355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Первые радости (Трилогия - 1) » Текст книги (страница 21)
Первые радости (Трилогия - 1)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:08

Текст книги "Первые радости (Трилогия - 1)"


Автор книги: Константин Федин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

Она не отозвалась, а только еще живее захлопотала, сличая выигравшие билетики с ярлыками вещей: хлопот было и правда чрезвычайно много.

Витенька возвратился в буфет с ощущением зачарованного поклонника. По пути он гадал у цыганки. Попугай вытянул ему из ящичка полезное правило жизни, гармонировавшее с его убеждениями: "Добивайся настойчиво, и вскоре достигнешь своего. Помни, что тебе завидуют".

Он увидел Цветухина с Пастуховым, которые искали свободное место. Проходя, он раскланялся с Егором Павловичем и предложил разделить компанию за своим столом.

– Вы, поди, тогда у Очкина подумали, что я нелюдим. Но, знаете, было неважное настроение! А нынче симпатичный вечер, не правда ли? Моя жена говорит, – вы с ней танцуете?

– Вальс она обещала, наверно, вам? – спросил Цветухин.

– Я переуступаю! – от всей щедроты сердца объявил Витюша.

Он хотел поздороваться с Пастуховым и был изумлен, что тот его просто не приметил, как будто Виктор Семенович своей персоной входил в состав электрического освещения, не больше. Это было настолько разительно, что Егор Павлович опешил не меньше Витюши и попытался замять обидную неловкость и даже дернул друга за рукав, но из всех стараний ничего не получилось, Витюша отошел ни с чем.

Александр Владимирович с необычайной даже для него пристальностью глядел в угол, где поблескивал затылок и вспыхивали очки Полотенцева. Подполковник разговаривал с прокурором. Пастухов следил за тончайшими изменениями лица его превосходительства, за оттенками и вариациями его жестов, словно читая издалека все помыслы прокурора, и вряд ли он узнал бы больше из этой недолгой значительной беседы, если бы слушал ее, стоя рядом.

– Господь с вами, – говорил прокурор с поощрительной усмешечкой, – вы до смерти истомили наших служителей муз! Смотрите, какие дарования, а? Гордость и слава, а?

– Конечно, выше превосходительство, – соглашался подполковник, – но мне продолжает казаться, они служат не только музам, но отчасти некоторому ложному направлению.

– Казаться? – переговаривал прокурор. – Этого маловато, согласитесь. Дела-то ведь, как вы мне докладывали, никакого? Нет, нет, давайте-ка отпустим их души на покаяние!

– В том и беда, ваше превосходительство, что они не склонны принести покаяние.

– Ну а если, однако, не в чем, а?

– У каждого есть что-нибудь такое, в чем не мешает покаяться.

– Что-нибудь такое? – снова переговорил прокурор, и уже с нетерпением.

– И потом, ведь это им на пользу, ваше превосходительство.

– Полагаю, не во вред. И, может быть, по справедливости вы правы. Но по закону – нет. Покорно прошу подобрать материал, и я прекращу производство.

– Все дело, ваше превосходительство, понемногу приходит к концу: нынче умерла Рагозина.

– От болезни? – утверждающе и остро спросил прокурор.

– От родов.

– И что же?

– Не отрицала, что муж был главарем.

– И, может быть, еще чего-нибудь не отрицала? – полюбопытствовал прокурор, продолжая настороженно исследовать очки подполковника.

– Не отрицала, чего, по очевидности дела, не следовало отрицать, несколько загадочно ответил Полотенцев и потер свою математическую шишку.

– Ну-с, меня ждут партнеры, – закончил прокурор. – Извините, помешал развлекаться. Но все из-за артистов. Какие таланты, а? Вытянули что-нибудь в лотерее, нет? Не везет? Что вы! Вам всегда везет! Корову желаю вам, корову!

Он удалился в карточный зал, а Полотенцев пошел к выходу, совсем близко миновав Пастухова и не поклонившись: во-первых, было не в его обычае считать знакомыми тех, кого он узнавал по служебной обязанности, во-вторых, на поклон жандарма могли и не ответить.

Пастухов пропустил подполковника, с напряженным увлечением раскуривая папиросу, и потом массивные его плечи, живот и грудь стали чаще и чаще подергиваться от беззвучного смеха. Он обнял Цветухина, озаренный довольством и беззаботностью, и повел его к столу, за которым уже поместился Мефодий. Они приказали чуть-чуть подогреть бордо и наполнить им выигранный графин. Они болтали, на разные лады возвращаясь к тому, что их одинаково занимало в эту минуту: после встречи прокурора с подполковником, которую Пастухов уверенно истолковал в свою пользу, недавние терзания оборачивались курьезным анекдотом, и оставалось только выпить.

Танцы уже начались, пение меди доносилось громкими вздохами, Цветухин все порывался уйти, но графин был емкий, вино тяжелило, приятели выдумывали тост за тостом, пока, наконец, Александр Владимирович не провозгласил как отпущение грехов:

– Здоровье той, что подарила нас талисманом. За бедную Лизу (он сощурился на Цветухина), за Бедную Лизу и за Эраста!

Егор Павлович выпил стоя, послушно приняв новое крещение, и, уходя, состроил мину рокового соблазнителя.

Он был на той приступочке, на которой вьющийся к небу хмель делает свой первый завиток и откуда все в мире начинает казаться эфирно-легким и доступным. Ему хотелось быть стройнее, чем он был, шагать изящнее своей походки, глядеть горячее, улыбаться ярче, говорить краше. Ему доставляло усладу, что идти было тесно, что он мягко задевал чужие локти, изысканно извинялся и благосклонно извинял.

Лиза представилась ему покорительной и сразу подняла его ступенькой выше, где хмель изгибался вторым завитком – еще не дерзким, но уже очень смелым. Егор Павлович словно не в первый раз держал Лизу об руку, прокладывал ей путь среди разодетой толпы, вводил ее в блистающий зал, ставил в черно-белый строй пар, подчинял и подчинялся вместе с нею повелевающей музыкальной забаве.

Завалящая плясочка, им, конечно, вспомянутая, оказалась падекатром. Они отворачивались друг от друга, обращались друг к другу лицом, кружились и опять отворачивались, и эта смена движений на секунду точно разлучала их, чтобы потом на секунду соединить, и они то глядели друг другу в глаза и что-то начинали говорить, то обрывали речь и придумывали – что сказать, когда начнут кружиться, и все это повторялось, повторялось, повторялось и становилось лучше и лучше, хотя ритм ничуть не менялся, а только учащалось дыхание и хотелось двигаться дольше и дольше. И хотя они были оцеплены сзади и спереди поездом таких же, как они, пар, у них было чувство, что они – единственная пара и музыка обрушивает с хоров свои громы на них одних.

Слова, которыми они обменивались, касались сознания Лизы с такой мимолетной легкостью, будто пролетала, садилась на верхушку тростинки и вновь летела прочь прозрачная стрекоза. В памяти оставалось одно движение, след рассеченного воздуха, вспышка света, ничто.

Но вдруг речь Цветухина начала мешать пустому полету мыслей, задерживать его, отягощать. Оркестр распался на отдельные инструменты, люстры – на лампочки, танец потребовал внимания.

– Что? Что вы сказали? – спросила Лиза на последнем повороте.

Они отвернулись друг от друга, потом сделали два па, глядя в глаза, потом она положила ему на плечо руку, и он повторил ясно:

– Вы уже убегали от мужа?

К счастью, без остановки шли повороты – третий, четвертый, – и уже нужно было опять становиться спиной к Цветухину и можно было подумать.

– Кто вам сказал?

– Мне просто кажется – непременно убежите.

Какой трудный, однако, этот танец, как неуклюже связаны его глупые части, как быстро устаешь!

– Вам хочется, чтобы я убежала?

– Мне хочется, чтобы вы были счастливы.

Кто-то толкнул Лизу, она замешкалась, звенья поезда позади нее сжались, ей наступили на платье, она взяла Цветухина под руку:

– Я устала.

Он вывел ее из зала, она пошла к лотерее, он придержал ее. Разгоряченный, с влажным поблескивающим лицом, он коротко дышал, часто прикладывая сложенный платок к подбородку, вискам и шее.

– Мне надо работать, – улыбнулась она, показывая на вертящееся колесо.

Он спросил настойчиво:

– Счастливы ли вы?

– Да. Конечно, – ответила она строго и потом, взглянув на него с прямотою человека, готового отстаивать себя дорогой ценой, сказала еще раз: – Да, конечно, счастлива, совершенно счастлива. И вы не должны меня об этом спрашивать!

Она поклонилась и уже не видела, как он на минуту остолбенел, держа платок в остановившейся руке.

Она провела добрый час за чтением билетиков и ярлыков, путая номера, ошибаясь в выдаче вещей, пока одна из дам не сказала ей шутливо и сострадательно, что она утомилась и пора отдохнуть.

Она пошла в буфет. Вокруг двух сдвинутых вместе столов шумели, объединившись, компании Витюши и Цветухина. Хохотали над рассказами Пастухова. Он сидел, как будто разросшись в своем кресле, и по глазам его, чуть склеенным от хмелька, было видно, что он приятно потешался невзыскательностью смешливого общества. Все поднялись, предлагая место Лизе.

– Какие люди, какие люди! – приговаривал Витюша. – Ей-богу, ты не помешаешь: все очень прилично.

– Совершенно стерильно! – уверял сильнее всех подвыпивший Мефодий.

Но Лиза не хотела оставаться: ей было не по себе, кружилась голова, и Витюша внезапно проникся полным сочувствием и усердно закивал, давая понять, что ухватил какую-то важную мысль.

Он вытянул из кармана сверток займовых купонов и объявил, что платит за всех. Но со счетом у него получилось плохо. Приятели взялись помогать и тоже сбились. Пастухов отобрал у всех купоны, скомкав ворохом, и передал Лизе.

– Единственно трезвая душа – протяните нам, пьяненьким, руку помощи!

Она попробовала серьезно считать, но сразу запуталась, – одни купоны были в рублях с копейками, другие в неполных рублях без каких-то копеек, а главное – Цветухин смотрел на нее своими черными горящими глазами не отрываясь. Она капризно призналась, что ей скучно разбираться во всех этих процентах. Тогда Цветухин сказал:

– Попомните слово: не выйдет из вас купчихи, коли не любите считать деньги.

– Эх! – воскликнул Витюша, загребая купоны назад, в карман. – Зачем богатой считать? За богатую другой кто-нибудь сосчитает. Человек! Скажи буфетчику, чтобы прислал счет ко мне домой. Я – Шубников!

Он подал руку Лизе.

– Нынче меня уводит жена. Я согласен. Согласен.

Он шел не очень твердо и все время нашептывал:

– Я тебя сразу понял – маленький Шубников хочет бай-бай. Да? Угадал? Спатиньки хочет наш маленький, да?

На морозце он еще больше размяк, лепет его стал неразборчив, и дома, с грехом пополам раздевшись, он тотчас захрапел.

37

Лиза долго не могла уснуть. Странно повторялись перед ней залы собрания. Возникнув, они застывали, и она могла подробно разглядывать в переливах света каждое лицо из толпы, платья женщин, букеты цветов и те вещи, которые она раздавала в лотерее и которые потом как нелепую обузу весь вечер носили в руках счастливцы. Но всякий раз, когда перед ее взором останавливалось смуглое влажное лицо Цветухина, она старалась забыть его, и перескочить на другое воспоминание, и задержаться на нем, чтобы как можно дольше не приходило на память смуглое лицо. В этой борьбе начиналась изнуряющая путаница, и Лизе казалось, что она никогда не заснет, а всю ночь будет мучиться бессонницей и пробиваться куда-то сквозь нагромождения мешающих забыться картин и вещей. Она бежала от них, но ее бег был очень слаб, ей хотелось вскочить на лошадь, и она даже видела лошадей, на которых можно было бы убежать. Лошади были разные, и среди них мелко переваливался с боку на бок игрений иноходец Виктора Семеновича. Лиза думала вскочить на него, но тут вырвался откуда-то вороной рысак, накрытый большой синей сеткой, и Лиза успела ухватиться за сетку и очутилась в пролетке. Рысак мчал по пустым ночным улицам, сквозь тьму, и на весь город раздавался звон его подков. Дул ветер, и Лиза дрожала от холода – на ней была одна сорочка в кружевах и на голове – ночной чепчик тоже весь в кружевах и с бантом. В совершенной темноте пролетка вдруг остановилась перед огромным черным подъездом, и Лизу кто-то с обоих боков взял под локти и помог сойти. Она открыла тяжелую дверь подъезда, – это был театр. Она двигалась между пустых рядов партера к сцене. В бесконечной высоте на люстре горела одна пыльная желтая лампочка, чуть-чуть озаряя немой зал. Она ступала босиком неслышно, страшно медленно, в своей кружевной сорочке и чепчике, как – перед самой смертью – Пиковая дама, которую она видела в опере. Она перешла глубокую яму оркестра по узкой дощечке и перешагнула через рампу. Занавес был поднят. Вдруг под ногами вспыхнуло множество огней и ослепило ее. Она стала измерять сцену шагами. Пол был шершавый, занозистый, снизу через щели дул холод. В длину она насчитала двадцать семь шагов, в глубину семнадцать. Может быть, в глубину было больше, но ей что-то темное мешало идти глубже, и она не знала – что там, за темным. Она повернулась. Холод все дул, длинный подол сорочки бил ее по ногам. Она стала считать лампочки, но они разгорались ярче, у нее закололо в глазах, она зажала лицо ладонями, и тут чей-то пронзительный голос закричал отчаянно сзади, из темноты, и Лиза очнулась.

Она дрожала в испуге, но у нее было странно ясное ощущение, что она узнала во сне что-то необычайно новое и сама будто обновилась. Витенька храпел безмятежно. Лиза провела рукой по своему телу – пот проступил у нее на ключицах. Она скинула сорочку, бросила ее в кресло, надела халатик и подошла к окну.

На улице, уже по-утреннему людной, лежал тонкий сухой снежок. Черные следы колес расходились по мостовой, как рельсы. Запорошенные крыши были незапятнанно белы, и дома как будто приподнялись. Небо было сплошь серо. Дымки из труб расшивали по нему синие шары, которые росли, голубели и сливались с небом. Саней еще не было.

Лиза прочла про себя: "Проснувшись рано, в окно увидела Татьяна..." и вышла в столовую.

Почти в ту же минуту отворилась другая дверь. Горничная-старуха, шевеля бровями, таинственно манила к себе пальцем Лизу, в то же время подходя к ней на цыпочках.

– Девочка пришла. Девочка вас спрашивает.

– На кухне?

– Да. Вы велели, говорит, прийти. Вы, говорит, дожидаете.

Лиза быстро оглянулась на спальню и, с неожиданной для себя доверчивостью, шепнула старухе, чтобы та посмотрела.

Выбежав в кухню, она увидела Аночку, притулившуюся у дверного косяка, в той же материнской, еще не перешитой жакетке, в какой она была прошлый раз, и в шерстяном поношенном платке.

– Здравствуй, – тихо сказала Лиза, – ну что ты?

– А я была вчера у Веры Никандровны.

– Ну что же, что?

– Она обрадовалась.

– Тебе обрадовалась?

– Обрадовалась, что вы велели сходить.

– Ну?

– Она вот еще меньше живет, как вот отсюда до печки.

– Что же, она о чем-нибудь говорила?

– Мы целые послеобеда все говорили. Она теперь девочек учит, а не мальчиков.

– А о чем я тебя просила – говорили?

– Ага, говорили. Она все спрашивала, спрашивала, а я все как есть рассказала, про то, как мама с папой в лавку к вам ходили и как потом вы...

– Нет, нет. А про Кирилла?

– И про него тоже.

– Ну что, что?

– Она письмо дала.

– Мне письмо? – еще тише, но с неудержимым порывом спросила Лиза.

Она уже стояла вплотную к Аночке и не упускала глазом ни одного ее движения. Аночка расстегнула жакетку и, взявшись за полу, поглядела на Лизу с ясной и хитрой улыбкой:

– Вера Никандровна увидала – у меня подкладка отпорота, спрятала туда письмо и потом сама застебала.

Она подковырнула подкладку, всунула под нее пальчик, дернула, с треском разорвала шов и вытащила маленький конверт с лиловым кантиком по краям. На нем было написано одно слово – Лизе, – но это слово разом объяснило все: письмо было от Кирилла.

– Ты подожди... или нет, ступай, ступай! – задыхаясь, проговорила Лиза и толкнула ногой дверь. – Ты потом приходи, после!

– Когда-нибудь или когда? – огорчившись, но без обиды спросила Аночка.

– Когда хочешь, или все равно, погоди, – ничего не соображая, сказала Лиза, подвигаясь к окну и ногтями кое-как общипывая край конверта.

Листок бумаги был исписан кругом не очень мелко, – читать было нетрудно. Лизе казалось, она не ухватывает всех слов, а только читает начало и конец фраз, но она не пропускала ни одной буквы и понимала гораздо больше, чем было выражено буквами, и жадно спешила угадать мысль, которая скрывалась за бумагой и должна была быть самой главной.

Кирилл писал, что вот наконец он может послать письма матери и ей и что он так давно ждал этого и столько раз в голове написал ей это письмо, что теперь ему мешают припоминания – о чем он хотел написать, и, может быть, он не напишет, о чем больше всего надо. С тех пор как он видел ее последний раз, так неожиданно много переменилось в нем самом, что он не совсем разбирает, от чьего имени пишет – от того ли Кирилла, каким она его знала, или от нового, каким он себя сейчас чувствует.

Тут Лиза перехватила дыхание и заставила себя читать медленнее.

"Я теперь совсем в другой жизни, не похожей на прежнюю ни капельки. Училища моего и не существовало будто наяву, а только во сне. Я – в деревне, каких на Волге не найдешь, всего в одиннадцать дворов. До ближнего села семь часов ходьбы лесом. Народу мало, меньше, чем у нас в классе, но он необыкновенный. Начал теперь видеть, как живут, и, знаешь, Лиза, я был раньше ребенком. Ты меня, может быть, сейчас не узнала бы.

Живу у старухи с внучатами, которая по вечерам поет: "Уж я золото хороню, хороню". Я спросил ее, оказалось, она в жизни не видала золота. Здесь даже серебряные обручальные кольца в редкость, у всех медные. Здесь уже снег, как выпал, так сразу лег. Началась великая русская зима. У вас, наверно, еще не холодно? Сказки моя старуха сказывает такие, каких у нас не слыхивали. Без сказок, наверно, нельзя бы прожить.

Я пишу то, что совсем не важно, но я думаю, так ты лучше представишь, где я буду теперь очень долго. Нам с тобой все это бесконечное время надо будет не видаться, и хотя мне очень это тяжело, я решил и знаю, что могу перенести. Но вот о чем я еще решил тебе сразу написать. Дорогая Лиза! Все это так будет тянуться, что тебе может стать невыносимо. Тогда ты знай, что я пойму, если ты не захочешь ждать, когда кончится мой срок, то есть три года. Это я тебе говорю честно, потому что достаточно обдумал. Я не буду считать это обидой, даю слово. Для меня дороже твоя свобода и независимость.

И еще прошу тебя, напиши мне и, пожалуйста, не сердись на меня, если я ошибаюсь. Верно я заметил твою склонность к Цветухину? Если да, то я не могу ничего иметь против, а если нет, то я буду только больше счастлив, чем прежде, и буду надеяться, что мы все-таки будем вместе. Это я все очень передумал.

Это пока все о тебе. Ты сама должна написать мне о себе больше. Я хочу все знать. Я о себе написал очень много маме и просил, если ты захочешь, чтобы она тебе прочитала.

Да, вот еще, между прочим. Когда меня везли сюда, на одной станции мне купили, вместо табаку, потому что я не курю, сушеных яблок. Они были в клочке газеты. Так я узнал, что умер Толстой. Напиши, как ты перенесла эту смерть и как вообще перенесли. Я много думал и пришел к выводу, что он находится все-таки в числе моих великих людей. Помню наш разговор и вообще помню всю, всю тебя! Маме я послал список, какие мне нужны книги. Пиши.

Кирилл".

Лиза опустила руку с письмом. Лицо ее было все залито краской, потемневшие мокрые глаза горели, она смотрела не мигая.

– Мне, что же, – идти? – боязливо спросила Аночка.

Лиза молчала. Вся жизнь сосредоточилась для нее на такой глубине души, которой она прежде у себя не подозревала, и ей казалось, что теперь ей ничего не надо, кроме этой бурной, потрясавшей ее жизни души.

Но когда в кухню заглянула перетревоженная старуха, Лиза в страхе спрятала письмо на грудь и шепотом спросила:

– Что, проснулся?

– Не знаю, матушка, стихли что-то Виктор Семеныч, – тоже шепотом ответила из-за двери старуха.

Тогда Лиза словно впервые заметила Аночку и замахала на нее обеими руками:

– Ты что же стоишь? Ступай, придешь другой раз!

– А Вере Никандровне сказать чего или вы сами? – спросила Аночка, вобрав голову в плечи и съеживаясь, изо всей силы показывая, что отлично понимает, в какую она посвящена тайну.

– Я сама! Я все сама! – опять взмахнула руками Лиза и побежала в комнаты.

Она подкралась к спальной и прислушалась. Витенька храпел, но потише. Лиза приоткрыла одну створку двери. В спальне было полутемно. Муж лежал, раскинувшись, лицом вверх. На кресле, в стороне, белела брошенная кружевная сорочка: точно мертвая Пиковая дама, – вспомнила Лиза свой сон и, вспомнив, уже не могла не повторить памятью все впечатления, с какими ночью засыпала, и опять увидела смуглое лицо Цветухина, его смоляной взгляд, и захотела перечитать то место письма, где Кирилл о нем пишет.

Она тихонько села у окна и незаметно, урывками, вновь пересмотрела все письмо, стараясь разобраться в нем все еще не успокоившимся умом. Она силилась как можно стройнее ответить себе – виновата ли она и должна ли она себя осудить, но долго не могла сложить какой-нибудь ответ и толком не понимала, о чем она себя спрашивает. Она смотрела за окно на снег, и перепутанные фразы беспорядочно возвращались к ней, выражая лучше всех ее вопросов ту самую жизнь души, которая поглотила ее после первого чтения письма: началась великая русская зима – "проснувшись рано, в окно увидела Татьяна" – мы все-таки будем вместе – он все-таки находится в числе великих людей – все-таки из вас никогда не выйдет купчихи, – все-таки, все-таки Пиковая дама!

– Боже мой, чем же я виновата! – прошептала Лиза и беспомощно, по-детски, легла щекой на подоконник.

Понемногу она стала овладевать своими мыслями и с мучительной горечью понимать, что, подчиняясь своему долгу сначала перед отцом, потом перед мужем, боясь нарушить этот внушенный ей с детства, непреступаемый общеизвестный долг, она пошла против того долга перед самой собою, который никому не был известен, но был несравнимо больше и важнее всего. И хотя теперь Кирилл освобождал ее от этого долга – великодушно и как только мог мужественно, – она чувствовала себя нарушительницей любви, потому что любовь ее не переставала в ней жить сейчас, как прежде.

Ей жгуче хотелось смягчить этот приговор над собою, и она знала, что он смягчается или, может быть, даже рушится перед лицом нового, небывалого в ее жизни и высочайшего долга – перед тем, что она ожидала ребенка, – но ей не становилось легче, а только всеми ощущениями, словно обнаженными мукой, она чувствовала, что уже никакой силой ничего переменить нельзя.

У нее лились слезы, неиссякаемые и страстные, она не вытирала их и продолжала беззащитно лежать лицом на мокром подоконнике, не двигаясь, прижимая к груди смятое письмо.

38

С первыми санями Александр Владимирович Пастухов покидал родной город. Вещи были отправлены в Петербург раньше, и он ехал налегке – с одним чемоданом и портпледом.

Извозчик вез лихо, слышно было ёканье лошадиной селезенки да стук еще некрепких снежных комьев по передку. Пастухов раскраснелся, ветер, точно просеянным песком, поцарапывал его полные щеки. В высокой бобровой шапке, но с расстегнутым воротником, он смотрел вокруг с облегчением, приобретенное чувство свободы воодушевляло его живостью и новизной. Всю длинную улицу, которая натянутой белой лентой вела к вокзалу, он успевал оглядывать обе стороны домов, почти сплошь знакомых ему, и прощался с ними последней, немного залубеневшей от ветра счастливой улыбкой. "Бог с ним, с отчим домом, – думал он, – прощай навсегда или, может быть, до лучших времен". Но невольно он находил в прошлом что-то неуловимо-приятное и, радуясь отъезду, чуть-чуть жалел, что пережитое уже не возвратится.

Проезжая тюрьму, он отвернулся и глядел на другую сторону все время, пока мимо проползал бесконечный острожный забор. Он сам иногда дивился этому свойству своей натуры – оберегать себя от неприятного: глаза его не любили смотреть на то, что омрачало.

Университет наполовину был в строительных лесах, покрытых длинными полотенцами снега. У казарм солдаты без мундиров, в нательных рубахах и бескозырках, звонко чистили скребками тротуары. Перед вокзалом извозчики беззвучно отъезжали от подъезда и выстраивали поодаль в ряд своих лошадей, масти которых на чистом снегу стали резче разниться друг от друга.

Пастухов не взял носильщика и медленно прошел с багажом в зал первого класса. Здесь было не очень много народу, – офицеры пили крепкий чай за длинным столом с пальмами, купец, обжигаясь, ел щи, дамы в ротондах взволнованно разговаривали с носильщиками, большая семья расселась в кружок перед раскрытой корзинкой, и нянька, ломая на куски тульский пряник, наделяла им детей. Все были в зимнем, и теплота, пропитанная запахом обедов и папирос, еще больше давала ощущать наступившую зиму.

Цветухин и Мефодий шли навстречу Пастухову, покачивая головами, как будто говоря без слов, что вот ты и покидаешь нас, изменщик, а мы должны оставаться и завидовать твоему счастью. Они взяли у него из рук чемодан и портплед, и все трое уселись за небольшим столом невдалеке от огромной, разукрашенной фикусами стойки буфета. Они глядели друг на друга, улыбаясь, каждый сразу думая о себе и о том, что мог думать о нем другой. Потом Пастухов утер холодное от мороза лицо и сказал довольно:

– Хороша погодка. Что же? Расстанную?

Цветухин поднял голову к часам над буфетом:

– Минут сорок еще осталось.

Они велели подать нежинской рябиновой с пирожками и закурили.

Прошел мимо жандарм в шинели до пола, звеня шпорами и волоча за собой струю суконно-керосинового запаха. Пастухов пофыркал носом, озорно перекрестил себя чуть повыше живота:

– Пронеси, господи!

Все трое засмеялись и разобрали налитые официантом рюмки.

– В таких случаях, – заговорил Пастухов, выпив, – принято оглядываться назад и, что называется, извлекать уроки. Какие вы чудесные мужики! Жалко прощаться. Знаете, ведь я прожил с вами время, достаточное, чтобы родиться человеку. Вместе прошли по самому краешку пропасти и не свалились. Можно сказать – убедились, что чудеса бывают. Но понимаем ли мы себя больше, чем понимали до этого чуда?

– Понимать – мало, – сказал Мефодий.

– Умница, – одобрил Пастухов. – Понимать – мало, но понимать надо. Иногда, в эти месяцы, я слышал дуновение черных крыл за своим затылком. Я спрашивал себя: за что же меня хотят столкнуть в яму? И мог ответить только одним словом: случайность. Потом беда миновала. Спину мою, как в детстве, овевает крылами бабушкин ангел-хранитель. Я спрашиваю себя – за что такая милость? И опять отвечаю: случайность. И вот я смотрю на нас троих и думаю: внутри у нас бродят какие-то непонятные нам реактивы. Соединились одни – и получились у тебя, скажем, Егор, твои летающие бумажки или твоя скрипка. Соединились бы другие – и ты стал бы раздавать на берегу прокламации. Случайность.

– Выходит, я и актер по случайности? – спросил Егор Павлович довольно мрачно.

– В самом деле! – уязвленно поддержал Мефодий.

– Не в том дело, что ты актер, я драматург, а вот он певчий.

– Почему вдруг певчий? – обиделся Мефодий.

– Ну, не певчий, а семинарист. Это не важно. Важно – ради чего мы поем на все лады нашими козлетонами?

– Ну? – строптиво подогнал Мефодий.

– То-то что – ну! Довольно разыгрывать оскорбленного. Налей лучше.

Они выпили и, прожевывая пирожки, опять молча полюбовались друг другом, понимая, что в эту минуту их не может разъединить никакая размолвка.

– У всех у нас, – продолжал Пастухов, – выпадают дни, когда с утра до вечера ищешь, что бы такое поделать? И то за стихи возьмешься, то к приятелю сходишь, то с какой-нибудь барынькой поваландаешься. Глядишь пора на боковую. Иногда я боюсь, что так и состаришься. А где-нибудь неподалеку от нас кто-нибудь делает наше будущее. Сквозь дикие дебри, весь изодравшись, идет к цели.

Он приостановился, глянул в окно, добавил:

– Какой-нибудь испорченный мальчик.

– Совесть – когтистый зверь! – улыбнулся Цветухин.

Он тоже повернул лицо к окну.

Начался легкий снегопад, из тех, какие бывают в тихий день, когда редкие снежинки будто раздумывают – упасть или не упасть, и почти останавливаются в прозрачном воздухе, висят, словно потеряв на секунду вес, а затем неуверенно опускаются на землю, уступая место таким же прихотливым, таким же нежным.

– Я об этом думал, – неторопливо сказал Цветухин. – Мне казалось, что мы переносили это наше глупое дело по обвинению и прочее так тяжело, знаешь, почему? Если бы нас привлекли не по ошибке, а поделом, за настоящее участие в деле, может, нам было бы легче, а?

– Как верно! – изумился Мефодий.

– Ошибка-то была, может, в том, что мы не занимались тем, в чем нас обвиняли?

Пастухов посмотрел на Егора Павловича испытующе, потом внезапно захохотал.

– Ну, это ты вошел в роль, актер! Переиграл! И вообще, – знаешь? – ты мне не нравишься. Это про тебя Толстой сказал, что у человека, побывавшего под судом, особенно благородное выражение лица!

Смеясь, они еще налили, и Пастухов поднял рюмку выше, чем прежде.

– Мы слишком много, друзья, участвуем в жизни сознанием. Я хочу выпить за то, чтобы поменьше участвовать в ней сознательно и побольше физически!

Мефодий первый опрокинул за это пожелание, но, крякнув после выпитого, спросил глубокомысленно:

– Это в каком же, однако, смысле?

– Это в том, семинарист, смысле, что все мы – байбаки, понял? Байбаки! Насколько было бы все благороднее, если бы эти месяцы мы находились в кругу хороших женщин. Ведь вот я по лицу твоему постному, Егор, вижу, как тебе недостает возвышающего, прекрасного созданья!

– Почему же ты полагаешь – недостает? – что-то слишком всерьез спросил Цветухин.

– Именно, – сказал Мефодий, – зачем же так опрометчиво полагать?

Пастухов отставил невыпитую рюмку. Взгляд Цветухина показался ему растерянным, даже напуганным до какой-то суеверности.

– Что-нибудь случилось?

– Именно, случилось, – подтвердил Мефодий со вздохом.

– Вернулась Агния Львовна, – быстро сказал Цветухин и неловко, будто извиняясь, улыбнулся.

– Что же ты молчишь? – привскочил и тотчас грузно сел Пастухов. – Как это возможно?

– Не хотелось портить настроение, – без охоты проговорил Цветухин, снова отворачиваясь к окну.

– И почему же невозможно? – продолжал ему в тон Мефодий. – Надо знать характерную актрису Перевощикову. Явилась с чемоданами, коробками из-под шляп, с копченым рыбцом, с медом, с увядшими цветами. Свалила все в кучу, поплакала, поцеловалась, и уже развесила на стене старые афиши, и уже пробует свое контральто, и уже требует, чтобы Егор устроил ее в театре, уже выгоняет меня из номера. Все, как в первом акте комедии.

– К черту! – негромко оборвал Цветухин и занес руку, чтобы стукнуть по столу, но остановился, с проникновением взял бутылку и поглядел на Пастухова подобревшими глазами. – Это разговор длинный, не вокзальный. Скажи, Александр, последний хороший тост, и – конец. Второй звонок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю