Текст книги "Первые радости (Трилогия - 1)"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– Вон что! Ты мне хочешь из нее курсистку сделать! Это которые в Липках сидят, стриженые? Благодарю покорно. Одной гимназии мало. Подай еще курсы. Какие же это? Медицины или, может, юриспруденции? В Москве или, может, в Петербурге! А позволительно спросить – в каких целях? Чтобы уехать от родителей и проживать в меблированных комнатах? Из каких соображений? Для какой надобности?
И так – целый вечер, с похаживанием из угла в угол, с пристукиванием по столу и по спинкам стульев, с повышением голоса до вопля и понижением до грознопредупредительного шепота, со всяческими "не попущу!" и "не стерплю", пока Валерия Ивановна не замолчала и не заплакала.
Рассказывая об этой нотации Лизе, она поплакала еще и, прижав Лизину голову к груди, со всхлипом дохнула ей на ушко:
– Уж не влюбилась ли ты и правда, господи сохрани и помилуй?!
И Лиза, обняв ее, сказала ей так же на ухо, что она думает – да, и тоже заплакала. И они сели к Лизе на кровать, плача, обнимаясь, вытирая слезы уголками одного платка, пока он весь не промок и слезы не остановились. Тогда мать начала выспрашивать – какой он, этот самый Кирилл, и как же они прятались целых три года, и что же они теперь думают делать, и как сказать обо всем отцу, чтобы дело кончилось только нотацией.
Сейчас, под грустное причитание шарманки, глядя через стекло галереи в расплывчатый сине-зеленый мир – мир Кирилла, – Лиза заново пережила это сидение на кровати, когда все мысли начинались и кончались сладко-пугающим гаданием о судьбе, а все чувства без остатка растворились в ласке матери. Лиза вдруг оторвалась от окна и побежала в комнаты.
Валерия Ивановна показывала прислуге, как гладят мужские сорочки: сначала спинку и бока, потом рукава, манжеты, плечи, а уж после всего крахмальную манишку, и чтобы на манишке – избави бог! – ни складочки, ни морщинки, ни рубчика. А перед тем как браться за манишку, непременно надо продуть утюг, да подальше в сторонку, чтобы пепел не садился на доску, – ни к чему тогда все глаженье.
– Вот как надо продувать, вот как! – закричала Лиза, с разбегу присаживаясь около матери, обхватывая ее колени и начиная дуть изо всех сил в раскаленные поддувала утюга.
– Перестань, перестань! Смотри, что ты делаешь? – воскликнула Валерия Ивановна, стараясь отодвинуть от Лизы утюг, отмахивая, отдувая от доски пепел и крича прислуге: – Убери белье, закатай его скорее! В корзинку, в корзинку!
Привскочив с пола, Лиза обняла Валерию Ивановну, усадила на табуреточку, села к матери на колени.
– Милая моя, ты заучилась, – сказала Валерия Ивановна с нешутливой тревогой.
– У меня, мамочка, и правда что-то застряло в голове. Я думала, если подуть, так, может, вылетит?
– Знаю я, что у тебя застряло. Ступай-ка на улицу, проветрись...
За воротами, как всегда, Лиза поглядела на строгие зеленые стены и ограду школы. Тополя стояли непреклонными стражами безлюдья и тишины. Они оберегали мир Кирилла, его комнату с портретами великих людей. На перекрестке появился коротенький мужичок с точильным деревянным станочком через плечо, звонко крикнул: "Е-есть точить ножи-ножницы!" – постоял, озирая молчаливые дома, нехотя поплелся дальше. Из-за угла вышла быстрая женщина с девочкой. Они несли узлы. Девочка еще издали кивнула Лизе, и она узнала Аночку.
– Здравствуйте, барышня, – необычайно общительно сказала женщина, поравнявшись с Лизой. – Аночка, поздоровайся за ручку. Она мне говорила, что познакомилась с вами на каруселях. Я – ее мама, Ольга Ивановна. Очень приятно.
– А мы, знаете, куда? – сказала Аночка. – Мы в театр.
– Да, да, – перебила Ольга Ивановна, – мы несем одежу для театра, нам заказали.
– Одежду? – спросила Лиза тихо.
– Для представления, – сказала Аночка.
– Знаете, разное тряпье, – почти извинилась Ольга Ивановна. – Мы уже другой раз идем. Я сначала насобирала что поприличнее, у знакомых разных. Думала, что-нибудь не очень ношенное. Принесла, а мне говорят – что вы! Несите, говорят, назад. Нам, говорят, нужен самый что ни на есть хлам, словом – ветошь.
– Они будут представлять из жизни бедных людей, – серьезно разъяснила Аночка.
– Я вышла погулять, я провожу вас, – вдруг робко проговорила Лиза.
– Очень приятно, – продолжала торопиться Ольга Ивановна, – погода такая, что прямо тянет пройтись. Аночка, перемени руку, а то устанешь! Возьми вот этот узелок, полегче. Так вот один там актер, старый такой, но собой очень интересный, говорит мне: мы хотим сыграть правду жизни, поэтому нам нужно тряпье, которым самый последний бродяга погнушается. Так я теперь такую рвань насобирала, даже стыдно нести. И можете представить, в ночлежке, как стало известно, что требуются лохмотья, сейчас все начали цену запрашивать – не подступись! Откровенно вам сказать, я не понимаю, к чему в театре показывать бедность? Ведь это некрасиво, правда? Раньше я ходила в театр, когда еще мы с мужем были состоятельные. Так я, знаете, выберу всегда самое красивое представление. Посмотришь – и потом долго-долго вспоминаешь и думаешь, что хотя ты сама никогда так красиво жить не будешь, но все-таки ты видела настоящую красоту. Ведь верно?
Лиза слушала с увлечением, и новая знакомая с ее неудержной, охотливой речью показалась очень занимательной, но за этой речью ей чудилось не то, что хотела передать Ольга Ивановна.
Лиза бывала в театре редко, потому что Меркурий Авдеевич разрешал посещать только рекомендованные гимназией спектакли – с учебной целью. Воспоминания о спектаклях были праздничны, а городской театр вызывал благоговение. У нее немного кружилась голова, когда она, притихшая, поднималась по скользким крашеным асфальтовым ступеням из яруса в ярус, мимо капельдинеров, и заходила в низенькую ложу. Программка дрожала в ее руке, бинокль становился горячим в ладони. Она находилась не в здании, не в зале, а в особой сфере, за пределом жизни. Мир дома и даже мир Кирилла отступали перед третьим миром, недоступным, как божество. Когда поднимался занавес, божество допускало смертных к своему лику. Тогда прекращалось дыхание, останавливалось сердце и начиналось чудо. В какие-то мелькающие моменты Лиза чувствовала, что могла бы быть не собой, а кем угодно красивее или злее себя, лучше или хуже, старее, возвышеннее, печальнее, ничтожнее, веселее. Она могла бы принадлежать всем и владеть всеми. Во всех своих воображаемых превращениях она отдавала себя людям, и люди покорялись ей. Она становилась тем самым чудом, на которое смотрела. Она становилась актрисой.
Никто не знал об этих состояниях Лизы, и она никому не хотела о них сказать. Глубоко наедине со своим сердцем она признавалась, что сцена для нее такая же несбыточность, как перелет с лебедями за океан. Она была довольна, что на балаганах кончила неожиданный разговор о театре с Кириллом правдивым словом – фантазия. Но другой разговор, возникший еще внезапнее, чем с Кириллом, разговор с Цветухиным, беспокойно повторялся ее памятью, выражая весь свой смысл тоже тем словом, которым кончился: "за кулисы", "заходите ко мне, прямо за кулисы". Почему-то у Лизы осталось совершенно ясное впечатление, будто Цветухин произнес эти слова шепотом. Во всяком случае, он наклонился к ней настолько, что, наверно, все обратили внимание, и ей бросился в глаза вороной отлив его открытого правого виска под панамой и его черные подстриженные усы, почти так же близко, как перед тем молодые незаметные усы Кирилла.
С печальной завистью Лиза посмотрела на Аночку. Маленькой девочке сейчас предстояло войти в театр, в момент, когда наглухо закрыты главные двери и все заперто, кроме бокового таинственного входа около сада, а ей, Лизе, надо было повернуть назад, домой. Вдруг Аночка сжала ее пальцы своей худенькой рукой и пробормотала:
– Пойдемте посмотрим! Там всего много-много!
– Правда, если вам любопытно, зайдемте в костюмерную, очень интересно, – подхватила Ольга Ивановна.
– Что же я скажу? – спросила Лиза, тотчас решив, что пойдет, и испугавшись своей решимости.
– Мы скажем, что вы с нами.
У Лизы быстро возникали и терялись какие-то возражения, но дверь уже отворилась, и на улицу дохнуло влажной прохладой, как от свежевыстиранного белья.
Тут было все в полутенях или в темноте – переходы коридорчиков, ступени, площадки лестниц, словно цветочной пыльцой овеянные сонным светом электрических лампочек. Потом открылась светлая комната с деревянными стойками, на которых в два ряда были навешаны – точно замороженные оболочки каких-то жизней – парчовые, атласные, суконные, шелковые острова в пучине позументов, кружев, стекляруса, лент. Движение воздуха, поднятое Ольгой Ивановной, прокладывавшей своими узлами дорогу среди этого тряпичного космоса, иногда размораживало какую-нибудь оболочку, и, шевельнувшись, она напоминала Лизе то умирающего боярина, то полного нетерпения испанца, то насмешливую французскую маркизу. Аночка приостановилась около пышного кафтана, качавшегося на вешалке, тронула парчу пальцем, шепнула Лизе:
– Это – золото.
– Это – царь Федор, – тоже шепотом сказала Лиза.
Они вошли в мастерскую. Портные в очках, обложенные многоцветными лоскутами, сидя на столе, беззвучно дергали иголками. Ольга Ивановна развязала узлы. Два человека в жилетках стали ворошить принесенное тряпье.
– Мне прямо совестно, не знаю, как совестно, – лепетала Ольга Ивановна.
– Вот это для Барона, – сказал костюмер, распяливая за рукава промусоленный драный пиджак.
– Ах, что вы, – для Барона! – ужаснулась Ольга Ивановна.
Аночка усердно мигала Лизе, чтобы она нагнулась и послушала что-то по секрету.
– Сходим туда.
– Куда?
– Где представляют.
Лиза покачала головой. Но Аночка тянула ее за локоть, и они незаметно начали пятиться к двери.
– Я здесь уже лазила, – сказала Аночка, когда они очутились в узком проходе, где струился смешанный запах клея и парикмахерской. Они спустились по ступенькам, снова поднялись и вошли в затененное ущелье необычайной высоты. Они находились на самом дне этого ущелья, а сверху, откуда несмело проглядывал дневной свет, нависали на них концы неподвижных веревок и громадные застывшие холстины в пятнах красок. Лиза шла впереди, как будто поменявшись ролями с Аночкой, которая засматривалась и мешкала у каждого встречного предмета.
Вдруг Лиза услышала медленные шаги. Из полумрака появился мужчина. Он шел прямо на нее. Место было узкое. Она прижалась к стене направо. Он шагнул в ту же сторону. Она подвинулась налево. Он хотел уступить ей дорогу и сделал то же движение. Тотчас оба они решили поправиться, двинулись вместе, столкнулись, и он спокойно проговорил низким маслянистым голосом:
– Ну, давайте немного постоим.
Она узнала голос Цветухина. Она узнала его лицо, – оно было совершенно такое, каким ожило в ее памяти несколько минут назад, по дороге к театру, только он был без панамы, и на черных его гладких волосах через всю голову стлался матовый отсвет.
– Вы? – мягко спросил он и помедлил. – Вы? Лиза Мешкова? Как вы сюда попали?
Она все время думала, что ответит, если ее спросят, как она очутилась за кулисами, и ей казалось – она ответит так, как было. Но она молча стояла, неподвижно глядя в глаза Цветухину. Он улыбнулся, взял ее под руку, повернул и повел.
– Пойдемте ко мне, – сказал он.
Они выбрались из декораций, поднялись по чугунной лестнице в коридор, и он отворил ближнюю дверь.
Лиза остановилась у входа. Солнце било через окно, отражаясь в стеклах и рамочках фотографий, развешанных вокруг большого зеркала. Всюду играли эти отблески, размножая неисчислимые мелочи, разбросанные по длинному столу. Афиши разящими буквами вычерчивали имя Цветухина, поднимаясь по стенам к потолку, обвитые лентами, повторявшими золотом надписей то же имя. Шпага с бронзовым эфесом лежала на кресле, прикрытом серым плащом. Цветухин взял шпагу, перебросил плащ на стул, показал на кресло:
– Прошу вас.
Лиза не двигалась.
– Как вы прошли сюда днем? У вас в театре знакомые?
Она глядела на него почти с мольбой. Он опять улыбнулся и спросил, пощелкивая шпагой по своей выставленной вперед ноге:
– Вы хотели видеть меня? Да?
Она отвела глаза. Он повторил тише:
– Вам хотелось встретиться со мной? Признавайтесь.
– Нет.
– Вы говорите неправду.
– Это неучтиво, – выговорила она быстро.
– Простите, – сказал он, улыбаясь еще больше, – но я вижу вы не хотите сказать правду.
– Зачем же вы принуждаете меня говорить?
– Я не принуждаю. Я прошу. Что вас привело сюда в такое время?
– Случайность.
– Ах, случайность! – довольно засмеялся он. – Счастливая случайность. Счастливая для меня. А для вас?
Неожиданно Лиза села в кресло. Сильно сжимая одной рукой подлокотник, она приподняла другую ладонь к Цветухину, будто предупреждая его, чтобы он не приближался.
– Вы говорите со мной, как с девочкой, – сказала она. – Вы ошибаетесь. Девочка вряд ли могла бы понять, что вы избалованный человек. А я вижу это так. Мне кажется, я это знала раньше, что вы избалованы. Я думала, что это, вероятно... вероятно, у актера. Но я не думала, что вы недобрый. Вы мне показались другим. Если я ошиблась тогда и не ошибаюсь сейчас, это очень жалко.
Она была бледна, губы еще вздрагивали у ней, когда она замолчала. Цветухин смотрел на нее с удивлением. Повременив, он слегка наклонился и произнес озабоченно:
– Я не хотел вас обидеть. Вы, наверно, устали? Да? У вас экзамены?
– Да.
– Много еще осталось?
– Три.
– И потом – конец?
– Конец.
– Совсем?
– Совсем, совсем! – сказала она, легко вздохнув.
– И начинается вольная жизнь, да? Куда же вы? На курсы? Или, может быть, в театр? Да?
Она покачала головой.
– Страшно? – спросил он с любопытством и, не дождавшись ответа, согнул шпагу, рассек ею со свистом воздух и отошел к окну. – Страшно, – сказал он утвердительно, – я понимаю вас, страшно. Берегитесь театра, берегитесь искусства. Вот зверь, не знающий пощады. Он либо поглощает всего человека, либо изрыгает его вон. Ему нужно все, и ему ничего не нужно, кроме себя самого. Слава богу, если он поглотит тебя безраздельно. Горе, если изрыгнет.
Перед Лизой стоял совсем не тот Цветухин, который только что улыбался ей. Солнце охватывало его льющимся в окно свечением, стан его был силуэтно-черным, неподвижным, с откинутой рукой на эфесе шпаги, острием воткнутой в пол.
– Подальше, подальше от этого зверя, – говорил он, любуясь вкрадчивостью своего голоса. – Лучше жить простой жизнью незаметного труда, чем здесь, у этого зеркала, с этими красками, в этих плащах. А женщине, особенно женщине, нужно обыденное, неприкрашенное счастье. И если бы вы спросили, чего я желаю вам, вам, молодой девушке, завтра вступающей в вольную жизнь, я бы сказал – любви, самой обыкновенной женской любви.
Он подошел к Лизе и проговорил, низко опустив голос:
– Однако, может быть, вы обладаете тем, чего я вам желаю? Может быть, вы любите?
– Что это у вас за шпага? – спросила Лиза так громко, точно силой звука хотела стряхнуть с себя обаяние его голоса.
– Вы не видали меня в "Гамлете"? Нет? Я хотел бы, чтобы вы посмотрели.
Он стал ан-гард, сделал штосс и сказал в несколько разочарованном и насмешливом тоне:
– Эта шпага пронзает пошлость и ничтожество, которые таятся за занавесом благородства.
– Вы не боитесь, что она пронзит вас? – спросила Лиза, взглянув на него исподлобья.
– О, о! – засмеялся Цветухин. – Вы будете опасной женщиной!
Он наклонился к Лизе, но постучали в дверь, она приоткрылась, в уборную заглянул человек в жилетке.
– Егор Павлыч, не зайдете на примерочку?
– Что там еще?!
– Барона примерить: помрачается рассудок, какие рубища доставлены! Специально как вы желали.
– Я пойду, – сказала Лиза, вставая.
– Погодите, прошу вас, – остановил ее Цветухин, отмахиваясь от человека в жилетке и закрывая перед его носом дверь. – Я хочу вас пригласить... вы любите прогулки на природу? Соберитесь ко мне на дачу, я живу на Кумысной поляне, с вашим знакомым, с Пастуховым. Приезжайте, а?
– Как же это может быть?
– Ну, как может быть... ну, просто – случайно. По счастливой случайности, – улыбнулся он без малейшего оттенка лукавства, даже почти извиняясь.
– Нет, нет, это не может быть. До свиданья.
– Вы заплутаетесь, я провожу вас.
– Нет, нет. Я – не одна.
– Так приезжайте, – крикнул он ей вслед и, остановившись в дверях, послушал, как зачастили ее каблучки по асфальту коридора и дальше – звонко – по чугунной лестнице.
На каком-то повороте к ней подскочила Аночка.
– Ну что? Черный ругался? – спросила она, до шепота сдавливая свое торопливое бормотанье.
– Нет, нет. Черный не ругался! – ответила Лиза, не убавив шага и на ходу прижимая к себе растрепанную голову Аночки. – Но ты ступай к маме, а я пойду одна. Нет, нет! Не провожай. Я – одна.
И вот – она на улице, в певучем свете дня – какого дня! Она идет напрямик через площадь, вымощенную неуклюжим булыжником, но горбатые голубые камни гладко скользят у нее под ногами, как выкрашенный асфальт театральных коридоров, и солнце как будто светит только затем, чтобы перед ее взором, не исчезая, сияло окно с неподвижным черным силуэтом и чтобы она очерченней видела руку, так музыкально положенную на бронзовый эфес шпаги. Третий мир, мир чуда наполнился тяжеловесной кровью, и Лиза слышала и несла его в себе к тем двум другим мирам, в которые возвращалась с безмятежным и странно выросшим сердцем.
Споткнувшись на кривобоком камне, она засмеялась: три экзамена, – что за пустяки! Один шаг, один веселый шаг – и открывается вольная жизнь, прозрачная, как воздух, бесконечность! А Кирилл – милый Кирилл! – он даже не подозревает, как прав: великие люди, пожалуй, доступнее обыкновенных смертных!
14
Троицын день проходил у Мешковых по обычаю отцов. С базара привозили полную телегу березок и травы, – березки расставлялись в углах комнат, подвешивались на притолоках дверей; травою во всем доме устилался пол, по подоконникам раскладывалась ароматная богородская травка, и ставились в горшках и стаканах цветы. Волглое дыхание леса и лугов еще с кануна наполняло дом, а за ночь все жилище делалось томительно-вкусным, как медовый пряник.
Но из комнатных лесов и лугов больше, чем в другие праздники, хотелось к живым деревьям и цветам. Лиза испытывала тягу на волю вдвойне: у нее кончились экзамены, оставался только торжественный выпускной акт, – троицын день был первым днем, когда она проснулась не гимназисткой. Кирилл преподнес ей записную книжку, переплетенную в красный шелк, с золоченой монограммой на уголке – "Е. и К.", что значило: Елизавета и Кирилл. На первой странице он вывел перышком "рондо", как писал на чертежах, тушью, два слова: "Свобода. Независимость".
Они сговорились поехать за город, Лиза предложила – на Кумысную поляну. Дома она сказала, что отправляется с подругами, повод для прогулки был слишком очевидный даже Меркурию Авдеевичу.
Они доехали на трамвае до крайней дачной остановки и пошли в гору низкорослым частым леском из дубняка, неклена, боярышника. Они молчали. Момент был несравним с прошлыми переживаниями, говорить можно было бы только о значительных вещах, об итогах или планах, или даже о неизменном чувстве, но только особенными словами. В заброшенной лесной дороге без колей, в обочинах ее, обтянутых ползучей муравой, в листве, закрывавшей небо глухим гротом, заключалось так много сосредоточенности, что не хотелось ее нарушать разговором. Другой, громадный, необъятный грот из чреватых теплых туч нависал ниже и ниже над лесом, и все вокруг притаилось, чуть дыша и послушно ожидая готовящейся перемены. Темнело, и когда они вышли в реденькую березовую рощу, стволы показались яркими бумажно-белыми полосами, налепленными на лиловый сумрак, и такой же бумажной белизной светились в траве первые ранние ромашки.
Кирилл сорвал цветок, шагнул в сторону, чтобы достать другой, еще шагнул и еще, и это собирание цветов сделалось бессодержательной целью, освобождающей ум от всяких мыслей, и Кирилл зашел далеко в рощу, а когда вернулся, в руках его был неловкий букетик ромашек, и сам он, с этим букетиком, показался Лизе тоже неловким и – как никогда – мальчишески юным, похожим на милый низенький дубок. Она ждала его там, где он оставил ее, пойдя собирать ромашки, и почему-то в ожидании его на месте, в то время как он бродил по роще, она увидела себя взрослой, а его – маленьким, и от этого он стал ей еще милее. Он дал ей цветы, она прижала их вместе с его пальцами к груди и спросила:
– Помнишь?
– Помню, – ответил он. – Только тогда была сирень.
– Да, – сказала она, – и платье было коричневое, форменное. Я его уже больше никогда не надену.
– А на выпускной акт?
– Я надену это синее.
Она все еще держала его пальцы. И тут они поняли, что оба ждут от этого дня чего-то неизбежного.
– К дождю, – сказал Кирилл. – Слышишь, как душно?
– Пусть, – проговорила она так, что он не расслышал, а угадал это слово и за этим словом – готовность не к смешному неудобству дождя, а ко всему, что бы ни случилось.
Лес находился на пределе настороженности, движение умерло, каждый листок как будто навечно отыскал во вселенной свое место. Потом издалека прибежал по макушкам берез испуганный шорох, и сразу прорвался между стволов самовластный ветер, и все задвигалось, заговорило в смятении: мы были бдительны, бдительны, – свистели ветви, качая на себе трепещущие листья, – мы ждали, ждали, и вот пришла, пришла буря! Лиловый сумрак был внезапно поглощен каким-то солнечным обвалом, березовые стволы на миг почернели, затем все опустилось во тьму, и тотчас лес дрогнул и веселые пушечные залпы ухарски покатились вдогонку друг за другом.
– Это – рядом, – сказал Кирилл, – сейчас польет, бежим.
Он схватил руку Лизы с букетиком, и они побежали к овражку, закутанному приземистым дубняком. Нагнувшись, они подлезли под густое прикрытие и, устраиваясь в плотной и теплой лиственной пещере, услышали над собой барабанные щелчки первых тяжелых капель.
Они сидели, прижавшись друг к другу, и Кирилл обнял Лизу.
– Наше первое жилище, – сказал он. – Неожиданное, правда?
– Будет ли второе? – сказала она. – Все ведь неожиданно на свете.
– Отец отпустит тебя в Москву?
– Кажется, да. Он очень стесняется людей. Он ведь и в гимназию не хотел меня пускать. А потом стало неловко: что же Мешковы – хуже других? Но все-таки он непреклонный.
– Если не отпустит, – сказал Кирилл сосредоточенно, – то ты подожди год, я кончу училище, у меня будет профессия, начну работать. И ты уйдешь ко мне. Уйдешь?
Лиза подумала. Ливень уже мял и трепал рощу, – промокшая, она обвисала под его потоками, в гуле и звоне хлещущих без перебоя струй. Чтобы преодолеть шум, надо было говорить громко – в этом коконе из листвы, окатываемой водой, и Лиза вместо ответа опустила голову. Кирилл спросил снова, почти дотронувшись губами до ее уха, закрытого прядью тонких волос:
– Уйдешь?
– Да, – сказала она.
Он поцеловал ее в щеку, очень тихо, потом, спустя минуту, – еще раз, крепче и дольше. Оба они не замечали, что землю перебрасывало из темноты во вспышки сияюще-белого огня и назад – в темноту, и опять – в огонь, и они не слышали пальбы, радостно одобрявшей это качание из света в тьму, – они были неподвижны.
Они вернулись к ощущению того, что их окружало, только тогда, когда наступила тишина и солнце засеяло все вокруг глянцевыми пятнами и с деревьев отвесно сыпались медлительные благоуханные дождинки.
– Как, уже все прошло? – изумилась Лиза и первой вылезла из-под навеса, поеживаясь от капель, попавших за воротник.
– Все совсем по-другому, – сказала она, выискивая, где легче перепрыгнуть через ручьи, стремившиеся в овражек. Трава, положенная на землю дождем, выпрямлялась, испаринка поднималась над ней, затягивая лужки молочными стельками. Березы были новорожденно-чисты.
Дорога скоро вывела из рощи на поляну, и они сразу услыхали конский топот и ржание. Табун маток с жеребятами бежал трусцой на дорогу, но появление незнакомых людей напугало передних кобыл, они приостановились, затем скачком повернули и пошли сбивчатым озорным галопом наискосок поляны. За ними шарахнулись остальные, и когда они поворачивали свои сытые, но ловкие тела, на мокром глянце их разномастных боков и ляжек вспыхивал солнечный отблеск.
– Они словно одержали победу, – сказал Кирилл.
Из рощи выскакал на иноходце татарин с бельмом на глазу, привстал на стременах, засеменил наперерез табуну и быстро перехватил и выгнал лошадей на дорогу. Кирилл спросил у него, где продают кумыс, он показал кнутом на дальнюю березовую опушку, дико, безжалостно свистнул и ускакал.
У посиневшей от дождя избы, рядом с загоном для доения кобыл, были врыты стол и скамейка. Татарчонок-распояшка покивал свежевыбритой розовато-сизой головой в малиновой тюбетейке, смахнул полой бешмета воду со стола, сбегал на погреб. Стаканы запотели от кумыса, кислинка его отдавала вином и пощипывала горло. Точно по сговору, Кирилл и Лиза остановились на полстакане, потянулись друг к другу и чокнулись кумысом.
– Когда-нибудь, – сказала Лиза, – когда-нибудь мы выпьем с тобой настоящего вина.
– Уж скоро, – ответил он, – я уверен – скоро.
15
Когда допивалась вторая бутылка, татарчонок, отсчитывая сдачу, весело звякнул кисетом с деньгами.
– Артист идут кумыс кушать, – сказал он резво, от удовольствия ощеривая маленькие матовые зубы.
– Ведь это Цветухин с Пастуховым, – сказал Кирилл.
Лиза цедила остатки кумыса, неудобно запрокидывая стакан отодвинутой рукой, будто стараясь заслониться локтем.
Подойдя ближе, Цветухин увидел ее, просиял, хотел снять панаму, но Пастухов удержал его и, остановившись, громко запричитал:
– Смотри, Егор, какая прелестная пара, этот юноша и эта девушка. Как трогательно думать об их грустной судьбе. Девушка, милое созданье, еще надеется жить и ходит пить кумыс, а беспощадный недуг уже подкрался к ней и неудержимо влачит ее в зияющую яму небытия. Природа сверкает всеми цветами, а ее лицо бледно, пальцы ее дрожат, она приговорена. Бедная девушка! Бедный юноша! Бедная пара! Бедные мы с тобой!
Цветухин отмахнулся от него, они со смехом подошли, протягивая через стол руки, и Лиза и Кирилл отвечали им смехом, и татарчонок показывал все зубы, считая, наверно, что веселье не может не сопутствовать этим удивительным людям.
– А что, если бы я была действительно больна? – с неожиданным кокетством спросила Лиза.
– Боже мой, неужели я так похож на дурака? – всерьез промолвил Пастухов. – Ведь вы своим видом опровергаете существование болезни. Я пел панихиду над природой: она меркнет перед вашими красками. Ну, перестаньте, перестаньте краснеть. Это становится неестественным!.. Ахмет, что разинул рот? Три бутылки шампанского, да постарше!
– Вот она – счастливая случайность, – сказал Цветухин. – Где вы переждали дождь? Почему не зашли к нам на дачу?
– Вы думаете, всем известно, что у вас здесь дача, – сказал Кирилл.
– Я говорил Лизе.
– Да? – удивилась она. – Это было мельком. Я как-то не запомнила... Мы спрятались от дождя под деревьями.
Она приостановилась на секунду и добавила:
– Было очень хорошо. Мы вышли совсем сухими.
– Сухими из воды, – сказал Пастухов.
Он чуть лениво рассматривал всех своим прилипчивым взором. Казалось, он был уверен, что от него ничего не скроется, и, если бы захотели, он, как гадалка, раскинул бы карты будущего. Он видел, что славному юноше предстояла первая обида чувства. О, конечно, обида будет нанесена не злой волей: откуда взяться злу в этой нежной и немного пылкой девушке? Но в руках судьбы – прихотливое перо. Что вычертит оно? Ведь самая любимая его забава – обман. Цветухин – вот кто предназначен испытать еще несмелое увлечение молодых людей. И разве оно устоит перед его искушенной игрой? Он уже взялся за свою роль и будет вести ее, хотя бы от скуки, а если бросит на полдороге, то Лиза все равно предпочтет несчастье с ним любому благополучию. Да и что за благополучие ожидает ее с этим юношей, который поступит чертежником на железную дорогу и будет требовать пирогов с визигой по воскресеньям? Правда, он, видимо, волевой человек. Но вряд ли Лиза найдет утеху в его упорстве, с каким он будет отстаивать свои воскресные пироги. Мечтательность ее потребует больших радостей, счастливых мук, она предчувствует их с Цветухиным, она уже не может смотреть на него спокойно. Судьба похищает ее и смеется над ее молодым другом. Все ясно видно Пастухову на картах будущего, безжалостно и прискорбно их проницательное сочетание.
– Что вы так смотрите? – спросил Кирилл.
– Я смотрю, какой вы серьезный человек.
– Почему вы находите?
– Ну, хотя бы потому, что вы сердито разговариваете.
– Нет, нет, – отозвалась Лиза, – он просто смущен... так же, как я. Мне кажется, это не он, а вы говорите очень сурово.
– О, вы его не знаете! – почти пропел Цветухин. – Александр исключительно мягкий человек.
– Не мягкий, но доброжелательный, – поправил Пастухов. – Я очень доброжелателен к вам, – сказал он Кириллу, наклонив голову.
– Благодарю.
– Пожалуйста.
Все помолчали. Пастухов выпил стакан кумыса и недовольно утер губы.
– Я думаю, – проговорил он тоном, который требует нераздельного внимания, – я думаю, что...
Он примолк и налил еще кумыса.
– Будем говорить просто, – начал он, понимая, что его ждут. – Вы мне действительно очень нравитесь. Я лет на десять старше вас. Ведь так? Но я молод, душевная жизнь юности мне еще очень близка. Вы сейчас в такой поре, когда ко всему относишься с недоверием. Особенно к тому, что исходит от старших. Всякое слово старшего кажется каким-то церковным наставлением и обижает.
– Не всякое слово, – сказал Кирилл, – и не всякого старшего. Если бы так, мы не могли бы учиться.
Пастухов сделал паузу, которая могла означать, что перебивать его не следует.
– Вы в той поре, когда чужая попытка откровенного разговора принимается за покушение на внутреннюю свободу. Застенчивость переходит в скрытность. Я помню, в ваши годы я был неприветливым, хмурым. Я не мог разговаривать, мне казалось, что никто меня не поймет, что все враждебны моим вкусам, ненавидят мои убеждения.
– Но Кирилл совсем не такой! – обиженно выговорила Лиза.
– А главное, – сказал Кирилл, – нельзя утверждать, кто из нас откровенен, кто – нет: мы едва знаем друг друга.
– Я говорю о себе.
– Вы говорите о себе, но хотите сказать, что я такой же, как были вы. А я не такой. Я не считаю, что все почему-то должны ненавидеть мои убеждения.
– А какие ваши убеждения? – спросил Пастухов, быстро облокачиваясь на стол, точно собравшись долго слушать.
Даже на ярком солнце видно было, как хлынула краска к щекам Кирилла и весь он тотчас отвердел.
– Вот вы и потеряли дар речи, – улыбнулся Пастухов.