Текст книги "Первые радости (Трилогия - 1)"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
– Понятой, сюда, – позвал ротмистр.
Ксения Афанасьевна уже не сидит за кухонным столом, а притулилась в уголочке, обхватив ладонями лицо. На столе поднята доска, и под ней, пригнанный в размер стола, лежит плоский ящик, разделенный переборками на ровные ячейки, чуть больше спичечного коробка каждая.
– Наборная касса, – сказал ротмистр Меркурию Авдеевичу, – типографский шрифт. Видите?
Он берет из ячейки свинцовую литеру, проводит ею по пальцу и, показывая всем черный след краски, говорит:
– Свежая. Недавно работали.
Тени переселяются на погребицу и, точно развеселившись, рьяно прыгают по тесовым стенам. Пустые кадушки гулко перекатываются из угла в угол. Возня усиливается, как будто рукопашная схватка подходит к решительному концу. В сени вытаскивают тяжелую крышку погребного люка, обитую половиками, фонари исчезают под землей, и восковая желтизна света струится через люк вверх, облучая стропила.
Снова зовут Меркурия Авдеевича. Жандармы, расступившись, открывают ему дорогу к светлому квадрату люка, и он нащупывает дрожащей ногой хлюпкую лесенку в погреб. Посредине ямы стоит низенькая машина. С нее сброшено и валяется на земле запачканное стеганое одеяло из треугольных лоскутков. Ротмистр давит ногой на педаль машины, она оживает, послушно ворча смазанными передачами.
– Недурные вещицы обретаются на вашем дворе, – игриво сказал ротмистр. – Наверху – наборный цех, внизу – печатный.
Меркурий Авдеевич делает томительное усилие, чтобы очнуться, и в ужасе убеждается, что не спит: прикоснувшись к станку, он ощущает колючую стужу металла и вздрагивает всем телом. Лесенка трясется под ним, когда он вылезает из погреба.
Петух опять горланит и победоносно бьет крыльями. Посветлело. Ксению Афанасьевну, с узелком в руке, повели через двор двое жандармов.
Дойдя до ворот, она обернулась – взглянуть на покинутый флигель – и почти незаметно кивнула Меркурию Авдеевичу, наверно потому, что больше ей не с кем было проститься. Он не ответил. Ему было не до Ксении Афанасьевны. Он приблизился к ротмистру и мягко пощелкал указательным пальцем по его кителю, пониже погона.
– Испачкались, ваше благородие, – сказал он, – многие места испачкали. Может, зайдете ко мне почиститься щеточкой?
– Пожалуй, – согласился ротмистр.
Стоя посредине кухни и понемногу поворачиваясь перед окном, чтобы было видно, где чистить, ротмистр говорил устало, но благосклонно:
– Как же это у вас, батенька?
– Невозможно поверить, – убито отвечал Мешков.
– Неприятно.
– Удар!
– Теперь пойдет.
– Что делать, что делать, ваше благородие?
– Н-да-с.
– Может, чайку откушаете? Самоварчик?
– Какое! Теперь не до того. Теперь надо писать. Дело чрезвычайное. Полковнику немедленно рапорт. А там пойдет. Полковник – губернатору, губернатор – министерству. Дело особо важное. По такому делу – крепость.
– Господи! За чьи грехи?.. Может, все-таки пожелаете согреться, ваше благородие?
– В каком смысле?
– Ну, в смысле коньячку или нежинской рябиновой. После такой ночи.
– Да? Рябиновой?.. Нет. Надо составлять донесение. Жалко, не взяли Рагозина. Наверно, утек. Как вы о нем думаете?
– Не могу знать. Не вызывал подозрений. Вот только что – не пил. Это в нем необыкновенно. А в остальном мужчина аккуратный. Могло ли прийти в голову?
– Да ведь он же поднадзорный! – сказал ротмистр с упреком.
– Слышал. Однако полагал, что человек исправляется.
– Исправляется? – обрезал ротмистр начальственно. – Не слыхал. Не слыхал, чтобы такие тертые калачи, этакие стреляные воробьи исправлялись!.. Готово?
– Готово. Вот только еще на обшлажочке. Вот теперь все чисто.
– Ну-с, чтобы об этом деле... Понимаете? Ни-ни!
– Как не понимать! Но только как же в отношении меня?
– Вызовут.
– А нельзя ли, ваше благородие, мне сейчас подписать как понятому... и чтобы потом не ходить?
– Нет, батенька. Не ходить нельзя. Вызовут. Ваше дело, я говорю, молчать. И потом этой... как ее? – Глаша? – чтобы язык проглотила. Ничего не видала, ничего не слыхала. Понимаете? Иначе...
Он погрозил оттопыренным пальцем, мотнул им под козырек, сделал оборот по-военному и ушел, оставляя за собой тягучий хрустальный звон шпор.
Меркурий Авдеевич поднялся наверх. Отяжелела и приникла его походка, согнулась спина. Валерия Ивановна глядела на него испуганно. Ей показалось, что он проработал всю ночь на пристани носаком. Он прошел в спальню, помолился, сделав три земных поклона, присел в кресло и, помолчав, как перед отъездом в большое путешествие, сказал с тоской:
– Пришла беда, Валюша.
– Владычица небесная, – тихо пролепетала Валерия Ивановна, – да что же они, воры, что ли?
– Ах, кабы воры!
– Помилуй бог! Неужели убили кого?
– Может, и убили, кто знает. А что фальшивые деньги печатали – это я сам видел.
Они оба перекрестились и провели минуту в оцепенении. Потом Меркурий Авдеевич сказал:
– Ксению-то увели.
– Да ведь она тяжелая! – ужаснулась Валерия Ивановна.
– А в тюрьме все равно – какая... Лиза не просыпалась?
– Что-то все ворочалась во сне.
– Про обыск ей избави бог знать! – пригрозил Меркурий Авдеевич.
И они снова оцепенели.
18
Уже давно рассвело, а лампа все горела коптящим бессильным огоньком. Вера Никандровна сидела на развороченной постели, держа руки на коленях открытыми ладонями вверх. Изредка она оглядывала комнату с удивлением, которое, на минуту встрепенувшись, медленно гасло. Все предметы смотрели на нее своей обратной, незнакомой стороной и казались пришлыми. Картинки висели криво, синий чертеж парохода держался на одной кнопке. Матрас был вспорот, пустая полосатая оболочка его свисла с кровати. Пол был усыпан мочальной трухой, и на ней виднелись следы сапог. Учебники, тетрадки врассыпную валялись по углам. Зелено-черная "Юдифь", снятая с гвоздя, прислонилась к косяку вверх ногами. Посредине комнаты лежал стул.
Когда-то все эти вещи принадлежали Кириллу. Когда-то он писал в этих тетрадях. Когда-то учебники стояли на этажерке, синий чертеж был аккуратно наколот на стене, матрас застелен белым одеялом. Когда-то... Нет, вот сию минуту Кирилл сидел на этом стуле, посредине комнаты, вот только что он уронил этот стул, шагнув назад от Веры Никандровны, когда она, прощаясь, подняла руки к его лицу, а он сморщился, постарев в один миг на много-много лет. Вот только что она придавила к плечу его голову, а он вырывался из ее объятий и в то же время больно мял и гладил ее пальцы. В ушах у нее еще стоял грохот падающего стула, а все ушло, отодвинулось куда-то за полтора десятка лет, когда Вере Никандровне пришли сказать, что ее мужа Волга выбросила на пески и она должна опознать его труп. Она просидела тогда ночь напролет, так же, как теперь, опустив руки, боясь шелохнуться. Но тогда возле нее, под белым одеялом, спал четырехлетний Кирюша, и хотя смерть коверкала все прежнее, жизнь оставляла Вере Никандровне остров, на котором пчелы жужжали вокруг медовых деревьев, жаворонки вились в поднебесье, ключи звенели в прохладных рощах. Остров цвел, разрастался, обнимая собою всю землю, охватывая мир, и вот теперь вдруг затонул, проглоченный бездонной трясиной. Белое одеяло сброшено на пол, дом пуст, Вера Никандровна одна.
И ей грезится происшедшее во всей навязчивой застывшей очевидности.
Едва жандармы начали обыск, вернулся из театра Кирилл. Они сами отперли ему дверь и сразу окружили его. Вера Никандровна успела взглянуть ему в лицо и увидеть, как мгновенно почернели его брови, глаза, виски и темным прямым мазком проступили над губами словно вдруг выросшие усы. Они вывернули ему карманы и ощупали его до пят. Они промяли в пальцах все швы его куртки. Они посадили его на стул посредине комнаты. Они стали рыться в его постели, в его белье. Они простукали костяшками пальцев ящики и ножки стола, косяки дверей. Они выгребли из печки золу и перекопали мусор. Они взялись за книги, и когда перелистывали пухлую, зачитанную "Механику" выпали и мягко скользнули по полу, разлетевшись, семь маленьких, в ладонь, розовых афишек, и старик жандарм с залихватскими баками, не спеша подобрав бумажки с пола, произнес в добродушном удовольствии:
– Ага!
Кирилл сидел прямо, мальчишески загнув ступни за ножки стула, руки в карманы.
– Откуда у вас это, молодой человек? – общительно спросил жандарм, показывая ему афишки.
– Нашел, – ответил Кирилл.
– Не помните, в каком месте?
– На улице.
– На какой же такой улице?
– Далеко.
– От какого места далеко?
– Недалеко от технического училища.
– И далеко, и недалеко. Понимаю. Что же, они так вместе и лежали?
– Не лежали, а валялись.
– Так пачечкой все семь штук и валялись?
– Так и валялись.
– И вы их подняли?
– Поднял.
– Прямо с земли подняли?
– Конечно, с земли.
– А они такие свеженькие, чистенькие, без единого пятнышка, на земле, значит, так вот и лежали?
Кирилл промолчал.
– Ах вы, птенчик дорогой, как же это вы не подумали, что будете говорить, а?
– Я вообще могу вам не отвечать. Не обязан.
– А вот этому вас кто-то научил, что вы можете не отвечать, – укорил жандарм и снова принялся перелистывать книги.
Весь разговор он вел в тоне язвительно-ласкового наставника, заранее уверенного, что школьник будет лгать. Вере Никандровне хотелось прикрикнуть на него, что он не смеет так говорить, что ее сын никогда не лжет. Но упрямым спокойствием своих ответов Кирилл внушал ей молчание. У нее появилось чувство, что он управляет ею, что она должна подчинить ему свое поведение. Ей показалось, что он безмолвно приглашает ее в заговор с ним против воров, шаривших в его вещах. Боль и страх за него как будто отступили перед любованием им. Он знал, как себя держать в минуту отталкивающего и незаслуженного оскорбления. Теперь она воочию видела перемену, которая произошла с ним. О да, он переменился, но переменился так, что она могла гордиться им больше, чем прежде. Все, что происходило в их доме, было, конечно, тягостной ошибкой, которую надо перенести именно так, как переносил сын. Он учил мать держаться с тем достоинством, какое она мечтала в нем видеть, не вызывающе – нет, не грубо, но непреклонно, жестко, по-мужски. Боже, как он вырос, как возмужал! И почему Вера Никандровна поняла это только теперь, в это безжалостное мгновенье?
– Что ж, молодой человек, – проговорил жандарм, откалывая со стены портрет Пржевальского, – играете в революцию, а над кроватью повесили офицера?
– Офицер этот не чета вам, господин жандарм, – ответил Кирилл. – Он принес России славу.
Жандарм сорвал картинку и кинул ее на пол.
– Советую вам подумать о вашей матери, если вы махнули рукой на себя, – произнес он, и слышно было, как он осадил голос, чтобы не закричать.
Кирилл должен подумать о матери – это были чужие, холодные слова, но они обожгли сердце Веры Никандровны отчаянием. Ведь правда, Кирилл не подумал о ней! Он казнит ее своим бесчувствием, не слышит ее боли! Он навлек на нее страшное несчастье, он погубил себя, жестокий, бедный, милый, милый мальчик!
– Кирилл, – позвала она беспомощно-робко, – почему ты не объяснишься? Ведь все это ужасное недоразумение!
– Прощайтесь, – сказал жандарм, – мы отправляемся.
– Как? Вы собираетесь его увести? Вы хотите его взять – у меня? Но...
Она встала и сделала маленький шаг.
– Я мать... И как же можно? Ничего не разобрав...
– Вы не желаете проститься?
Двое жандармов подошли к Кириллу. Тогда она, чуть-чуть вскрикнув, бросилась к нему с протянутыми руками.
И вот, она не знает – много ли, мало ли прошло времени с тех пор, как она обнимала его жарко горящую голову. Она сидит на постели, окруженная разбросанными предметами, которые когда-то принадлежали Кириллу. А его нет. Его больше нет...
Солнечный прямоугольник, изрезанный тенью оконной решетки, укорачиваясь и становясь ярче, подвигался по полу, освещая свинцовый налет золы, клочья и завитки мочала. Мухи все живее жужжали, осчастливленные теплом. Отдохновенно шелестели за окном старые тополя, горластые воробьи ссорились и быстро мирились из-за того, кому сидеть на каком кусте.
Привыкнув к утренним звукам, воспринимая их как беззвучие, Вера Никандровна неожиданно заметила, как что-то нарушает тишину – как будто кто-то крался по соседней комнате и боязливо покашливал. Она очнулась.
В дверях стояла Аночка. Открыв рот, она смотрела на Веру Никандровну распахнутыми неподвижными глазами.
– Ты что? – спросила Вера Никандровна шепотом.
– Я ничего, – торопясь и тряся головой, сказала Аночка. – А вы с кем-нибудь разговаривали?
– Разговаривала? Я не разговаривала.
– Ну тогда... просто так. А я думала, с кем-нибудь.
– Да как ты сюда попала?
– У вас отперто.
– Отперта дверь?
– Вот так вот – настежь. Я вошла, слышу – вы тихонько разговариваете.
– Да, да, значит, забыла. Вон что.
– А зачем у вас лампа горит?
– Лампа? Ах, да, да, – сказала Вера Никандровна, порываясь встать.
Аночка подбежала к столу, привернула фитиль, дунула в стекло, и оттуда вырвался рыжий шар копоти. Сморщившись, она виновато взглянула на Веру Никандровну и вдруг подошла к ней и тихо тронула ее опущенное плечо.
– Это все солдаты разорили? – спросила она сердито и участливо.
– Какие солдаты?
– Ну, которые его забрали.
Вера Никандровна схватила Аночку за руки и, не выпуская их, оттолкнула от себя ее маленькое легкое тельце.
– Откуда ты знаешь? Откуда? Кто тебе сказал? – заговорила она, сжимая и теребя ее руки.
– Маме сказали...
– Что сказали? Кто, кто?
– У нас там дяденька один, ночлежник. Он сказал маме, что он шел ночью, когда стало светать. И что видел недалеко от училища, как ученика солдаты забрали и повели. А мама спросила – какого? А он сказал – а черт его знает какого. В форменной фуражке. Тогда мама говорит, может, это сын учительницы? Это она про вас. Он опять чертыхнулся и сказал – может, и сын. И я тоже подумала.
– Боже мой, боже мой! – вздохнула Вера Никандровна и выпустила Аночку из рук.
– А у нас Павлик ночью не спал, а потом уснул, я его уложила и побежала к вам, посмотреть.
– Все уже знают! Неужели все знают?
Вера Никандровна опять схватила Аночку, заставила ее сесть рядом на кровать и, гладя по растрепанным косичкам, прижала крепко к себе.
– Нет, нет, никто еще не знает, кроме тебя с мамой. Правда? И ты никому не говори. Нельзя говорить, понимаешь? Это все случайность, его отпустят, он скоро вернется. Вернется, понимаешь?
– Ну да, понимаю. Он ведь хороший.
– Он очень, очень хороший! – воскликнула Вера Никандровна, со всей силой поцеловала Аночку в щеку, и вдруг ее речь стала внушительная, почти спокойная: – Вот что, девочка. Ты помнишь Лизу Мешкову? Помнишь, да? Ну вот, поди сейчас к ней и скажи, что я ее прошу прийти ко мне. Но только ничего не рассказывай про Кирилла, хорошо? Поняла? Чтобы она сейчас же ко мне пришла. Ступай. А я пока здесь уберу, подмету.
– Не надо, – сказала Аночка, – не надо подметать: я сейчас сбегаю, вернусь и все как есть подмету.
Вера Никандровна еще раз поцеловала ее, заперла за ней дверь и взялась за уборку. Движения ее были стремительны, как будто она возмещала свою долгую мучительную неподвижность. Мысли, которые у нее накоплялись за ночь и словно леденели под сознанием, теперь размораживались, оттаивали и ожившие, – рвали преграды. У нее был готов план действий, и она была уверена, что все будет осуществляться так, как она задумала.
Но на первом шагу Веру Никандровну ожидала неудача: возвратилась Аночка и сообщила, что ее встретил Меркурий Авдеевич, допросил, зачем она явилась, и велел передать, что если госпоже учительнице Извековой желательно говорить с кем-либо из семьи Мешковых, то пусть она сама пожалует, а Лизе ходить к ней нет никакой надобности. Аночка выбрала и запомнила из его слов самые главные:
– Он велел, чтобы вы пришли, а Лизу, сказал, ни за что не пустит.
На минуту Вера Никандровна задумалась, подошла к зеркалу, пригладила расчесанные на пробор волосы, сухим полотенцем вытерла лицо и осмотрелась: нет, она ничего не могла позабыть, все, что ей было нужно, находилось с ней – ее план действий, ее воля, ее заточенная в одно острие мысль. Она увидела Аночку, и со щемящей быстротой, впервые за все эти трудные часы, у нее проступили слезы: засучив узенькие рукава, пятясь и делая на каждом шагу обрывистые поклончики, Аночка ширкала веником, прилежно сметая в горку мочальную труху. Пыль обвивала ее с ног до головы веселыми вихрями, играя в покойном тепло-оранжевом луче.
– Девочка, родная девочка, – негромко выговорила Вера Никандровна.
– Вы ступайте, – отозвалась Аночка, выпрямляясь, – а я буду хозяйничать. Вы не думайте: я ведь все умею.
Вера Никандровна почти выбежала за дверь.
Квартал, отделявший училище от мешковского дома, она миновала так скоро, будто перешла из одной комнаты в другую. Синий двор покоился в утренней тишине, как благополучное судно у пристани, готовое к погрузке, над воротами торчала жердь для флага, оконца подмигивали солнечными зайчиками, крылечки были чисто вымыты.
Мешковы оказали Вере Никандровне прием обходительно-чинный. Меркурий Авдеевич представил ее супруге, Валерия Ивановна даже немного застеснялась, что одета попросту, потому что не была предупреждена.
– Вы извините, – сказал Мешков, – что я вроде как заставил вас прийти: не знаю, как вам передала ваша посланница. Но я-то рассудил, что если уж наша молодежь свела знакомство на стороне от родителей, то нам с наших детей пример не брать. Нам таиться нечего.
– Разве они таятся? Я ведь с вашей Лизой знакома.
– Ну, значит, она не такая секретная особа, как ваш сын, – посмеялся Мешков. – Я вот и подумал, что будет приличнее тайное ихнее знакомство сделать явным.
– Правда, – сказала Валерия Ивановна, – наша Лиза никогда ничего от нас не скрывает. Так уж с самых малых лет приучена... Пожалуйте прямо к самовару. Только не взыщите, у нас ничего не приготовлено. Если бы знать... А то, как говорится, пустой чай...
Они еще рассаживались за столом, когда вышла к завтраку Лиза. Сон, хотя и не очень крепкий, умывание вдобавок к девичьей всесильной природе будто только что неповторенно создали ее для этого утра. Растерянность, овладевшая ею при виде гостьи, еще прибавила прелести, и пока она здоровалась, усаживалась, притрагивалась к чашке, салфетке, брала хлеб, словно отыскивая предмет, который помог бы сохранить равновесие, все трое молча отдавались ее очарованию.
– Я еще вас не видела, Лиза, после окончания гимназии, – начала Вера Никандровна.
– Да, – сказала Лиза.
– Вы, что же, решили на курсы?
– Она прежде ожидает моего решения на этот счет, – заявил Меркурий Авдеевич, – как и во всяком другом крупном деле.
– Конечно, – согласилась Извекова, – такие важные вещи без родителей не решаются.
– Именно родителям такие решения и принадлежат, – настоятельно подчеркнул Мешков.
– Как вам, Лиза, понравилось вчера в театре?
– Очень.
– Кто больше всех из артистов?
– Цветухин.
– Знаменитость, – сказал Меркурий Авдеевич.
– А Кириллу он понравился? – спросила Вера Никандровна.
У Лизы почти вылетело – нет! – но она закашлялась.
Итак, Вера Никандровна уже знает, что случилось вчера в театре. Она, наверно, и пришла, чтобы говорить об ужасной сцене у Цветухина, о бегстве Лизы в одиночестве по ночному городу, – о чем еще? О том, что неизвестно Лизе и что сейчас важнее всего. О том, что с Кириллом. Ведь Лиза бросила его одного с людьми, которые были им раздражены. Наверно, произошло что-нибудь непоправимое. Какое несчастье – знакомство с Цветухиным! Зачем Лиза согласилась пойти к нему за кулисы? Если бы не ссора с Кириллом, сейчас было бы легче. Конечно, было бы тоже страшно, но не так. Ведь Лиза давно готовилась к неминуемой встрече отца с Верой Никандровной. Она предчувствовала, что это будет миг решающий, роковой. Но разве можно было представить себе, что в этот миг она будет в разрыве – неужели в разрыве? с Кириллом и ей будет неизвестно, что с ним?
– Ах, как ты раскашлялась, – сказала Валерия Ивановна. – Это уж, наверно, театр, там всегда сквозняки.
– Да, театр, – сказал Меркурий Авдеевич, помешивая ложечкой в стакане, – чего только не выделывает театр? Представляет таких персон, какие ютятся по ночлежкам.
– Да, все стороны жизни показывает, – как будто не поняла Вера Никандровна.
– А к чему все стороны показывать? Человеку надобно преподать пример, чтобы он видел, чему следовать. Так и церковь Христова учит. А тут вдруг всяческую низменность выставляют – нате, мол, смотрите, как человек мерзок.
– Да, конечно, церковь и театр – разные вещи, – заметила Вера Никандровна.
Меркурий Авдеевич повел усами с видом превосходства и укоризны: до чего в самом деле люди могут договориться!
– Действительно, разные вещи! – произнес он, улыбаясь. – Ваш сынок, наверно, согласных с вами мнений придерживается? Интересно, как он вам отозвался о вчерашнем представлении?
– Он не мог мне ничего сказать о вчерашнем, – проговорила тихо Вера Никандровна.
– Еще не беседовали с ним?
– Нет, – ответила она и, опустив глаза, попросила: – Мне хотелось бы поговорить с Лизой наедине.
Все затихли на секунду, потом Меркурий Авдеевич осторожно привалился к спинке кресла и возразил:
– Зачем же? Я подразумевал, что мы свиделись для того, чтобы устранить всевозможные секреты. А вы что же, получается – на стороне тайного поведения молодых людей?
– Хорошо, – сказала Вера Никандровна еще тише и, взяв салфетку, неторопливо развернула ее и потом опять сложила ровненько по складкам. – Я хотела вам сообщить, Лиза, что... произошло одно ужасное недоразумение... с Кириллом. Его ночью почему-то... он ночью арестован.
Лиза выпрямилась и встала, держась кончиками пальцев за стол.
– Я хочу у вас просить, – продолжала Вера Никандровна, не меняя голоса, однотонно и словно бесчувственно, – вы ведь хорошо знакомы с Цветухиным. Если бы вы к нему обратились... не одна, а, может быть, вместе со мной. Он, конечно, для вас сделает. Если вы попросите, чтобы он похлопотал о Кирилле, я уверена... Он такой влиятельный. И тогда это все очень скоро разъяснится. Вы ведь знаете Кирилла... Это же все бессмысленная случайность, и, конечно, станет очевидно, что Кирилл... И потом у Цветухина – его дружба с Пастуховым, который тоже очень известен... Я уверена...
Лиза начала медленно опускаться, как будто ей нужно было что-то поднять с пола. Голова ее мягко клонилась и вдруг бессильно легла на стол, толкнув чашку. Прядь тонких волос прилипла к скатерти, потемневшей от расплесканного чая, и лицо превратилось в костяное.
– Лизонька! – выкрикнула Валерия Ивановна, бросаясь к дочери.
Меркурий Авдеевич с мгновенной решимостью взял Лизу под мышки, казалось – без усилий приподнял и понес в ее комнату. Тревога охватила дом. Валерия Ивановна звала Глашу, подбегая к лестнице и стуча по перилам: графин с водой оказался в кухне, шкафчик с лекарствами был заперт, ключи исчезли. Лизе расстегнули платье, намочили виски одеколоном. К ней скоро вернулось чувство. Но мать неустанно обмахивала ее подвернувшимся календарем с царской фамилией на обложке.
Мешков прикрыл дверь Лизиной комнаты и подошел к Вере Никандровне. Она прислонилась к неширокому простенку между окон. Задетый ее плечом филодендрон, доросший до потолка, покачивал тяжелыми листьями, и узорчатые отражения их бледно скользили по ее лицу и рукам, прижатым к груди. Она глядела на Мешкова взором тревожным, но будто отвлеченным вдаль этим мерным колебанием отражений.
Мешков стоял против нее, прочно расставив ноги и дергая на жилете цепочку с часовым ключиком. Дыхание его посвистывало сквозь оттопыренные усы, борода сбилась набок.
– Разрешите заявить вам, сударыня, – произнес он на той глухой и низкой ноте, на которую спускался, когда хотел овладеть гневом, – что моя дочь никаких отношений не имела с вашим сыном и никогда не могла иметь. И посягать на нее я не позволю. По вашему делу вы обратились не туда. В доме моем никто преступных особ под защиту не берет. И я долгом считаю оградить свою дочь от неблагонадежности. Вы уж лично извольте пожинать то, что посеяли. Мы вам не помощники. Имею честь.
Он посторонился, открывая Вере Никандровне дорогу к выходу.
– Что ж, – сказала она, нагнув голову, – ничего не поделаешь. Мне только очень жалко вашу Лизу.
– Это как вам угодно. У нее есть родители, они ее жалеют не по-вашему, а по-своему. Вот вам бог, а вот... – И он показал вытянутым перстом на лестницу.
Не поднимая головы, Вера Никандровна спустилась вниз и вышла на двор. Мешков следовал за ней. Он хотел проводить ее до калитки, чтобы убедиться, что она действительно покинула его крепостные стены.
Но он не успел перешагнуть порог дома, как остановился: нет, потрясения этих несчастных суток еще не кончились. По двору близился к нему, – выступая самоутверждающе и грозно, в белом летнем мундире с оранжевым кантом по вороту и обшлагам, в оранжевых погонах, в пышно расчесанных и тоже оранжевых усах, сияя новой бляхой на фуражке и начищенным эфесом, – полнотелый апельсиноволицый городовой. Неужели и впрямь продолжались пугающие видения ночи? Неужели никогда больше не обретет Меркурий Авдеевич покоя? Неужели так и будут ходить за ним по пятам то жандармские, то полицейские мундиры? И надо ж, надо же случиться такому греху, что как раз и натолкнись этот идол с бляхой на зловредную посетительницу, о которой Меркурий Авдеевич не хотел бы ни знать, ни ведать!
Но, кажется, нет – полицейский не приметил Веру Никандровну. Он даже не повел на нее глазом. Он шел прямо на Мешкова, и чем меньше оставалось между ними расстояния, тем ближе подползали концы его оранжевых усов к глазам, тем глубже прятались остренькие точечки зрачков в припухлых скважинах век.
– Здр-равия желаем, Меркурий Авдеевич, – пророкотал городовой, и Мешков узнал в нем квартального своего участка.
– Здравствуй, голубчик, – ответил он с удовольствием и даже с тем реверансом в голосе, какой у него появлялся только в разговоре с весьма исключительными людьми, – что это я тебя не узнал?
– Давно не видали, Меркурий Авдеевич. С масленой недели не заходил. В деревню в отпуск ездил.
– А-а, хорошо. Ну, как в деревне?
– Благодарю покорно. Семейные мои всем довольны. Крестьянство соблюдает порядок.
– Да, конечно. Мужички не то, что городские стрекулисты.
– Так точно.
– А ты что зашел?
– Напомнить, Меркурий Авдеевич: завтра – царский день, так чтобы флажок не запамятовали вывесить. И на ночлежном доме прикажите, чтобы обязательно.
– Хорошо, голубчик, спасибо.
Мешков пошарил в жилете, отсчитал тридцать копеек и дал городовому.
– Благодарим покорно, – сказал городовой и сделал поворот кругом марш.
"Может, все понемногу и обойдется", – подумал Мешков, вздохнув, как ребенок после плача.
19
Егор Павлович условился с Пастуховым позавтракать на пароходе: часам к одиннадцати приходил сверху пассажирский "Самолет", долго стоял на погрузке у пристани, и люди, понимавшие в кухне, любили провести часок на палубе.
Погода выдалась сиротская, с туманчиком. Даже к полудню Волга не могла оторваться от мглы, волоча ее осовелыми водами. Воздух переливался в скучном дрожании песочно-бледной дымки, пароходные гудки застревали в ней, весь город приглох. Тупо тукали по взвозам потерявшие звонкость подковы.
Цветухин шел в том состоянии, которое можно назвать бездумьем: мысли его росли, как ветви дерева в разные стороны. Подняв голову и увидев на крыше телефонной станции высокую клетку хитро скрещенных проводов, он вспомнил свои изобретательские увлечения. Он никогда ничего не изобрел и не мог бы ничего разработать, но ему приходили на ум разные технические идеи, вроде, например, электроаккумулятора, который должен быть маленьким, легким и мощным. Если бы Цветухину удалось напасть на совершенно неизвестный вид изоляции, конечно, дело было бы в шляпе. Случайность должна была бы помочь в поисках, как во всяких открытиях, но случайность почему-то не помогала.
На деревянном тротуаре около Приволжского вокзала Егора Павловича обогнала девушка, постукивая новенькими каблучками. Глядя на синий бант косы, хлопавший по ее муравьиной талии, он стал думать о Лизе. Ее волнение нравилось ему, вчерашняя сцена в уборной казалась обещающей: Лиза глубоко оскорбилась за него и в таком смятении убежала, что теперь, наверно, ни за что не примирится с Кириллом, заставившим ее страдать. И – кто знает может быть, теперь, в этот желтенький денек, она тоже думает о Егоре Павловиче и в ней расцветает чувство, которое вызовет в нем ответ, и потом обнаружится, что они предназначены друг другу, и Егор Павлович женится и будет счастлив.
Все, вероятно, уверены, что актер Цветухин должен быть непременно удачником в личной жизни. Наверно, считают, что, обладая известностью, нельзя нуждаться в ласке и нежности, что любовь и радость ходят по пятам за славой. Только сам Цветухин да еще, пожалуй, Мефодий знают, как далеко это от действительности.
Егор Павлович был женат на актрисе Агнии Львовне Перевощиковой, но уже третий год как ушел от жены, и она разъезжала по театрам одна. Женщина язвительная, без заметного таланта, она отличалась небольшим умом и рассчитывала на Цветухина, как на парус, который вынесет ее на простор успеха, но парус не мог сдвинуть ее с места, да это едва ли удалось бы целой артели бурлаков. Она винила его в безучастии, а когда он хотел помочь ей – обижалась, потому что способна была только поучать, но не учиться. Всю недолгую совместную жизнь с ней Цветухин видел себя постоянно в чем-то обвиненным. Это был не брак, а судебное разбирательство, и, лишь уйдя от жены, вечный подсудимый почувствовал себя оправданным.
Но к тридцати годам даже добрые друзья – плохие утешители одиночества. Нет-нет и вспомнит себя Егор Павлович подсудимым, усмехнется и спросит – да так ли уж все было худо? А если один раз вышло худо, не получится ли лучше во второй? И вот, спускаясь на берег, он слушает, как постукивают новенькие каблучки по деревянным ступенькам, и все не может оторвать взгляда от синего банта, подпрыгивающего на муравьиной талии, и смотрит, смотрит на него, пока он, порхнув, не исчезает где-то на пристанном складе, за горами рогож. Надо бы, наконец, возбудить дело о разводе, да другие дела мешают взяться.
Работа в театре с ее людностью и горько-сладкой отрадой то полнила, то опустошала Егора Павловича. Он привык к этой лихорадке и немного побаивался, что вот, может быть, запретят пьесу, в которой он так славно сыграл Барона, и на том окончится затянувшийся сезон, и до октября он останется наедине с собой.
Так, подумывая о том, о сем, Егор Павлович добрался до пристани и проследовал по качким сходням, сторонясь от крючников, мерно двигавшихся двумя лентами, – одни, пригнутые грузами, – на пароход, другие, распрямившиеся, с пустыми заплечьями, – на берег. Войдя на нижнюю палубу парохода, Цветухин остановился.