Текст книги "Первые радости (Трилогия - 1)"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Слева был открыт люк носового трюма, куда скатывали по нашлифованным доскам грузы и где, в глубине, освещенный электричеством, скучно орал на крючников боцман, сняв фуражку и почесывая в затылке. Справа, перед машинным отделением, громоздилось необычайное по неуклюжести и в то же время воздушное сооружение из огромных плоскостей, планок, проволочных тяжей и скреп. Цветухин сразу догадался, что это – разобранный биплан, и тут же расспросил и узнал, что это авиатор Васильев перевозит свой летный аппарат. Машина занимала страшно много места, но так, что казалось, будто и не занимает никакого места: везде можно было пролезть, и всю ее было насквозь видно, и снизу, и сверху, и с боков, и вся она была ясной, простой, но в простоте ее, в каждой ее проволочке пряталась загадка, и парусина ее крыльев, пролакированная, барабанно-тугая, была таинственна. Цветухин, подобрав свою накидку, принялся обходить биплан со всех сторон, заглядывать под крылья, щупать их, щелкать по парусине, обнюхивать лак, измерять по-плотничьи – раздвинутыми в циркуль пальцами – длину и ширину плоскостей. У него почему-то стучало сердце, он слышал его. Панама сбилась и упала ему под ноги, он наступил на нее, поднял, торопливо закатал ее в трубку, и все ходил, и приседал, и вставал на цыпочки, исследуя спину аппарата. Он мешал крючникам разворачиваться перед люком, они все кричали на него:
– Пазволь! Па-азволь!
Наконец один из носаков больно двинул его тюком в плечо и крикнул:
– От че-орт! Барин, зашибу!
Тогда он медленно отошел от биплана и крутой лесенкой с начищенными медными пластинами стал подниматься на пассажирскую палубу.
Пастухов сидел лицом к реке, за маленьким столом, пил жигулевское пиво и закусывал раками.
– Я думал, не придешь, – сказал он и позвонил официанту.
– Есть у тебя листок почтовой бумаги? – нетерпеливо попросил Цветухин. – Или вырви из записной книжки.
Пастухов долго вытирал салфеткой пальцы и шарил по карманам, потом бросил на стол заношенное письмо. Егор Павлович принялся складывать из бумаги какую-то фигурку, тщательно загибая углы, вымеривая и отрывая стороны. Пастухов следил за его работой и обсасывал раковые шейки. Пришел официант.
– Еще дюжину раков, – сказал Пастухов, – и хорошую стерлядку.
– Паровую? – нагнулся официант.
– Паровую.
– Кольчиком?
– Кольчиком.
Цветухин сложил фигурку, поднялся и сказал Пастухову:
– Поди сюда, смотри.
Они стали у парапета палубы, и Цветухин бросил фигурку. Она полетела дальше и дальше от парохода, медленным, равномерным движением и плавно опустилась на воду, растопырив свои крылышки. Пастухов некоторое время следил, как ее подхватило течение, затем посмотрел безучастно на приятеля, вернулся к столу, заткнул за жилет салфетку, сказал:
– Интересная птичка, – вырвал у рака клешню и легко разгрыз ее.
– Это не вызывает у тебя никаких мыслей? – спросил Цветухин.
– Никаких.
– Печально.
– Я тупой.
– Ты лентяй. А ведь тут не требуется изнуряющей работы ума. Птичка пролетела по гипотенузе треугольника, которая в три раза длиннее его высоты. Значит, если я спрыгну на таких крыльях с высоты в версту, я пролечу три версты.
– Если ты спрыгнешь с такой высоты, ты хрустнешь, как рак на моих зубах.
– И заметь, – серьезно продолжал Цветухин, – птичка летит без двигателя. А если ее снабдить двигателем с легким сильным аккумулятором, ее полет можно во много раз увеличить.
– Ты что, видел внизу биплан?
– Да. Но мне, Александр, кажется, что наши авиаторы стоят на ложном пути. Считают, что птице нужно оттолкнуться от земли, чтобы полететь. Это неверно. Если держать птицу за ноги, она все равно полетит. Ей не нужно ни толчка, ни разбега. Она может порвать нитку, которой ее привяжут к земле, может поднять в воздух тяжесть одной силой своих крыльев. Надо придумать две вещи: как подняться в воздух без разбега и как сделать легчайший двигатель.
– Охладись, мыслитель, – посоветовал Пастухов, наливая пива. – И хочешь, я скажу о твоих выдумках? Ты вчера великолепно играл. Это твое дело. Занимайся им. Леонардо изобретал крылья. А мы знаем его только как художника.
– Наша вина.
– Нет. Почитай его "Кодексы". Когда он пишет о своем "Потопе", его язык содрогает человека. Он говорит: пусть будет виден темный воздух. Это бог дней творения: да будет свет. А чертежи его машин – почтенная реликвия, не больше.
– Ты хотел бы летать? – перебил Цветухин.
– Я все время летаю.
– Но ты даже не видел аэроплана в полете.
– Видел. Над гипподромом поднялся сверчок, сделал круг над крышами и сел на телеграфные провода. Авиатор свихнул челюсть.
– Птенец сначала выпадает из гнезда, Александр!
– Понимаю. Птенец станет птицей. Но я всегда буду летать лучше. Я сижу, ем рака и вижу, как твоя птичка размокла в воде, как она повисла склизлой ошметкой на весле, которое вскинул лодочник. Разиня рот, лодочник глядит на берег. Я вижу берег. Он пузырится горбами товаров, в траншеях между ними ползают людишки. Вон двое остановились возле кучи воблы, откинули угол парусины, выбрали рыбину покрупнее, колотят ее об ящик, оторвали голову, чистят. Слышишь, как потрескивает шкурка, которую сдирают со спины? Видишь, как выпрыскивает из шкурки серебряная чешуя? А у меня перед носом все тот же рак.
– Ты не боишься сесть на телеграфные провода? – спросил Цветухин.
– Очень может быть – даже мордой в лужу. Но такие полеты – моя профессия, другой я не хочу.
Цветухин замолчал. Ему по-прежнему мерещилась бумажная моделька, он следил за ее полетом мыслью, глаза же словно повторяли путь, на который толкнул его Пастухов: сквозь желтую мглу ему виднелся берег в холмах и буераках товаров, затянутых парусиной.
В это время начиналась смена крючников – одна артель уходила с погрузки, другая готовилась ее заступить и подкреплялась перед работой приварком. На земле, между сваями, подпиравшими огромный пакгауз, откуда недавно ушла весенняя вода, сидели на коленях в кружок грузчики, черпая из котла похлебку. Их батя, Тихон Парабукин, был без рубахи, его большое тело с крестом золотистых волос между сосков светилось в полумраке. Он в очередь с товарищами запускал ложку в котел и аккуратно нес ее ко рту, подставляя ломоть хлеба, чтобы не капать.
Ближе к свету, прислонившись к бревну и раскинув на земле босые ноги, Аночка пришивала к отцовской рубахе пуговицы. Ольга Ивановна прислала дочь на берег, с пирогом, с иголкой и навощенными нитками, потому что сама она сердилась на мужа: Тихон пил горькую подряд неделю, шатался по берегу, а если забредал в ночлежку, то буянил, бил себя под сердце, кричал – не буди во мне зверя! – и хватался за бутылку, торчавшую из кармана. Она один раз отыскала его в трактире, другой – нашла под заброшенной днищем вверх косоушкой. Он весь оборвался, пропил заплечье, а когда опять стал на работу, засовестился явиться к Ольге Ивановне на глаза и велел ночлежникам передать Аночке, что ему нужно починиться. Аночка накормила отца любимым пирогом с ливерочком и села за шитье. Пуговицы пришивала она на совесть, по-мужски, как учил отец, – не затягивая нитку, а делая под пуговицей обмотку в виде ножки; заплаты клала, припуская излишек на дырку. Лицо ее было при этом деловым, как у всех женщин, которые обшивали на берегу крючников.
Парабукин заглянул в котел, стукнул ложкой об край, приказал:
– Таскай со всем!
Едоки начали вылавливать в похлебке крошеное мясо, следя, чтобы никто не брал лишнего. Скоро они добрались до дна, почти высушили его ложками и стали, крестясь, подниматься. Надевая на ходу заплечья, помахивая крючьями, они выходили из-под пакгауза на свет своей развалкой и осанистой поступью. Парабукин надел починенную рубаху, легонько, словно неуверенно, погладил ладонью Аночку по волосам. Она пошла вместе с ним, довольная, что угодила ему и что может побыть на берегу и отдохнуть от нянченья наскучившего Павлика.
Артель должна была погрузить на пароход стопудовый становой якорь. Парабукин обошел его, в то время как крючники молча стояли вокруг. Все они понимали, как взяться за трудное дело, но слово было за батей.
– Поддевай, – спокойно проговорил Тихон.
Пятеро приподняли с земли одну лапу якоря, подсунули под нее конец каната и, перейдя к другой лапе, сделали то же с ней. Потом завязали конец узлом на пятке якоря, и вся артель расставилась в линию, по обе стороны каната.
– Берись, – сказал Парабукин.
Они подняли канат.
– А вот нейдет, а вот нейдет! – запел Парабукин осипшим своим голосом, и низкие голоса повторили за ним те же слова ленивым, непевучим говорком, как будто обращаясь к якорю, который мертво лежал, вдавившись в землю. Тотчас низким голосам ответили высокие, звук их объединил артель, она дружно наклонилась, натянув канат и найдя дюжий упор одинаково обутым в лапти ногам.
– А вот пойдет, а вот пойдет! – пропели высокие голоса.
– А вот нейдет, а вот нейдет! – возразили низкие.
– А вот пошла, пошла, пошла! – вдруг звонко спели высокие, и якорь тяжело сдвинулся с места, неохотно вылезая из вдавины и по пути отжимая пяткой сокрытую в земле песчано-желтую влагу. Тогда все голоса уверенно и складно слились, и чудесной волной побежала над берегом двухголосая, радующая и утешающая душу волгаря песня, нехитрые слова которой препираются и подзадоривают, а напев единит и ведет в ногу людей из года в год, из века в век. Якорь полз волоком, тупо приостанавливаясь на всякой неровности и снова нехотя-покорно трогаясь, будто даже его чугунное тело оживлялось всемогуществом песни.
Пастухов и Цветухин, кончив завтрак, долго неподвижно слушали пение, которое наплывало с берега на воду то с одной, то с другой стороны парохода, то набирая силу и звеня колоколом, то мягко утопая далеко в поречной мгле.
– Пойдем посмотрим, – вдруг загоревшись, сказал Пастухов.
Они прошли через салон и остановились на палубе с другого борта, как раз над сходнями, перекинутыми с пристани на пароход. Облокотившись на парапет, они увидели, как головные крючники ступили на сходни и вся артель, держась за канат, точно ветви елки за ствол, начала врастать в пароход, исчезая под палубой.
– Смотри, – сказал Цветухин, – узнаешь?
Парабукин, нагнувшись, двигался последним. Он только для вида держал канат одной рукой и внимательно присматривал за ходом якоря, рога которого размахом были во всю ширину сходен. Кудри его космато закрывали лицо и шею, вздрагивая от грузных рывков тела.
– Хорош! – засмеялся Пастухов. – Страшно, если такой схватит за горло!
– Зачем он тебя схватит?
– Просто так. От постылой жизни.
– Едва ли она ему постыла. – Видишь, вон и дочка его тут... Аночка! крикнул Цветухин.
Аночка маленькими шажками шла следом за головой якоря, в куче таких же босоногих, как она, мальчишек, сбежавшихся на погрузку и захваченных ею, словно маршем военного оркестра. В этот момент песня прекратилась. Наступила самая тяжелая часть работы – якорь надо было поставить ухом вверх и проволочить стойкой по борту палубы, на нос парохода. Аночка вскинула глаза на Цветухина, покивала ему, как старому приятелю, и, воспользовавшись заминкой, шмыгнула на пароход. Она появилась на пассажирской палубе не скоро, – ей пришлось поплутать в коридорах, торкаясь в одинаковые двери кают, и она немного растерялась от роскоши сверкающих полировок, медных поручней, люстр и стекол. Но с Цветухиным она поздоровалась запросто: ей уже доводилось иметь с ним дело, как и с другими актерами театра, куда она несколько раз пробиралась во время дневных репетиций и где к ней стали привыкать. Она и сейчас, ожидая поручения, спросила, не задумываясь:
– Сбегать за чем-нибудь?
– Нет, ничего не надо. Ты что, отцу пришла помогать? – спросил Цветухин, думая о погрузке.
– Да, – ответила Аночка с полной серьезностью.
Пастухов потеребил ее косички, улыбаясь. Она отстранилась от него и добавила весьма независимо, показывая на иглу, вдетую в платье и обмотанную ниткой:
– Я ему все до одной пуговицы пришила. А скоро буду его всего обшивать, сказала мама. Она меня обещала научить шить рубашку. Она скроит, а я сошью.
– Может, ты и мне сошьешь? – спросил Цветухин.
– Не знаю. Я сначала буду помогать маме. А потом – Вере Никандровне. Вера Никандровна будет меня учить грамоте, а я ей помогать.
Аночка бросила юркий взгляд по очереди на Пастухова и Цветухина, поднялась на цыпочки и громким шепотом, так, чтобы слышали оба, дохнула:
– У Веры Никандровны сына забрали.
– У какой Веры Никандровны? – спросил Цветухин. И, сразу круто обернувшись, сказал: – Александр, это что же, Кирилла?.. Кирилла? – опять обратился он к Аночке. – Кирилла Извекова, техника, да?
– Ну да, – сказала Аночка, – а какой же еще сын у Веры Никандровны?
– Что ты болтаешь? Как – забрали?
– Ни капельки не болтаю. Я у Веры Никандровны вчера весь день пробыла. А еще раньше, ночью, один наш дяденька видел, как его забрали и повели.
– Кто повел? Куда? – допытывался Цветухин и, вдруг поняв, что она говорит правду, замолчал и – с поднятыми бровями – опять глянул на Пастухова.
Александр Владимирович стоял не шевелясь. Нижняя часть большого лица его отяжелела, глаза прищуривались и порывисто мигали. Каждая черта его на свой лад выражала разочарование. Он как будто далеко уходил и возвращался, чтобы опять уйти с какой-то неуверенной мыслью. Цветухину почудилось, что Пастухов поймал себя на неприятном заблуждении и не в состоянии поверить, что заблуждался.
– Что же это, Егор, мальчишек хватают? – сказал он наконец.
Взяв Аночку за подбородок и сильно приподняв ее голову, он испытующе глядел ей в смело раскрытые глаза.
Внизу опять стали налаживать певучий спор:
– А вот идет, а вот идет!
Но тут же пение распалось, кто-то перебил его командой: стой! – потом: держись! – потом множество людей разноголосо и смутно зароптало, заругалось, и Аночка, как-то жалостно пискнув, одним прыжком перемахнула через парапет, спрыгнула на перила пристани и оттуда бросилась, по-мышиному изворотливо, между ног у людей, которые затолпились на сходнях.
– Несчастье! – проговорил Цветухин, перегнувшись через парапет и стараясь разглядеть, что произошло внизу. – С Парабукиным несчастье, быстро сказал он и сорвался с места, прихватив одной рукой накидку.
Парабукин лежал на спине, закрыв глаза и дыша короткими всхлипами, будто сдерживая плач. На лбу его блестел пот. Вокруг тесно стояли крючники, пререкаясь, как упал Тихон – спиной или боком.
– Как же так? – повторял Цветухин, протискиваясь сквозь толпу и обращаясь к каждому, кто давал ему дорогу.
– Подшибли веретеном, – сказал один.
– Каким веретеном?
– Да якорем свалили. Поторопились дернуть, – объяснил другой. – Тесно тут.
– Мы бы развернулись, – сказал третий, – да тут, черт, поставили раскоряку. – Он стукнул кулаком по крылу биплана, отозвавшегося пчелиным гудением проволок.
– Надо доктора. За доктором послать или за фельдшером. В чувство привести, – торопился Цветухин, нагибаясь рядом с Аночкой, которая присела на корточки у головы отца.
– Ничего, народ живучий, – спокойно произнес пристанной агент, поправив за ухом карандашик.
– Аптека, должна ведь быть аптека на пароходе, – не унимался Цветухин.
– Да не мешайся, барин. Не впервой, – сказал исхудалый грузчик в колючей пегой бороде. – Бери, братцы, на конторку его, на корму.
Крючники нагнулись и подняли Тихона.
– Размяк батя, – вздохнул кто-то.
Его понесли, нестройно и часто переставляя ноги. Аночка бежала позади, постукивая друг о дружку стиснутыми кулачками. Цветухин шел за ней.
На корме Тихона опустили, подложив под голову заплечье. Пегобородый крючник снял с гвоздя пожарное ведро, навязал на чалку и, кинув за борт, черпнул воды.
– Ну-ка, дочка, – сказал он, – посторонись! – и окатил Тихона водой.
Кудри Парабукина потемнели и плотно облепили голову, она стала маленькой, и по-покойничьи выдался шишкастый белый лоб. Но тут же дрогнули, приоткрылись лиловатые веки, матово проглянули из-под них еще слепые зрачки, грудь колыхнулась, Парабукин застонал. Подобрав под себя локоть, он хотел приподняться, но не мог.
– Станция... – просипел он.
Аночка ухватилась за его руку.
– Где больно, пап? – вскрикнула она надсадным голоском и опять нетерпеливо стиснула кулачки.
Он повел на нее бледно засветившимся взором, щеки его дернулись.
– Матери... не говори, – выдавил он отрывисто и первый раз ёмко и шумно вздохнул.
Пегобородый выплеснул за борт остатки воды, повесил ведро на место, в ряд с другими, на каждом из которых были намалеваны по одной букве слова "Самолет", и махнул рукой:
– Айда, ребята. Выдюжил батя, отдышался.
Они стали расходиться, вытаскивая и разматывая кисеты с табаком.
Цветухин поднял глаза. На корме парохода, поодаль от толпы пассажиров, наблюдавших сверху за происшествием, стоял Пастухов. Он курил папиросу, нервно и часто выталкивая клубки зеленого дыма. Цветухин, точно боясь стереть грим, аккуратно попрессовал платком височки, лоб, подбородок и посмотрел на платок. Платок был мокрый. Он побыл минуту в неподвижности, вдруг обернулся и подошел к Аночке.
– Возьми, вытри ему лицо.
Аночка, будто не поняв, отстранила платок, но тотчас тщательно и нежно стала обтирать голову отца своим заплатанным узеньким рукавом.
20
В субботу, часу в двенадцатом ночи, у прокурора судебной палаты играли в карты, в домашнем кругу, за двумя столами. Между робберами мужчины выходили на террасу покурить и размяться. Террасу обвивала неподвижная листва дикого винограда, подзолоченная светом электрической лампочки, в котором метались совиноголовки. Исступленный трепет их крылышек, вспыхивавших и потухавших, подчеркивал безмолвное спокойствие ночи.
Прокурор прохаживался под навесом винограда, останавливаясь на поворотах и с любопытством наблюдая за бабочками. С ним рядом ходил и так же останавливался постоянный гость дома, младший из его подчиненных, кандидат на судебную должность Анатолий Михайлович Ознобишин. У него было чуть-чуть кенгуровое сложение – коротковатые руки с маленькими, не мужскими кистями, высокие ноги, утолщенное книзу, немного отстававшее при ходьбе туловище. Добродушный и предупредительный по манере, он нравился не только прокурору, но особенно его супруге и вообще всей дамской половине дома тетушкам и молодой племяннице, относившейся к нему мечтательно. Сослуживцы находили его вкрадчивым и были уверены, что некоторая тихость не помешает ему обойти по службе даже очень прытких.
– Странная вещь, – сказал прокурор, – на меня это мелькание ночных совок производит всегда успокаивающее впечатление. Даже больше, чем преферанс.
– Преферанс возбуждает, – заметил один из гостей.
– Того, кто садится без четырех на птичке, – усмехнулся прокурор. – А я играю без риска, поэтому отдыхаю.
– Посмотрим, посмотрим, что покажет следующая пулька, – ответил гость, уходя в комнаты.
– Действительно, ваше превосходительство, – сказал Ознобишин, оставшись наедине с начальником, – оторваться от этих бабочек так же трудно, как от костра.
– Искры гаснут на лету, – задумчиво вымолвил прокурор.
– Очень похоже на искры, совершенно верно. И настраивает созерцательно.
– Задумываешься над суетою бытия, – вздохнул прокурор. – Что слышно нового?
– Ничего особенного. В городе все еще разговоры о прокламациях.
– Ах, о мальчуганах? Ну, как дознание?
– Не могу точно сказать. Вы ведь знаете, ваше превосходительство, господин товарищ прокурора меня не жалует. Я дважды просил, чтобы он разрешил сопровождать его на допросы. Обещает, но...
– Гм-м. Что же, вы хотите, чтобы я ему предложил?
– Если вас не затруднит... Для меня было бы поучительно, и, может быть, я принес бы пользу. Дело обещает быть чрезвычайно интересным. Вдруг, например, у нас в камере заговорили, что в деле замешан Цветухин.
– Актер?
– Совершенно верно.
– Скандал! Что же он – в ложи, что ли, подметывал прокламации?
– Он будто бы по другому делу – по делу о типографии.
– Это одно и то же, я убежден.
– Нет, ваше превосходительство, сообщества все еще не установлено... Не удается будто бы соединить. Два разных дела.
– Ах, голубчик, кому не удается? Подполковнику не удается? Подполковник что угодно соединит. Он, как повар: берет уксус и масло, получается соус провансаль.
Анатолий Михайлович засмеялся, и смех его, сдержанно убывая, длился до тех пор, пока на губах его превосходительства держалась улыбка. Потом он произнес чрезвычайно доверительно:
– Называют еще Пастухова.
– Пастухова?
– Да, будто бы Пастухов тоже.
Они постояли молча. По лицам их скользили маленькие тени совок, точно отражая быструю смену мыслей. Из комнат вырвался смех.
– Как же вы говорите – ничего нового? – недовольно упрекнул прокурор, прислушиваясь к смеху.
– Ничего мне достоверно известного, ваше превосходительство. Скажешь, а потом не подтвердится. Получится – Ознобишин наболтал. Ведь до сего дня мне еще не дано ознакомиться с протоколами дознания.
– Да, да, скажу, чтобы завтра же мне доложили.
Прокурор укоризненно покачал головой и покосился через открытую дверь в комнаты, где все еще смеялись.
– И чтобы вас допустили к ознакомлению с делом. Нужно накоплять опыт. Я вас понимаю. Знакомьтесь и потом держите меня в курсе. С тех пор, дорогой мой, как мне прописали очки, чтение дел стало для меня гораздо труднее. Надену очки – клонит ко сну, представьте себе. Сниму – ничего не вижу.
– Зрение, ваше превосходительство, – проникновенно сказал Ознобишин.
– Да, – подтвердил прокурор. – Он ведь модернист?
– Пастухов? – догадался Ознобишин. – Ну конечно, модернист.
– В газетах его хвалят. А отец у него был бестолковый. Все, знаете ли, проектировал. Долгов наделал... Если сын в него, можно думать – сбился. И потом вполне естественно ожидать от литератора... Вы как, читаете модернистов?
– Пробовал, ваше превосходительство. Все как-то у них... на скользких намеках. Иногда даже неприлично.
– Да, они позволяют себе... Однако у некоторых получается увлекательно и, знаете, красочно. Я как-то, еще до очков, прочитал роман... не могу вспомнить автора. Из новых. Но название запомнил: "Девственность", знаете ли. Очень смело. И легко, с интересом читается. Там, видите ли, одна девушка...
В это время на террасу вышла развеселившаяся племянница прокурора с приглашением к ужину, и прокурор направился в комнаты, расспрашивая, над чем же все так весело смеялись.
Сидя, как обычно, рядом с дамами, любезно, слегка неуклюже передавая им своими маленькими ручками блюда и обмениваясь ни к чему не обязывающими уместными словами, Ознобишин испытывал приятно волнующее чувство. Он надеялся, что после удачного разговора на террасе его отношения с товарищем прокурора, наблюдавшим за политическими делами, примут ту короткую доступность, которую все не удавалось установить. Товарищу прокурора не нравилось молодое рвение кандидата. Частенько осаживая Ознобишина, он поучал, что для успешного прохождения службы впереди любознательности должна идти выдержка, и дальше подборки маловажных материалов ничем его не занимал. Теперь, когда камере прокурора палаты предстояло принять к производству нашумевшее в городе дело, Ознобишин рассчитывал достичь по возможности больше и знакомством с процедурой дознания, и помощью в составлении обвинительного акта. Участие в этом деле рисовалось ему началом весьма значительного, даже, может быть, решающего движения в карьере, и он жалел, что не нашел случая поговорить с прокурором раньше, и радовался, что наконец поговорил. Как большинство молодых людей, он был тревожим неудовлетворенным желанием что-то видоизменять, совершенствовать и думал, что все удивятся, когда обнаружат, как много он открыл такого, чего прежде никто не примечал. Он нисколько не хотел поколебать машину судопроизводства, наоборот – ему представлялось, что, когда его подпустят к ней ближе, она заиграет своими хитрыми деталями так, что даже старые чиновники ахнут и возбоготворят ее еще больше. Главное, о чем он мечтал, это увидеть живых обвиняемых, и болезненно досадовал, что товарищ прокурора не хотел замечать его интереса к дознанию.
Допросы производились уже второй месяц. Через руки жандармского подполковника Полотенцева прошло немало людей, и следствие обрастало подробностями, как днище корабля ракушками.
Был вызван в жандармское полицейское управление и Меркурий Авдеевич Мешков.
Он явился расчесанный, степенно приодетый, как к заутрене. Вопросы, заданные ему первоначально и касавшиеся установления его личности, были нетрудными. Он отвечал готовно, и вся слаженность и удобство формы усыпили его страх, тем более что Полотенцев все время будто извинялся за невольно причиненное утруждение.
Это был человек с выбритой до сияния продолговатой головой и с математической шишкой на затылке, с коротенькими ярко-желтыми ресничками, словно дублировавшими тонкую золотую оправу очков. Он отращивал длинные белые ногти и при письме упирался в бумагу мизинцем с особенно длинным и особенно белым ногтем. За работой он надевал китель без аксельбантов, и вид его был дорожным, как будто подполковник ехал в мягком купе и нечего было церемониться, – путь дальний, сидеть уютно, собеседники славные, вот-вот он раскроет чемодан и проговорит: "А ну-ка, заглянем, что нам упаковала в путь-дорогу наша дражайшая женушка".
Таким располагающе-добродушным тоном Полотенцев предупредил Мешкова, что за ложные показания свидетели несут уголовную ответственность, если будут изобличены в умышленном сокрытии или же в клевете.
– Понимаю, понимаю, – сказал Мешков, действительно сразу поняв, что удобные вопросы кончились.
Полотенцев спросил, что известно Мешкову о его квартиранте Рагозине, после того как Рагозин скрылся.
– Как же мне может быть о нем что-нибудь известно, если он скрылся? заволновался Мешков.
– А это я буду вас спрашивать, а вы мне – отвечать, – назидательно поправил Полотенцев.
И он неутомимо спрашивал – казалось Мешкову – об одном и том же на разные лады: кто ходил к Рагозину, кого Мешков видал у Рагозина, кого навещал Рагозин, и потом – кто ходил к жене Рагозина, где бывала жена Рагозина, кого встречал Мешков у Рагозиной?
Меркурий Авдеевич напрягал страшно утомлявшие его усилия памяти, чтобы вместо "не знаю" сказать какое-нибудь другое слово, которое остановило бы неотвязное повторение совершенно бессмысленного вопроса, и у него нарастало пугающее и тоскливое ощущение виновности в том, что он не употребил свою жизнь на такое необычайно важное дело, как наблюдение за квартирантами Рагозиными, а занимался бог знает чем, и вот теперь, из-за этой непростительной ошибки, поверг в несчастье подполковника Полотенцева и вместе с ним обречен мучиться и биться над безответными вопросами. Стоило Меркурию Авдеевичу сказать о Рагозине что-нибудь положительное, например, что тот аккуратно вносил деньги за квартиру, как сейчас же Полотенцев начинал допытываться, не замечал ли он, что Рагозин широко тратил деньга, сколько вообще Рагозин проживал, не было ли у Рагозина скрытых наклонностей к излишествам, иди, наоборот, – может быть, Рагозин был жаден к деньгам и копил?
Получалось, что Мешков упрямствует, запирается, скрывает одному ему известные тайны и, конечно, должен будет сам на себя пенять, если подполковник Полотенцев откажет ему в расположении и доверии.
– Так ли я вас должен понимать, что вы не желаете помочь следствию по делу о государственном преступнике, которому вы отдавали внаймы отдельный флигель с надворной службой, где была устроена тайная типография? – спросил Полотенцев, упирая ноготь мизинца в чистый лист бумаги, чтобы записать ответ Мешкова.
– Дозвольте, ваше высокоблагородие, – взметнулся Меркурий Авдеевич, протягивая руку к подполковнику, словно умоляя его подождать записывать, и вытирая другой рукой запотевший лоб. – С радостью готов помочь законному следствию, но как быть, если это не в моих силах?
– Ну что вы говорите – не в ваших силах! – с ласковым укором воскликнул Полотенцев и отодвинул от себя бумагу. – Ну расскажите, что вы знаете о других ваших квартирантах.
– О каких других? У меня только еще этот самый актер.
– Да, да, да, вот об этом самом актере! – обрадовался Полотенцев. Как его, этого актера?
– Мефодий... – проговорил Меркурий Авдеевич с чувством приятнейшего облегчения, что мысли его высвобождались из тупика, в который их загнал допрос о Рагозине. – Извините, пожалуйста, у меня вылетело из головы, как этого Мефодия по фамилии...
– Потом припомните, – успокаивающе сказал Полотенцев. – Расскажите, что вам известно про общение этого актера с Рагозиным?
– Я хотел сказать...
– Что вы хотели сказать про общение Рагозина с актером, фамилию которого вы запамятовали?
– Не про Рагозина, – безнадежно-тихо ответил Мешков, – не про Рагозина...
– Да, да, да, – спохватился Полотенцев, вскидывая очки на сияющее темя и растирая кулаком зажмуренные глаза, – я, знаете, с этим Рагозиным заговорился. Дни и ночи напролет – Рагозин, Рагозин! Не про Рагозина, а про общение его... с кем вы хотите сказать?
– То есть про Мефодия... – осмелился Мешков.
– Да, да, да, именно. С кем, значит, он?
– У него старинный приятель по семинарии, тоже актер, Цветухин.
– Цветухин, – утвердительно повторил Полотенцев и живо взялся за бумагу. – Любовник и герой Цветухин. Ай-ай-ай!
– Вы записывать? – спросил Меркурий Авдеевич.
– Нет, нет, продолжайте, пожалуйста. Записывать – потом записывать успеем. Только слегка – карандашиком. Вы говорите, значит, – Цветухин, который бывал у своего приятеля Мефодия, где и встречался с Рагозиным, так я понимаю?
– Нет, – стараясь придать ответу решимость, возразил Мешков. – Я не могу говорить, чего не знаю. К Мефодию заходил актер Цветухин. Один раз, на пасху, я видел у него также Пастухова. Сына покойного Владимира Александровича.
– Так, так, так. Значит, у Мефодия собирались... собирались... На кого вы показываете?
– Я не совсем так говорю, ваше высокоблагородие. Квартирант мой пригласил меня на пасху, как бы для поздравления с праздником. И при этом я встретил у него Цветухина с Пастуховым.
– Цветухин, Пастухов, – повторил подполковник, обводя записанные фамилии овальчиками. – И еще кто был при вашей встрече с квартирантом?
– Не то чтобы был при встрече, а подходил к флигерю, заглядывал во двор один галах, ночлежник.
– Вашего ночлежного дома?
– Да, угол снимает в ночлежке, семейный человек, пьяница.
– Фамилию его, конечно, вы запамятовали, – утвердительно сказал Полотенцев.
– По фамилии Рубакин, или... извините, как-то наоборот: Буракин.
– Ничего, ничего, у вас хватит времени припомнить. Значит, собирались ваши квартиранты... – не спеша продолжал подполковник, рисуя овальчики и вписывая в них вопросительные знаки.