Текст книги "Том 2. Черное море. Дым отечества"
Автор книги: Константин Паустовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Она не спала почти всю ночь, смотрела на тени от оконных рам на полу – ночь была лунная – и думала, думала без конца. Что случилось с Перейро? Надо было наконец разобраться в этом.
Но чем дальше Татьяна Андреевна думала, тем больше убеждалась, что разобраться трудно. Если рассказать эту историю постороннему человеку, он не найдет в ней ничего такого, что заставило бы волноваться и размышлять. Мало ли подобных случаев бывает на свете!
Каждый раз, когда Татьяна Андреевна вспоминала об этом недавнем прошлом, она плакала. Что делать, если дороги к счастью у разных людей редко сходятся.
Перейро было двадцать два года. Татьяна Андреевна была старше его на десять лет. Они познакомились на вечере, устроенном в честь испанских моряков.
Перейро был студентом Мадридского университета. Он бежал из Испании. На родине у него остался брат – мальчик десяти лет и отец – старый адвокат. Его звали «мужицким адвокатом». Он вел бесконечные земельные тяжбы простоватых и упрямых крестьян, редко выигрывал дела, а если и выигрывал, то получал от бедняков клиентов ничтожную плату. Иногда он совсем отказывался от платы.
Он верил в справедливость, хотя она постоянно ускользала от него. Портрет Риего висел над его стареньким письменным столом, рядом с портретом умершей жены – крестьянки из Арагона.
Сыновьям он с пеленок внушал мысль, что назначение человека – борьба за справедливость, что место его детей – в великом содружестве бедных, а не в гостиных грандов и золоченых приемных министерств. Потертый его костюм табачного цвета, осыпанный пеплом дешевых сигар, вызывал немало добродушных насмешек среди товарищей по адвокатской скамье. «Педро – сурок, – говорили о нем. – В первые века христианства его бы причислили к лику святых. Мохнатый добряк, неисправимый и упрямый. Истый кастилец!»
Жил он скудно. Единственное развлечение, которое он позволял себе и детям, – это ежегодная летняя поездка на родину матери, в каменную, сухую деревушку. Там жил дед – столетний старик.
Все люди в этой деревне, в отличие от знакомых мадридцев, разговаривали только в случае крайней нужды. Конечно, кроме женщин. Те бранились весь день, полоща белье в пенистой горной речке. Она шумела под стенами домов.
Рамон любил слушать ее шум, бродить с отцом по берегу реки вдали от деревни и удить форель. На скалах росли желтые жесткие травы. Небо всегда было ярким и темным.
Когда началась гражданская война и Рамон пошел на баррикады, на мост через Мансенарес, отец не сказал ни слова. Он только впервые в жизни перекрестил Рамона и поцеловал. От этого поцелуя остался на губах вкус прогорклого табака.
А потом Рамон был ранен, отправлен в Валенсию, а оттуда пришлось уехать на грузовом пароходе «Коим-бра», так и не попрощавшись с отцом и маленьким братом Мануэлем. Брат, должно быть, тосковал, но что же… что модою было поделать?
Рамона приютила великая северная страна. Ему было трудно, особенно по ночам, когда он просыпался он знакомого шума горной реки и догадывался, что это шумит не река, а дует степной ветер. Утром Рамон выходил на палубу – «Коимбра» третий месяц стояла на якоре в большом порту – и видел в холодном свете огромный город, ленивые волны, лизавшие брекватер, черную, как разлитые чернила, даль. Оттуда, с севера, и дул этот жгучий ветер. Иногда он приносил снег. Снег падал в ледяную воду и таял.
От этого ветра, от холодных стенок каюты, оттого, что у Рамона было только одно старое пальто, он постоянно зяб, пока наконец одним зимним утром уже не смог встать с койки. Пароходный механик, его сосед по каюте, навалил на него все теплое, что было у них обоих. Жар в теле не убывал и не увеличивался. Он был постоянный, слабый и напоминал теплоту детской постели. Вскоре выяснилось, что у Рамона начался процесс в легких…
На вечере в честь испанских моряков Татьяна Андреевна сидела рядом с Рамоном. Рамон хорошо говорил по-французски. К концу вечера они подружились. Рамон рассказал Татьяне Андреевне об отце, маленьком брате, о горной речке, где арагонские крестьянки полощут белье. Ей стало жаль этого худого юношу, и она пригласила его приходить к ней.
Рамон начал заходить все чаще. С ним не надо было даже разговаривать. Он мог весь вечер просидеть на корточках около печки, колоть ножом щепки, чинить испорченный электрический чайник.
Татьяна Андреевна подарила ему теплый свитер и шарф. Она сама завязывала Рамону шарф сзади, узлом, как маленьким детям. Рамон виновато улыбался. Потом Татьяна Андреевна начала учить Рамона русскому языку.
Время шло. О возвращении Рамона на родину нечего было и думать. Надо было научиться говорить по-русски, чтобы начать работать. Рано или поздно «Коимбра» должна была уйти в плавание. Моряки готовились к этому, чинили и чистили машины. Рамон не знал, чем и как им помочь.
Татьяна Андреевна вряд ли замечала, как иногда Рамон украдкой смотрел на нее, когда она читала. Она рассердилась, когда однажды Рамон принес ей с парохода корзину крупных испанских лимонов, пересыпанных веточками тиса. С тех пор Рамон больше ничего не приносил.
Однажды Татьяна Андреевна должна была выступать за городом, в доме отдыха на Большом Фонтане. Она попросила Рамона приехать за ней в дом отдыха к восьми часам вечера. Концерт окончился, а Рамона не было. Татьяна Андреевна начала тревожиться. Зимой по дороге на Фонтан было очень глухо, трамваи ходили пустые. В голых дачных садах гудел ветер, и ему откликалось, как эхо, свинцовое море.
Но Рамон пришел. Он опоздал на полчаса. Татьяна Андреевна с укором взглянула на него и сказала, что он заставил ее волноваться. Рамон извинился. Он рассказал, что не мог найти машину, – очевидно, ему помешал его плохой русский язык, – и решил ехать на трамвае. За два километра от дома отдыха он сошел. Ему хотелось пройти пешком по ночному берегу.
– Зачем это, Рамон? – спросила Татьяна Андреевна.
Они стояли в степи около трамвайной станции. Кроме них и старика с пустой корзиной, на станции никого не было. Далеко за пологим подъемом были видны огни приближавшегося трамвая.
– Не знаю, – ответил Рамон. Я думал, как хороню быть в такую ночь на пустой дороге. Она уходит все дальше в темноту, и я знаю, что там, в конце этой дороги, – вы. И я иду к вам. Вы меня позвали. Это очень, очень хорошо!
Прямо из степи, из зарослей пыльной полыни, подошел трамвай. Старик с корзиной неожиданно попросил у Рамона закурить, взял папиросу и ушел в степь. Татьяна Андреевна удивилась: зачем же он ждал трамвая?
Они ехали молча. Около Аркадии Рамон предложил:
– Пойдемте до города пешком.
Они вышли из вагона, прошли среди каменных оград к морю. На акациях не осталось уже ничего, кроме колючек. Колючки иногда цеплялись за рукава.
Остановились на обрыве над морем. В гуще туч и ночи оно заунывно рокотало внизу. Долетал запах мокрых ракушек. Далеко качался огонь на пароходе – качался лениво, почти не двигаясь. По морю шла мертвая зыбь.
– Хорошо здесь, – сказала Татьяна Андреевна. – Я рада, Рамон, что мы пришли сюда.
Рамон ответил по-испански. Татьяна Андреевна не поняла и обернулась к нему. Его голос, глухой и трудный, показался ей незнакомым. Невольно она отступила.
Тогда Рамон взял ее за руки, стал перед ней на колени на мокрый гравий и начал быстро говорить тем же глухим, тяжелым голосом, что он ее любит, что все равно, если не сейчас, то завтра, он должен был сказать ей об этом, что ему нельзя без нее жить.
– Встаньте сейчас же! – крикнула Татьяна Андреевна.
Но Рамон крепко обнял ее колени и прижался к ним губами. Татьяна Андреевна быстро наклонилась и разжала руки Рамона. Внезапно ей пришло в голову глупое воспоминание о напыщенных старинных романах, где мужчины говорят дамам о любви не иначе как на коленях, о комедии «плаща и шпаги», и она неожиданно для себя рассмеялась.
Рамон вскочил, бросился бежать вниз, к морю, и Татьяна Андреевна перестала смеяться.
– Рамон! – позвала она.
Но он не ответил.
«Боже мой, как все глупо, – подумала Татьяна Андреевна, – и это признание, и этот мой смех. Зачем он это сделал? Где же он?»
Спотыкаясь в темноте, она спустилась к морю по крутой тропинке. Из-под ног сыпался щебень. Седые валы безмолвно вставали в темноте и с громом падали плашмя на берег. Татьяна Андреевна промочила ноги. Ветер рвал ее шубку, холодил под платьем тело.
Она несколько раз позвала Рамона, но он не ответил. В куче гнилых водорослей рылась белая собака.
Татьяна Андреевна заплакала от досады, от тревоги за Рамона – мало ли что может сделать этот мальчик. Только сейчас она сообразила, как трудно ему, иностранцу, понять нашу застенчивую простоту.
Как это она проглядела его любовь! И что за дурь, за недогадливость – смеяться над человеком только потому, что для него, как и для многих его соотечественников, театральность стала второй натурой.
Она быстро пошла вдоль полосы прибоя к городу, туда, где небо осветилось под тучами. Ноги проваливались в намытом волнами песке. Начал накрапывать дождь.
Домой она вернулась в полночь, совершенно измученная, растерянная. В дверную ручку была засунута записка. Татьяна Андреевна вынула ее и тут же, на лестнице, под тусклой лампочкой прочла.
«Я вас проклинаю, – писал Рамон. – Я теперь смеюсь над всем так же, как вы смеялись надо мной».
Ночью у Татьяны Андреевны поднялся озноб, жар, а наутро она не смогла уже встать.
Она написала Рамону коротенькое письмо и отправила его по почте на «Коимбру». Просила Рамона обязательно зайти к ней, писала, что она больна, но он не ответил и не пришел.
«Все равно, поправлюсь, притащу его к себе, растормошу, и мы снова будем друзьями», – решила Татьяна Андреевна.
Но когда она выздоровела, «Коимбры» уже не было в Одессе. Она ушла в Феодосию и стояла там на рейде, дожидаясь своей участи.
Татьяна Андреевна узнала, что Рамон находится на «Коимбре», и немного успокоилась. Она снова решилась написать ему, но все, что начинала писать, казалось ей скучным, смахивало на нравоучение. В конце концов подумала, что лучше отложить письмо, пока у Рамона не притупится первая боль.
Через две недели после выздоровления Татьяна Андреевна уехала в Новгород.
Глава 12Весь следующий день Татьяна Андреевна пролежала с головной болью. Несколько раз к ней заходили Вермель, Швейцер. По их глазам она видела, что они встревожены, улыбалась им и успокаивала: «Ничего, это у меня иногда бывает».
Утром в Михайловское прибегали лыжники, но Швейцер не пустил девушек к Татьяне Андреевне – она как раз в это время уснула.
Проснулась Татьяна Андреевна в сумерки и несколько минут широко открытыми глазами оглядывала комнату, припоминала, как сюда попала. Боль прошла.
В соседней комнате за освещенным столом сидели Швейцер, Вермель и Пахомов и вполголоса разговаривали.
Она окликнула Вермеля и попросила закрыть дверь – ей лучше, и она будет одеваться. Вермель закрыл дверь, и тотчас в соседней комнате зашумели. Засмеялся Швейцер. Вермель начал что-то доказывать ему сердитым голосом, а Мария Прохоровна внесла самовар и сказала Вермелю, растягивая слова и явно кокетничая:
– Я на вас пасьянс разложила. И можете себе представить, такой затруднительный пасьянс, а вышел.
– Не люблю я, милая, ваших пасьянсов, – рассердился Вермель. – Увольте меня, пожалуйста.
Татьяна Андреевна долго умывалась. Огня не было. В окна светила луна. Вода лилась из кувшина в таз белой лунной струёй.
Оживленная, свежая, Татьяна Андреевна вышла в соседнюю комнату.
Швейцеру очень хотелось сейчас же расспросить ее о Каролине Сабанской, но он заметил угрожающий взгляд Вермеля и смолчал. Вермель был убежден, что головная боль у Татьяны Андреевны началась из-за вчерашней истории с портретом, и запретил Швейцеру разговоры об этом.
– Ты, – сказал он Швейцеру, – пушкинист несчастный! Чтоб ты не смел сегодня приставать к ней с Сабанской и со всей этой генеалогией! Слышишь?
– Вот глупости! – пробормотал Швейцер. – Ну, хорошо. Но пойми, какие удивительные вещи можно открыть вот так, из-за случайной встречи.
– Успеешь открыть. У тебя в запасе еще весь завтрашний день.
Швейцер пожал плечами.
После чая решили пойти в лес, в сторону Петровского – усадьбы, где жил пушкинский дед Ганнибал.
Стояла насквозь прозрачная ночь. Месяц склонился над дорогой.
Безмолвие, глубина ночи, странный ее блеск – были видны даже высохшие стебли бессмертников, стоявшие, как вехи, в снегу, – все это поразило Татьяну Андреевну. Она подумала, что есть же вещи, излечивающие несчастье, заставляющие забыть обиды и неудачи. Она вспомнила о Рамоне. Вот эта ночь, белеющая просеками и полянами, медленно идущая вместе с течением звезд к далекому рассвету, – она ведь могла вернуть спокойствие многим измученным людям.
А рассвет даже не синел над равнинами и лесами. Он был далеко, по ту сторону огромной Земли. Единственным его отблеском, рассеянным и бесстрастным, был лунный свет – отражение дня на свинцовой поверхности мертвой от рождения планеты.
Вермель остановился, посмотрел на небо.
– Когда я был мальчишкой, – сказал он, – я думал, что звезды можно пересчитать за одну ночь. Эх, Миша, Миша! Возимся мы всю жизнь с дегтем, а не с красками. Какими красками, скажите вы мне, можно написать это ночное небо? Чепуховая наша работа!
Все говорили громко до тех пор, пока не вышли на Ручьевую гору. С горы открылись ночные леса. Они подымались над оврагами, наполовину засыпанными снегом. Они расстилались внизу, залитые голубоватым воздухом ночи. Это был величавый мир теней, снежных пещер, черной хвои, непробудного сна.
В лесу послышался резкий звук. Он был похож на выстрел. Ночь будто вздрогнула, сделалась светлее.
– Что это? – встревожился Швейцер.
– Должно быть, треснуло дерево, – сказал Пахомов. – От мороза. Вообще вся эта ночь напоминает переохлажденную воду.
– Опять, Миша, вы взялись за свое, – пробормотал Вермель. – Интересно, что вы еще выдумаете? Пахомов промолчал.
– Ну что же вы? – промолвила с упреком Татьяна Андреевна. – Почему замолчали?
– Да так… Чуть не сказал глупость.
– А вы скажите эту глупость только мне одной, – попросила Татьяна Андреевна.
– Не нужно.
– Нет, скажите!
– Вы знаете, что такое переохлажденная вода?
– Нет.
– Если воду охлаждать осторожно и медленно, она долго не будет замерзать. Термометр ниже нуля, а вода все еще будет жидкая. Но лишь только щелкнешь пальцем по стакану с такой водой, и вся она внезапно, в одно мгновение превратится в лед.
– При чем же здесь ночь? – спросила Татьяна Андреевна.
– Да так… Все кажется, что стоит крикнуть – и эта ночь сразу превратится в глыбу черного льда. И мы окажемся внутри ледяной глыбы.
Вермель как-то театрально захохотал.
– Ха-ха! – сказал он. – И еще раз ха!
На Ручьевой горе стояли долго. Месяц опускался к земле, покрывался красноватым пеплом. Швейцер забеспокоился. Надо было возвращаться – месяц скоро зайдет, и в темноте будет трудно отыскать дорогу.
Но страхи Швейцера оказались напрасными. Дорогу освещали звезды. Пылью лег через небо Млечный Путь. Пылал зловещий Сатурн. Но прекраснее всех были пепельный Юпитер и три звезды, стоявшие рядом.
Возвращаться в комнаты никому не хотелось. Прошли по парку. Под елями было так темно, что близорукий Швейцер совсем ослеп. Вышли к берегу Сороти, к домику няни, и заглянули в его низкие окна. Но там, кроме отражения звезд в стеклах, ничего не увидели.
Вернулись к дому, долго стояли на крыльце, пока далеко в непроглядной темноте не запели петухи.
Глава 13Швейцер позвал всех к себе в комнату и достал из чемодана две бутылки саперави. Спать никому не хотелось.
Татьяна Андреевна выпила со всеми красного вина. Швейцер наконец не выдержал и сказал умоляющим голосом:
– А теперь расскажите нам все, что вы знаете о Каролине Сабанской.
– Ну что ж, – согласилась Татьяна Андреевна, но было заметно, что ей не хочется сейчас говорить об этом. – Мой прадед Чирков был драгунским офицером. Он служил в Одессе в тот год, когда там жил и Пушкин. В Одессе тогда же блистала красавица полька Каролина Сабанская. Может быть, я что-нибудь путаю. Я рассказываю со слов мамы, а она многое позабыла. Говорят, что Сабанская была эксцентричная женщина, настоящая авантюристка.
– Да, довольно известная авантюристка, – подтвердил Швейцер.
– Вот видите, какая у меня родня, – засмеялась Татьяна Андреевна.
– В этом есть своя прелесть, – сказал Вермель. – Авантюристы были люди талантливые.
– Что же было дальше? Да… В Сабанскую был влюблен Пушкин. Но почему-то она предпочла моего прадеда, хотя это был человек пустой и взбалмошный. Он женился на ней, увез ее в свою деревню, держал взаперти. Говорят, она сделалась примерной женой. Но как только он умер, она бросила все, даже детей, уехала в Париж, жила там с крупным игроком – итальянцем. Он ее избивал. Потом проигрался, принял яд, а она умерла в убежище для бездомных старух. Вот и все.
– Нет, не все, – глаза Швейцера засверкали под стеклами очков, – нет, это еще не все. Рассказ только начинается.
– Но я больше ничего не знаю.
– Не входи в азарт, – предостерегающе сказал Вермель.
– Прежде всего, – сказал с торжеством Швейцер, – позвольте вам сообщить, что у Каролины Сабанской была сестра, графиня Ганская. После смерти своего первого мужа она вышла замуж за Бальзака!
Швейцер обвел всех глазами, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова. Все ждали, что он скажет дальше.
– Значит, – продолжал Швейцер, – вы, Татьяна Андреевна, в некотором роде отдаленная родственница Бальзака.
– Дурацкое обаяние имен! – рассердился Вермель. – Оставь его Мише и другим восторженным мальчикам. Честное слово, когда я не знал, что Татьяна Андреевна родственница Бальзака, я относился к ней так же хорошо, как и сейчас. Ничто не изменилось.
– А все-таки в этом что-то есть, – заметил Швейцер. – И оно никогда не перестанет нас волновать. Как вы думаете, Миша?
– Что я? – усмехнулся Пахомов. – Я восторженный юнец. На меня такие вещи действуют сильно.
– А теперь, Татьяна Андреевна, я вам устрою допрос. – Швейцер потер руки. – У вашего прадеда Чиркова, кроме вас, были потомки?
– Конечно, были.
– Кто-нибудь из них жив?
– Да, мой двоюродный дядя, внук Чиркова.
– А что с ним?
– Он живет в Киеве. Чем он сейчас занимается – не знаю. Когда-то был кутила, играл на бегах.
– Тоже не плохой родственник, – заметил Вермель.
– Наша семья очень резко разделилась, – сказала, смутившись, Татьяна Андреевна. – Мой дед и отец были скромные небогатые люди. А другая половина семьи – все были безалаберные и богачи. Они нас стыдились. Мы никогда друг друга не видели.
– А как зовут вашего киевского дядю? – спросил Швейцер.
– Кажется, Сергей Петрович Чирков.
– Адреса вы не знаете?
– Нет.
– Ну, хорошо. Теперь пойдем дальше. Вы не слышали от вашей матушки – не осталось ли у вас в семье или у этого киевского дядюшки писем, вещей, документов Каролины Сабанской?
– Ну, пошел! – проворчал Вермель. – Шерлок Холмс из пушкинского дома.
– У нас ничего нет, – ответила Татьяна Андреевна. – Но может быть, у этого дядюшки что-нибудь и осталось. Мне мама что-то рассказывала, о какой-то вещи, будто она хранилась у него. Какая-то очень интересная вещь… Погодите… Нет, никак не могу припомнить. Какая досада! Как будто из поколения в поколение переходила фамильная ценность, память о прабабке, – но что именно, я забыла.
Швейцер страдал не меньше Татьяны Андреевны, а она мучительно старалась вспомнить, о чем рассказывала ей мать. В конце концов Вермель окончательно рассердился.
– Хватит тебе, Семен! – закричал он на Швейцера. – Черт знает что! И остались-то от прабабки, верно, сломанная бирюзовая брошь или веер из выщипанных страусовых перьев. А вы оба будете ломать головы!
– Не люблю, когда с таким апломбом вмешиваются не в свое дело типы, которые ничего не понимают! – вскипел Швейцер. – Да ты соображаешь, бестолковый старик, что здесь, конечно, риск, здесь бабушка надвое сказала, но вдруг найдутся ценнейшие материалы о Пушкине.
– Вдруг ничего не бывает! – закричал Вермель. – Самое это слово надо выбросить из русского языка. Вдруг! Внезапно! Ни с того ни с сего! Как снег на голову! По щучьему велению! Бах! Бац! Это несерьезный разговор, Семен Львович.
– Какую ахинею ты плетешь! – Швейцер с жалостью покачал головой. – Сам-то ты понимаешь или нет?
Ссора разгоралась. Швейцер, как взъерошенный воробей, наскакивал на Вермеля, а Вермель гудел басом:
– Рваные митенки остались от этой прабабки. Напиши о них исследование. Собери документацию. Открой на них глаза миру. Может быть, Пушкин видел эти митенки, и на них материализовалась часть его взгляда.
– Боже мой, боже мой! – стонал Швейцер и с отчаянием хватался за голову. – Что он говорит! Что он говорит, этот циничный старик!
Татьяна Андреевна сначала притихла, а потом засмеялась. Вермель и Швейцер замолкли, с недоумением уставились на нее. Потом Швейцер махнул рукой, а Вермель сказал:
– Ты, Швейцер, безнадежный чудак, но черт с тобой. Я тебе прощаю.