355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Первые радости (Трилогия - 1) » Текст книги (страница 10)
Первые радости (Трилогия - 1)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:08

Текст книги "Первые радости (Трилогия - 1)"


Автор книги: Константин Федин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

– Парабукин! – быстро сказал Мешков, подпрыгивая на стуле и вдруг освобожденно переходя к рассказу.

В самом деле, почему Меркурий Авдеевич должен был бы уклониться от передачи о подробностях досадившего ему разговора с людьми распущенных нравов, какими-то лицедеями и бумагомараками? Ведь он сообщит только то, что было в действительности, ни слова не прибавив, не убавив. Правда, ничего утешительного нельзя сказать ни о Мефодии, ни о приятеле его Цветухине. Люди, бросившие духовную семинарию ради подмостков и увеселений, – солидно ли это? А кто такой Пастухов? Что он там такое сочиняет для театров? Богопротивник, высмеивающий своих друзей за приверженность их к пасхальным стихирам. Неплательщик долгов отца своего и – по всему судя – укрыватель полученного наследства. А что скажешь доброго о пропойце и прощелыге Парабукине? С горечью и состраданием смотрит на всех них Меркурий Авдеевич. Бог им судья!

– Да, – сочувственно и даже с болью отозвался на это печальное описание Полотенцев. – Подумаешь, прикинешь, в какую вы беду себя вовлекли, Меркурий Авдеевич, расселив на своем владении подозрительных лиц. Но вот вы говорите – бог им судья. Бог-то бог, да и сам не будь плох. Мы ведь призваны судить на земле. На небеси осудят без нас. А вы себе даже вопроса не задали: для какой цели подозрительные, как вы говорите, люди собираются у вас во владении и привлекают к общению низкие элементы вроде Парабукина?

– Я не говорю подозрительные, а, так сказать, в отношении нравственности... – осторожно уточнил Мешков. – Люди как бы безнравственные.

– На вашем языке религиозного человека – безнравственные, а на нашем юридическом языке – неблагонадежные. Ведь что получается? Трое ваших квартирантов – один поднадзорный, Рагозин, другой бродяга, Парабукин...

– Да какой же он мой квартирант? – взмолился Мешков.

– Да ведь он проживает не в моей ночлежке, а в вашей!

Подполковник ударил ладонями о стол и внезапно поднялся, шумно отодвигая ногами громоздкое кресло.

– Нет, нет, уважаемый господин Мешков, вы что-то такое...

Он прошелся по кабинету, с видимой решительностью призывая нервы к порядку. Потом приблизился к Мешкову, напряженно поглядел на него, снял очки и опять потер глаза кулаком, точно отгоняя изнуряющий сон.

– Должен вам сознаться: самым огорчительным бывает, когда неожиданно видишь, что ошибся в свидетеле. Когда свидетель по делу в действительности оказывается соучастником в деле, да-с!

Он отвернулся.

– Ваше высокоблагородие, – с тихой покорностью произнес Мешков. Дозвольте попросить водички.

– Ах, водички! – откликнулся Полотенцев. – Сейчас распоряжусь! – и, весело звеня шпорами, вышел за дверь.

Отвалившись на спинку стула, Мешков обеими руками закрыл лицо. Он старался плотно прижать каблуки к полу, но они отрывались и слабой дробью постукивали о половицы.

Вдруг дверь распахнулась. Черный ротмистр, внезапно появившись в комнате, как будто ввел за собой холод ночи и угрожающие тени жандармов, которые качались на потолке и по стенам рагозинского флигеля, когда Меркурий Авдеевич стоял у косяка, как нищий.

– Подполковник вышел? – спросил ротмистр.

– Так точно, – громко ответил Мешков, встрепенувшись.

– А-а-а! – протянул обрадованно ротмистр. – Старый знакомый!

Он сделал два шага, будто намереваясь пожать Мешкову руку, но – едва тот вскочил – остановился на полдороге и сказал разочарованно:

– По тому делу? Да, батенька, угодили вы в кашу. Теперь пойдет!

– Ваше благородие... – начал Мешков.

– Да нет, что уж, что уж! – отмахнулся ротмистр. – Как вам наш подполковник? А? Светлая голова. Но, знаете, у него – шутки в сторону, шутить не любит. Категорически не любит, нет.

Он повернулся по-военному и так же неожиданно исчез, как вошел.

Опять Меркурий Авдеевич остался наедине и опять присел, ощущая знобкую дрожь в ногах и почти засыпая от приторной немощи всего тела.

Подполковник не торопился вернуться. Придя, он с мрачной энергией разложил на столе принесенные дела в синих папках, взрезал ногтем новую стопу бумаги, пододвинул чернильницу.

– Я просил дозволения – водички, – произнес Мешков.

– Вам разве не давали? Я распорядился, – ответил Полотенцев, берясь за перо. – Итак, приступим к протоколу. Начнем с ваших ценных показаний о Рагозине...

Никогда Мешков не мог понять, откуда нашлись у него силы держаться на стуле и говорить о предмете, который ускользал от внимания, как вода – из дырявого чана, тогда как Полотенцев размеренно наполнял этот чан снова и снова. Много ли прошло времени с того раннего часа, когда Мешков отправился из дому в жандармское управление, он не знал. Ему казалось, что лампа в зеленом папочном абажуре зажжена давным-давно и белый ноготь мизинца, бесчувственно двигавшийся по бумаге, пожелтел от старости. Перед глазами его возникал стакан чаю с ленивым язычком пара, налитый поутру Валерией Ивановной. Он слышал ее уговаривание – выпить хоть глоточек, гнал от себя этот бред и тотчас с вожделением вызывал его в памяти. Слова потеряли для него разумный смысл, и когда кончился допрос, он что-то все еще лепетал.

Качаясь, он доплелся по коридорам до стеклянного тамбура передней и взялся за поручень двери, но в этот момент услышал зычный окрик:

– Обвиняемый Мешков!

Жандармский унтер догонял его, рысцой бежа по коридору.

– Мешков?

– Я Мешков, но я не обвиняемый, а свидетель, – пробормотал Меркурий Авдеевич.

– Подполковник приказал вернуться.

Меркурий Авдеевич пошел назад, держась поближе к стенам. Полотенцев встал из-за стола ему навстречу.

– Извините, я задержал вас на минутку, – сказал он с выражением озабоченности и совершенно искреннего раскаяния. – У меня возник некоторый второстепенный вопрос. Ведь ваша дочь, насколько я знаю, состоит в большой дружбе с молодым человеком по имени Кирилл Извеков. Не ошибаюсь? Нет? Так я хотел узнать – молодой человек этот не бывал у вас в доме, нет?

С пристально-трезвой отчетливостью Меркурий Авдеевич увидел, как мелькнула в сумраке белая полосочка воротника над короткой квадратной спиной тужурки – мелькнула и быстро скрылась за калиткой. И сразу, вместе с этой полосочкой воротника, рабью пробежали перед взором памяти голубые полосы Лизиного домашнего платья. И потом – коричневая, просвечивающая огоньком занавеска в окне рагозинского флигеля и он сам – Меркурий Авдеевич, с верхней галереи пытливо рассматривающий свой тихий двор.

Он неподвижно глядел на подполковника.

Полотенцев молчал. Вдруг он спохватился и заговорил участливо:

– Я вижу, вы страшно устали, и уж, пожалуйста, извините мою настойчивость. Да и вопрос мой прекрасно можно отложить до следующего раза. Я только хотел вам сказать, что ведь молодой этот друг вашей дочки тоже обвиняется в государственном преступлении. Так что уж к следующему разу непременно прошу вас припомнить – бывал ли он в вашем доме? Чтобы уж окончательно разъяснить и насчет него, и насчет вашей дочки. А теперь будьте здоровы. Эка, ведь вы как измучились! Извините меня, извините: долг службы!..

По улице Меркурий Авдеевич передвигал ноги, как только что приведенный в сознание пьяный. Ничего не осталось от его приодетости. Пиджак странно обвис, брюки пузырились на коленках. Под скомканными, чужими усами он непрерывно ощущал сухие, потрескавшиеся губы. Он долго не понимал, что за туман колышется перед его взором. Только пройдя несколько кварталов, он различил облачко мошкары, преследовавшее его неотступно и покрывавшееся бронзовым отливом, когда он проходил мимо уличного фонаря. Он стал отмахиваться от него, но оно, крутясь, неслось впереди, как насмешливое марево.

Внезапно Меркурий Авдеевич остановился. Впервые за весь день утешительная мысль отпечатлелась в его уме:

– Пусть будет умышленное сокрытие, пусть! Но Лизавету я не выдам. Лизавету я спасу...

Он разгладил бороду, надел аккуратнее котелок, и к нему вернулась обычная походка, чуть-чуть с подпрыгиванием на носках.

21

Когда-то, в один из тех разговоров, которые Лиза называла философскими, в Собачьих Липках зашла речь о том, что такое – судьба. Кирилл сказал, что этим словом, вероятно, называют зависимость человека от событий. Лизе не понравилось такое определение.

– А если нет никаких событий? – возразила она. – Если ничего не происходит, а просто идет обыкновенное время, или даже не идет, а стоит, и вообще – скука, и больше ничего. Тогда, что же, судьба исчезает?

Нет, Кирилл считал, что времени без событий не бывает, что скука тоже событие.

– Хорошо, – сказала Лиза, – пусть события будут какие угодно. Но, ты понимаешь, они идут, идут как ни в чем не бывало. Человек к ним прижился и, может быть, счастлив. И вдруг у него все летит вверх тормашками. Что это такое?

– О чем ты говоришь? – спросил Кирилл. – О личном счастье? Ты ведь знаешь, человек – кузнец своему счастью.

Но Лиза не хотела соглашаться.

– А что же такое, когда кузнец кует в своей кузнице и думает, что все хорошо, а вдруг кузница сгорела, и он остался на пустом месте?

– Это – пожар, – засмеялся Кирилл.

Он любил отшутиться, если не мог чего-нибудь объяснить. И потом – он всегда отыскивал в будущем благополучие. А у Лизы часто возникали странные предчувствия, и вот теперь она убеждена, что они ее не обманули, что в давнем разговоре о судьбе она права: все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг из ее жизни вырван Кирилл. Все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг у ней в доме выплыло имя, которое никогда прежде не снилось: Виктор Семенович Шубников. Это и есть судьба...

Городу известны были две вывески – золотом по черному полю: Шубников. Одна – на магазине против Верхнего базара, другая – на большой лавке в рядах базара, в самой его гуще. И там и тут торговали красным товаром. Магазин держал ткани богатые – сукна, бархат, шелка; лавка – ходовые ситцы, сарпинку, сатин. Дело вела вдова Шубникова, Дарья Антоновна, помогал ей племянник Витенька, которого она баловала с детских годов и прочила себе в преемники.

Двадцатилетний человек, любивший хорошо одеться, поболтать в кресле парикмахерской, пока его льняные волосы любезно укладывают накаленными щипцами, выписать по газетному объявлению какие-нибудь наусники из Варшавы или гуттаперчевый прибор для массажа лица изобретения лодзинской гигиенической фирмы, – Виктор Семенович успел приобрести известность среди молодых людей, не утомлявших себя большими трудами. Он был натурой спортивной, нетерпеливой, поэтому ему не удалось закончить образование, хотя он несколько раз бойко брался за науки, переходя из одной гимназии в другую, пробуя и коммерческое и реальное училища, справляя при этих случаях новое обмундирование из отличного сукна собственного магазина и сменив, наконец, коллекцию форменных фуражек на модную кепку велосипедиста.

На велосипеде он ездил отлично, в стиле настоящего гонщика, наклонившись с высокого седла на низкий, изогнутый в рог буйвола руль с резиновыми наконечниками. Он даже тренировался в езде по треку, думая взять приз на гонках, но слетел с виража, разбив колено, и как бы обиделся на более удачливых соперников.

Зато в езде на лошадях с ним никто не мог потягаться. Он вывез из степи, с Бухарской стороны конька-иноходца игреней масти, по виду замухрышку, шершавого, со светлым нависом. На масленой неделе он молодцевал перед любителями лошадей, заложив иноходца в крошечные, пухового веса саночки, на которых умещался один человек, да и то в обрез. На Большой Кострижной улице, куда в семейных санях, запряженных покладистой тройкой или парой, даже заворачивать остерегались, а где носились только кровные рысаки, Виктор Семенович показывал на своем маленьком дьяволе дух захватывающие чудеса. Не говоря о красоте и необыкновенной веселости хода лошадки, будто серчавшей в исступленно-игривой побежке, сам ездок вызывал общий восторг лихостью кучерского уменья. Он не ехал, не мчался, не летел, а парил вне земного пространства, оторвавшись от накатанной дороги, весь в снежной муке, и казалось – он не сидит в санках, а запущен струноподобными вожжами, как камень – пращою, в морозный воздух. Принагнувшись на бочок, так что санки перекашивало на один полоз, заглядывая вперед прищуренным глазом, увертываясь от развевающегося долговолосого огненного хвоста и ледяных комьев из-под копыт, он несся за конем-метеором и только гикал:

– Эй! Эй! Эй!

– Витюша! Жми, жми! – кричали ему вдогонку приятели с тротуаров.

И он жал и жал, обгоняя одного за другим рысистых орловцев и ничего не слыша, кроме свиста ветра и барабанной трели комьев по передку санок.

Как всякая страсть, гонка на лошадях требовала жертв, и Виктор Семенович чуть-чуть не пострадал за свое неудержимое увлечение. Один почтенный судейский чиновник, товарищ прокурора палаты, переходя улицу во время масленичного катанья, упал и повредил ногу как раз в тот момент, когда Шубников пронесся мимо на своем иноходце. Будь этот чиновник другого ведомства, случай не имел бы последствий, но юстиции не стоило труда изобразить дело так, будто ездок сдунул прохожего с ног и только по счастью не задавил насмерть. Дело тянулось год, Дарья Антоновна перезнакомилась и с низенькими и с высокими порогами судебных канцелярий, выручая племянника, пока не покончила тяжбу покрытием издержек на лечение пострадавшего. Молодеческая слава Витеньки после этого еще больше приукрасилась, и он сшил себе кремового цвета шевиотовую поддевочку, чтобы его легче признавали на улице как героя нашумевшего приключения.

Дарья Антоновна содержала племянника в холе, он не знал, пожалуй, ни в чем отказа, работы же требовала с него не много: умру – наработается! В доме ему отводилась особая половина. Там он собирал книги о лошадях, о конькобежном, велосипедном, шлюпочном спорте, каталоги монет и медалей, развешивал на деревянных плечиках костюмы в шкафах, заводил граммофон с блестящим, как у тромбона, рупором, подпевая Вяльцевой и Варе Паниной, проявлял фотографии в ванной комнате и делал массаж лица, борясь с прыщиками.

Этим летом он затеял ремонт своей половины, и Дарья Антоновна отправилась с ним в лавку Мешкова – выбирать обои. Меркурий Авдеевич подал им стулья и самолично начал показывать товар, развешивая куски обоев, которые непрерывно доставались с полок и раскатывались приказчиком. Покупатели были бранчливы, но это только подогревало Меркурия Авдеевича, он знал цену Шубниковым, они имели право требовать, – и он распушал свое искусство продавца, как павлиний хвост.

– Или вот, пожалуйте, образец тисненого рисунка для кабинета, говорил он, любуясь. – Если к нему взять вот такую матовую панель, более темного тона, а поверху пустить вот этакий тоненький бордюрчик посветлее, будет очень солидно. Думаете, темновато? Можно, конечно, более освещенное подобрать. Но комнаты желательно всегда разнообразить по краскам, чтобы они отличались. Возьмите вот этот рисунок новейшей выработки – под мятый атлас. Если комната обставлена роскошно, допустим модерном... У вас какая мебель в гостиной? Не модерн?

– У меня гнутая венская, – сказал Виктор Семенович.

– Это вот хорошо подойдет для венской. Смотрите, как получится, если такой богатый тон обрамить широким карнизным бордюром.

– А как вы думаете насчет плафона? – спросил Шубников.

– Я только что хотел вам предложить. Вы как – карнизы решили раскрашивать? Нет? Тогда именно требуется рамка плафона. Очень получается рельефно, если гладко беленый потолок отделяется от обоев, скажем, вот таким пейзажным плафоном. Или, еще лучше... Петя, достань растительный орнамент всех номеров!

В самый разгар вдохновенных примериваний, когда голова начинала идти кругом от бумажных радуг, танцевавших перед глазами, в магазине появилась Лиза. У нее было поручение от матери к Меркурию Авдеевичу, и он велел подождать, пока занимается с покупателями. Она прошла к кассе и развернула на прилавке газету. Ей было все равно, что читать – фельетон о проделках рыбопромышленников, дебаты в городской управе, хронику навигации, – все слова были для нее равнозначны. О чем бы они ни говорили, она видела за ними только свое несчастье. Рука ее перевертывала страницу, когда взгляд еще не отделился от недочитанных строчек, а потом она, как к новому, возвращалась к тому, что уже прочитала.

И вот с момента ее появления оказался в магазине еще один человек, который думал не о том, что делал. Рулоны бумаги продолжали шелестеть и раскатываться, приказчик переставлял лесенку и лазил по полкам, Меркурий Авдеевич любовался своим ораторством, а для Виктора Семеновича уже не было ни панелей, ни плафонов, ни бордюрчиков: из всех мыслимых видов бумаги его привлекала только газета, переворачиваемая на прилавке тонкой неторопливой рукой. Он встал, чтобы удобнее смотреть на Лизу, и поддакивал Меркурию Авдеевичу совершенно невпопад. Взвинчивая усики (у него росли белые колечки над уголками губ, а под носом было еще пусто), одергиваясь и слегка посучивая ножками, он все ждал, что Лиза подымет глаза, в которые он успел окунуться, когда она разговаривала с отцом. Но она не отрывалась от газеты, и позже, вспоминая эту внезапную встречу, Виктор Семенович признавался, что его поразило противоречие между образцом девичьей прелести, каким сразу представилась ему Лиза, и ее противоестественным интересом к мужскому занятию газетой. Если бы он мог заговорить, он, конечно, прежде всего спросил бы – что же такое замечательное вычитывает она из газеты? А если бы Лиза услышала этот вопрос, она, наверно, изумилась бы, – да разве я читаю газету? Если бы на место красноречивого Меркурия Авдеевича вдруг стала бы Лиза, то ей довольно было бы промолвить: вот славненькие обойчики! – и Виктор Семенович немедленно обклеил бы этими обойчиками все свои комнаты. Но она так и не посмотрела на покупателей, а, наскучив дожидаться, исчезла где-то в другом конце лавки.

У Виктора Семеновича прирожденным свойством характера была нетерпеливость. Няньки звали его "Вынь да положь". Уж если что ему загоралось, то он ночей не спал, пока не исполнялось желание. В младенчестве первым словом, которое он внятно выговорил, было не "мама" и не "баба", а – "пустите". Он все расталкивал ручонками нянек и детей, протискиваясь туда, куда хотелось, и все лепетал – пустите, пустите! И Дарья Антоновна только понимающе мотнула головой, когда он неожиданно потерял интерес к ремонту, и затосковал, и стал наряжаться больше прежнего и пропадать из дому, и нечаянно выдал секрет тем, что поручил некоей Настеньке раздобыть ему фотографию Лизы Мешковой. Все прояснилось, как чистым утром.

Настенька считала себя близкой к дому, являясь изредка на недельку, на две, после отлучек в другие знакомые дома или поездок на моленье в какой-нибудь монастырек. Она умела быть приятной – разговором, сочувствием, готовностью услужить, если услуга не требовала труда. Лицом она напоминала что-то черносливное – оно будто лоснилось удовольствием, в черном молодом взоре всегда играла радость жизни, и, однако, она почиталась женщиной строгой, молельщицей, даже постницей, хотя никто не был так падок на вкусненькое, как она. Очень тонко, почти художественно проявляла она искусство брать, получать, принимать дары, так что у того, кто давал, возникало впечатление, будто это она дала, а у нее взяли, как у благодетельницы.

Никаких усилий не стоило ей найти ход к фотографу, делавшему снимки с гимназистов, которые окончили весною курс. Он получил от Настеньки все мыслимые заверения, что фотография Лизы Мешковой понадобилась в самых благовидных целях, и ему был приятен успех его фирмы.

На снимке Лиза казалась грустной, овал ее лица неуловимо влился в окружение слегка взбитых воздушных волос. Что-то задумчивое не только исходило от взгляда, но передавалось всей карточкой, стоило лишь ее взять в руки. И, взяв ее в руки, Виктор Семенович почувствовал, что прежняя его жизнь – не более как черное крыльцо к тому благоуханному дому, в окно которого он с трепетом заглянул и войти в который стало его невыносимым желанием. Он и умилялся, и плакал, и впадал в летаргию на целые дни, валяясь на диване, и требовал, чтобы ему гадали, и чтобы за него молились, и чтобы звали то доктора – на борьбу с бессонницей, то портного – снимать мерку для нового костюма.

Настенька и Дарья Антоновна с усердием вели саперную работу, отзывавшуюся у Мешковых все более громким упоминанием Шубниковых, пока дальняя сапа не привела к тому, что Меркурий Авдеевич объявил о намерении Дарьи Антоновны пожаловать к чаю.

– Почему так захотелось ей нашего чаю? – спросила Лиза, дичком посмотрев на отца.

– Мы уж сколько лет соседи по магазинам, а семейно все незнакомы, сказал Меркурий Авдеевич.

– Что же теперь переменилось?

– Да кое-что переменилось, душа моя. Я вчерашний день пришел в банк векселя выкупать, стою перед кассой, дожидаюсь. А директор банка, проходя, увидел меня, остановился и говорит: "Прошу вас, господин Мешков, не утруждать себя ожиданием, а пожалуйте прямо ко мне в кабинет, я распоряжусь, какую операцию для вас надо выполнить, все будет сразу сделано!" – и ручку мне потряс! Прежде директор банка Мешкова и не почуял бы...

Так случилось, что знойным августовским днем, после обедни, Шубниковы, сопровождаемые Настенькой, прибыли к Мешковым откушать воскресного пирога.

22

Виктор Семенович надел костюм цвета кофе со сливками и пикейный, высоко застегнутый жилет. Из нижнего кармана жилета свисала, вместо часовой цепочки, короткая черная шелковая лента и на ней – золотая пластинка, изображающая конверт письма с загнутым уголком. На уголке горел рубин.

Стояла духота, и пиджак был расстегнут. Брелок лежал на жилете, поблескивая при каждом вздохе. Виктор Семенович дышал часто. Он несколько раз начинал разговор, но Лиза отмалчивалась. Ей все больше нравилось, что он спотыкался на всякой фразе и взирал на нее уже растерянно и даже с мольбою. Наконец она сжалилась:

– На вашем брелоке, кажется, что-то написано?

– Да, – сказал он, быстро вынимая часы, – это на память. Посмотрите, пожалуйста.

Она прочитала гравированную надпись, всю в завитушках: "Виктору Семеновичу Шубникову с уважением. Друзья". И на обороте: "Жми, Витюша, жми!"

– Это по какому-нибудь поводу?

– Воспоминание об одной гонке. Прошедшей зимой. На лошадях.

– Значит, это – приз?

– Как бы приз. От товарищей. Моя лошадь пришла первой.

– А что означает "жми"?

– Так себе. Любительское изречение.

– И давно вы – гонщик?

– Я не гонщик. Я любитель.

Настенька, подаваясь всем небольшим проворным телом к Лизе, точно спеша на выручку, сказала одним духом:

– Витенька и на велосипеде катается, и на коньках.

– Сейчас что же – о коньках, – извинился Виктор Семенович. – Сейчас прекрасно на яхте.

– Витенька – член яхт-клуба, – сказала Настенька. – И яхточка у него, посмотрели бы вы, прямо куколка.

Ей приходилось договаривать за всех, чтобы заполнить паузы, и она клонилась то влево, то вправо, потому что видеть сразу всех мешала фарфоровая лампа, высившаяся посредине круглого стола, за которым гости и хозяева расселись.

Если не считать Виктора Семеновича, то Валерия Ивановна мучилась больше всех своей ненаходчивостью в разговоре. Дарья Антоновна, величественная и благосклонная, в лиловом платье, сверкающие складки которого стоймя поднимались с пола на колени и к талии и поглощали собою все кресло, казалась подражанием памятнику. Хотя речь ее началась с обиходных вещей, но повела она ее на высокой ноте, с некоторым даже народохозяйственным или экономическим уклоном. Валерию Ивановну это могло только напугать. Ее понятия об экономике сводились к тому, какой нынче был привоз на базар – большой или маленький, а почему и откуда этот самый привоз взялся – кто его в точности разберет! Конечно, привоз опирается на известные столбы, на которых стоит весь прочий мир. Он зависит от морозов, или от воздвиженья, или от распутицы, от зимнего или от весеннего Николы. Но это уже чересчур отвлеченно. А Дарья Антоновна с привоза перешла не только на полевую страду, но на сельскую жизнь вообще и даже – как она выразилась – на крестьянский вопрос.

– Мы люди хоша и городские, – сказала она, – но от крестьянского вопроса в большой зависимости. Возьмите наше дело – красный товар. То мужик и сарпинку нипочем не берет, а то подай ему что ни есть лучшего ситца. Сейчас деревня – первый покупатель.

Такие рассуждения были по плечу только Меркурию Авдеевичу, но он не мог себя увлечь их теоретической прелестью и говорить свободно, без оглядки.

– Да, – ответил он, подумав, – деревня в настоящий момент охорашивается. Но не всякая специальность может заприходовать у себя деревенское оживление. Наша, например, москатель, как прежние годы была не в ходу, так и нынче.

– Как же такое, – вмешалась Настенька, – что вы говорите! А я все хожу, смотрю и только удивляюсь: на каждой улице дом растет! Да какой красоты необыкновенной! В парадных лестницах – подымательные машины, прямо на самый верх, и ног не надо. Вместо полов – бетонный паркет, будто это не дом, а собор. Одних банков сколько настроили, куда ни глянь – все банк да банк. Кто-нибудь да деньги туда кладет? И все постройки, постройки...

– Да, – сказала Дарья Антоновна, – постройка, что большая, что маленькая, без вас, Меркурий Авдеевич, не обойдется. Уж за чем-нибудь к вам да заглянут.

– Так ведь это – город, а разговор о деревне.

– Да деньги-то, Меркурий Авдеевич, что в городе, что в деревне – одни.

– Нет, Дарья Антоновна, не одни. Мужик-то лютее за копейку держится.

– Как ни держись, а мужику тоже надо окошечко покрасить, иному горницу шпалерами обклеить. А там – монопольку открывают, земскую школу строят, церковку обновляют, все к вам да к вам.

– Земству я не поставляю, так что какой мне интерес в школах, отвечал Мешков, – воздвигаемые церкви – те тоже не вольны, а покупают, где укажет епархиальное ведомство. А мужик скорее бабе лишний отрез купит, чем по окошку олифой мазнет. Получается, что деревенскую копилку-то вытряхивают вам, Дарья Антоновна, а не мне.

"Да, вижу, вижу, что ты прижимист", – говорили трезвые и усмешливые глаза Шубниковой. Она, как вошла, успела приметить, что обойчики на стенах бедненькие, полы давно не крашены: "своего товара на себя жалеет".

– Я не отказываюсь, – произнесла она, опуская взор в землю, – мы торгуем слава богу. Но и ваше дело окупчивое, и товар ваш бойкий, Меркурий Авдеевич.

– Товар боек, да покупатель торопок.

– С достатком и смелость приходит, Меркурий Авдеевич. Вы сами изволили сказать, что мужичок нынче куда стал порядочнее.

Беседа требовала поворота: Настенька чересчур уж проницательно улыбалась, – понимаю, мол, что Меркурий Авдеевич будет прибедняться, чтобы ничего не обещать в придачу к своей красавице, а Дарья Антоновна дорожиться, чтобы чувствовали, что ее сокол реет над золотыми горами.

– Да, – сказал Меркурий Авдеевич, поерзав на стуле, – мужичкам убавили прыти, они и раскусили, что трудолюбием достанешь больше, чем поджогами имений. Народ требует руки предержащей.

– Деревню приструнить легче, чем город, – заметила Дарья Антоновна, мужичок куда пугливее городских.

– Справедливо, – согласился Мешков, настораживаясь.

– В городе куда ни шагни – лихой завистник, – сказала Шубникова.

– Широкая нива для зависти, – признал Мешков без особой охоты.

– Столько всякой неприязни кругом. Живешь, живешь с человеком, сочувствие ему изъявляешь, из беды его выручишь, а потом... – Дарья Антоновна вдруг приклонилась к Мешкову: – Потом – на тебе: своею щедротной дланью пригрел, можно сказать, ядовитое гнездо.

– В каком отношении, то есть, ядовитое? – недоверчиво спросил Мешков.

– Да взять хоша бы вашу неприятность. Я уж вас так пожалела, Меркурий Авдеевич, прямо ночь напролет уснуть не могла. Надо же, думаю, случиться: богобоязненный, уважаемый человек, дочка в доме на выданье, – какой, думаю, страх!

– Вы, собственно, имеете в виду... – начал Мешков, намереваясь строго отклонить всякую неясность, но с нарастающим беспокойством.

– Да я про вашего подпольщика-то, – совсем простодушно заявила Шубникова.

Она с горечью развела руки открытыми ладонями к Мешкову и, наклонив набок голову, замерла наподобие модели, позирующей растроганное сочувствие. Настенька вся так и собралась в комочек от нетерпения, и лицо ее решительно готово было принять любую мину, в зависимости от того, что доведется услышать. Лиза с матерью и Виктор Семенович глядели на Мешкова боязливо и пристально.

Он помрачнел от прилившей к голове крови и несколько секунд не двигался и не мигал. Потом большим пальцем подобрал с губ усы и раздвинул бороду, отчего вид его стал вразумительнее и несколько праздничнее.

– Моего подпольщика? – проговорил он, снизив голос. – У меня никаких подпольщиков не бывало, да и не могло быть.

– Ну, которого изловили в вашем доме, – еще шире развела руки Дарья Антоновна.

– Мой дом господь миловал от людей, которых надо бы изловлять. Бог с вами!

– Да ну, на участке, что ли, у вас, – ведь весь город говорит про это.

– Мало ли носят по городу сплетен? В соседнем флигеле взяли как-то жену одного смутьяна. Так, что же, я за нее ответчик?

– Да кто же вас хочет, Меркурий Авдеевич, ответчиком сделать? Я говорю только, какая вам неприятность.

– А почему же неприятность, если меня это не касается? – уже отыскав опору, начинал забирать повыше осанившийся Мешков.

– Уже по одному тому неприятность, что говорят.

– Да вам-то, как доброй знакомой моей, а ныне – и всей моей незапятнанной семьи, вам-то, Дарья Антоновна, не вторить следовало бы тому, что говорят, а пресечь разносящих сплетню.

– Что вы, в самом деле, Меркурий Авдеевич, – сказала неожиданно приказательно Шубникова, резко поправляя складки шумящего платья, – разве кому я позволю намекнуть на вас каким-нибудь словом сомнительным или подозрением, что вы? Я только думаю, какие у вас заботы были, когда взяли эту самую смутьяншу.

– Какие же заботы, если моя совесть чиста и перед богом и перед людьми?

– Кабы вы – один, а то ведь у вас дочь. Материнское-то сердце Валерии Ивановны так и взныло поди от боли, что, может, Лизонька соприкасалась с опасными людьми?

– Ах, лучше и не вспоминать! – от чистого сердца воскликнула Валерия Ивановна.

– Зачем моей дочери касаться опасных людей? – устрашающе взвел брови Мешков.

– Сами ведь изволили сказать, Меркурий Авдеевич, что бунтовщицу взяли у вас со двора? – опять невинно и простовато вопросила Шубникова.

– Хоть бы и со двора, – рассерженно ответил Мешков, – да дочь-то моя не на дворе живет, слава богу, а в доме, и притом – с отцом и матерью, Дарья Антоновна.

– Разрешите, я скажу, как было, – в испуге заговорил Виктор Семенович, желая сразу привести всех к соглашению и накопив к тому достаточно решимости своим молчанием, которым терзался. – Тетушка очень возмутилась, когда узнала, что у вас во дворе обнаружили подполье. То есть как раз в том смысле, как вы, Меркурий Авдеевич, выразились, – она сразу пожелала пресечь. И говорит: замолчи... если, говорит, не знаешь, то и нечего болтать языком... То есть, потому что я ей об этом рассказывал. А я и правда слышал только пересуды. У нас просто так приказчики болтали и болтали, что вот, мол, у Мешковых скрывался один революционер, который будто имел громкое дело... ну, как это теперь называют, заслуги в девятьсот пятом году. То есть это не мои слова: какие могут быть заслуги, если это бунтовщик? Ну, и его схватили. И все. При чем здесь может быть Лиза? (Он повернулся к ней всем корпусом.) Если бы могли вас в чем, извините, подозревать, так это разве какое-нибудь общение... ну, будто вы замешаны с молодежью. Но тогда и всякого... и меня самого можно заподозрить (он сделал движение, которым, вероятно, хотел показать, что – если понадобится благородно возьмет на себя какую угодно вину, чтобы только снять ее с Лизы).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю