюбивый Котик, ни равнодушная Лилечка. Виноваты мы, воспарившие над кипарисами.Но кипарисов в нашем городе нет.
Разговор с Верой Петровной.
– Я думаю, Коля, правды вы здесь не добьётесь. Я говорила со своим знакомым. Он тоже держится мнения, что лучше тихо уйти. Рагулькин способен на всё. Дело своё он сделал. Материал для комиссии о развале в школе готов, ваше присутствие будет только мешать.
– Но Ерсаков уходит!
– Какая разница? Придёт Рысаков. Да и надо ли вам оставаться?
– В этом деле замешан не только я.
– Я знаю. Мальчикам, что подрались, объявят по выговору, а девочке… что ж, ей даже лучше будет, если уйдёте.
– Но кто же её защитит?
– Коля, из вашей защиты и выросло дело. Если будете продолжать в том же духе, только усугубите всё. Вас уже обвиняют в пристрастии.
Она пытливо поглядела на меня.
– Коля, не играйте с огнём. Что бы там ни было…
– Ничего и нет, – перебил я.
– Да не ершитесь, ей-богу! Я не о том. Просто никто не поймёт. Девочка к вам привязалась, это естественно. Живёт одна, вы её поддержали. Но люди злы, у них одно на уме. Я не уверена, что вас не выслеживали. Словом, раздуть это дело сейчас проще пареной репы. Ославить её и вас. Если встанете в позу, если не напишете заявленья, так и будет, поверьте.
– Что же! – воскликнул я. – Вот так всё бросить, бежать?
– Ну заберите её с собой, – спокойно сказала Вера Петровна и взяла сигарету.
Молчанье.
– Не заберёте. Так не ломайте ей дальше жизнь. – Она глубоко затянулась. – Я уже тут советовалась. Наверное, всё же удастся перевести её в другую шкоду. Помогут. А пока… пока она может пожить хоть у меня. Разумеется, после вашего отъезда. Иначе чёрт знает что могут вообразить.
– Между прочим, ваша квартира не самое лояльное для наших чиновников место, – пробурчал я.
– Знаю, знаю, – рассмеялась она, – но другого-то нет. Одной ей сейчас нельзя.
– Сомневаюсь, чтоб она согласилась.
– Главное, не упорствуйте вы. Вам, Коля, надо немедленно раствориться. Пока не испортили трудовую книжку. И девочку не загубили.
Господи, неужели она права?
– Я права, права, милый Коля. Вы ещё молоды и не знаете, что вступать в борьбу с бездушной машиной бессмысленно. Лучше её обойти, обмануть, просочиться между шестерёнок. Хотите, дам вам почитать письма мужа из лагеря? Они многому меня научили. Надо оставаться честным для самого себя, но атаковать ветряные мельницы – это заведомое пораженье.
– А воспарить над кипарисами? – спросил я.
– Что?
– Это я так…
Вечером пришёл Поэт и сказал, похлопав меня по плечу:
– Лучшие стихи это те, что внутри нас. Ненаписанные стихи. Советую вам стихов никогда не писать.