Текст книги "Брейгель"
Автор книги: Клод Роке
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Один итальянский путешественник оставил прекрасное описание земель, по которым странствовал Брейгель. «Вся Голландия, – пишет он, – удивительно густо заселена, и люди там в большинстве очень высокого роста, хорошо сложенные, проворные и мужественные, весьма учтивые, человеколюбивые, приятные в обращении, веселые, искусные и благоразумные. Когда ты вступаешь в эти деревни, созерцая людей, а также публичные и частные строения, тебе сразу же открываются учтивость и благочиние местных жителей. Но потом, когда ты заходишь в их дома, видишь множество утвари и инструментов всякого рода, порядок и чистоту во всем, ты испытываешь еще большее удовольствие и удивление. Быть может, ничего подобного нет во всем мире; во всяком случае, я слышал, как это утверждали фурьеры императора Карла V, прошедшие с Его Величеством почти всю Европу, – а как известно, именно фурьеры, которые заходят по своему желанию в любой дом, деревушку или местечко, могут судить о таких вещах лучше других. А после этого загляни в мастерские, посети работающие публичные заведения, поднимись на их корабли и, наконец, обозри дамбы и земляные насыпи, построенные этими людьми не только ради сохранения острова, но также и для того, чтобы защитить многочисленные города и их жителей. Подумай о множестве каналов и рвов, которые видишь на каждом шагу, созданных человеческими руками для обеспечения не только первоочередных нужд, но и всякого рода мелких удобств; подумай, какими средствами сохраняются луга и пастбища, как выводят из канала в канал и потом в море огромное количество воды, которая наступает со всех сторон, ибо местность заболочена и лежит очень низко, – и, хорошенько поразмыслив надо всем этим, ты ясно увидишь: все делается здесь с таким великим умением использовать инструменты и свои руки, что это кажется чудесным и невероятным, однако проявляется в этой стране в тысячах прекрасных и достойных вещей. Да, Голландия – маленькая страна, но наполненная вещами великими и примечательными; здесь имеется множество больших городов и красивых деревень, статных мужчин и женщин, рослой скотины, есть и великие богатства, и великое могущество».
А далее Гвиччардини, которого я только что цитировал, говорит: «[Здешние] женщины отличаются большой смелостью, светлыми волосами и возвышенным духом; и они обычно настолько активны и самовольны, что выполняют почти все мужские работы, особенно в торговле».
4
В век Рейсдаля, который любил рисовать речные суда, их было очень много на реках и каналах Голландии – иногда они плавали под парусом, но чаще такое судно тянула лошадь. Большей частью это были скромные по виду суденышки, но в каждом из них свободно размещалось около шестидесяти человек. Однако порой можно было увидеть и очень комфортабельные лодки для торжественных выездов, настоящие плавучие дворцы из дерева и бархата. По воде путешествовали и ночью, при свете фонарей, ориентируясь на звон колоколов. В городах лодки отходили от пристани каждый час. Самые богатые нанимали лодку с каютой и с удовольствием наблюдали, как проплывает мимо иллюминаторов залитый лунным светом берег. Они пили маасское вино в дружеской компании. Потом засыпали под льняными простынями, пока вдоль корпуса лодки, на которой уже смолкли все звуки, скользили хижины и поля, земля, широко раскинувшаяся под звездами и ветром, высокие облака, придрейфовавшие со стороны моря. Красивая меховая шапка и дорожный плащ с позументом слегка колыхались на вбитом в стену дубовом крюке. Они могли вечером причалить в Амстердаме, почитать при свете лампы Вергилия, заснуть в своем раскачивающемся на волнах пристанище, а утром, раздвинув занавески, увидеть, как солнце восходит над крышами Гааги, над ее бирюзовыми колокольнями.
Было ли и во времена Брейгеля так же много лодок? Я не знаю. Но легко представить себе, что и он иногда оставлял привычную сухопутную дорогу, дабы проделать часть пути по каналу или реке. Такое путешествие есть, по сути, скольжение, и мир раскрывается перед неподвижным пассажиром как книга, страницы которой переворачивает ветер. Путешественник, даже когда он держит перед собой книгу или рисует, то есть когда глаза его опущены вниз, ощущает просторный пейзаж, окружающий его и незаметно меняющийся в зависимости от времени суток, от положения солнца в небе; вдруг, из-за того что в облачной пелене образовался прорыв, вспыхивает живое сияние цвета соломы, апофеоз земной славы в обрамлении мельниц и полей, все еще залитых обычным неярким светом, и возникает предчувствие, что нам доведется испытать здесь, на земле, нечто иное, медвяно-сладостное, – счастливое, ангельское заблуждение! Все часы в мире, течение времени, движение волн и облаков напоминают человеку, что время его собственной жизни, которое кажется ему неподвижным, истекает капля за каплей и, с точки зрения вечности, уже сочтено.
Плеск воды похож на доверительные признания. Лодка движется между временами года. Каждый из нас подобен Одиссею и Ясону: мы думаем, что заплыли очень далеко, за пределы мира, но все равно рано или поздно возвращаемся на родину, вновь видим ее поля и луга, поленья, сложенные под лавкой, развешанное на веревке белье, небо, окрашенное в тона детства и меланхолии, узкую глинистую тропинку, что вьется среди кустов, – и чувствуем мучительную боль в сердце.
Думал ли Брейгель о том путешествии, которое совершил Лука Лейденский – в своей лодке, которую сам снарядил, украсил и снабдил всем необходимым для грез и работы, – когда пожелал нанести визиты живописцам Зеландии, Фландрии и Брабанта, а было это около сорока лет назад? В Мидделбурге Лука встретился с Яном Мабюзом и пригласил его, вместе со всеми художниками города, на роскошное пиршество. Мабюз сопровождал его до Гента, Мехельна, Антверпена – и в каждом из этих городов устраивался банкет! Лука Лейденский жаждал увидеть не только художников, но и их полотна и гравюры. Ян Мабюз, близко знавший императора и папу, вел себя как вельможа и носил одеяние из золотой парчи. Одежда Луки была сшита из тончайшего желтого камлота,8 сверкавшего, как чистое золото. Не возникало ли между этими двумя знаменитостями чувство соперничества? Наверное, было приятно наблюдать, как они ослепляли всех вокруг, пытаясь затмить друг друга. Была ли лодка Луки вызолочена, как гондола дожа, – от носа до кормы, вплоть до бахромы и украшений палубного тента? Хрустальные бокалы позванивали от боковой качки, вино и солнце просвечивали сквозь прозрачное стекло; даже когда лодка останавливалась у шлюзов, пиршество ни на минуту не прерывалось. А эти послы, которые представляли лишь самих себя, обменивались рецептами грунтовок и лаков, как повара обмениваются рецептами блюд.
Однако самой лучшей оказалась встреча с Альбрехтом Дюрером: тот тоже решил навестить своих собратьев из Фландрии и Голландии, и прежде всего Луку Лейденского, которым давно восхищался, как и Лука – им. Они обменялись письмами, договорились о месте свидания, еще издали узнали друг друга и ускорили шаги. Дюрер был так растроган, что в первый момент потерял дар речи. Потом сжал Луку в объятиях и, улыбнувшись, подивился, какой у того маленький рост в сравнении с величием его имени. Если мы знаем эту мелкую подробность, то, несомненно, лишь потому, что сцена происходила в присутствии посторонних, – потом они уже никого не допускали к своим беседам. Они проводили вместе долгие дни. Дюрер рисовал портрет Луки – в то самое время, как Лука рисовал портрет Дюрера. Брейгель видит в воображении их молчание, их перекрещивающиеся взгляды. Каждый смотрит на своего визави взглядом хищной птицы; рука на мгновение зависает над металлической пластиной или листом бумаги. Но они и разговаривали – например, об Италии, которую Дюрер хорошо знал, а Лука там никогда не был. Они поверяли друг другу секреты, вовсе не обязательно связанные с резцом и кислотой. Они рассказывали друг другу о своих снах и о том, что боятся смерти, хотя верят в вечную жизнь. Лука вспомнил о своей юности, о рано возникшем желании рисовать и писать маслом, о годах учения – у гравера, который украшал воинские доспехи, работая в технике офорта, а потом у ювелира; и тогда Дюрер заговорил о своем отце, который тоже был ювелиром и сыном ювелира, о том, что он и сам освоил это искусство: ведь одни и те же навыки кочуют из одной мастерской в другую – от чернения доспехов можно перейти к доспехам всадников Апокалипсиса, к гравюрам для молитвенных книг; а живописец, рассматривая игру тосканских деревянных мозаичных столешниц, с их орнаментами в виде шахматной доски, ромбов, зубчиков и раковин, извлекает для себя уроки перспективы и учится лучше компоновать в воображении россыпь кровель и сжатые хлеба на холме. Они разговаривали о перспективе и о пропорциях, о божественной музыке объемов, о комбинациях небесных светил, определяющих нашу жизнь. Они говорили о металлах, зреющих под землей, о кометах и о магах. О Венеции. О своих собратьях. К последним Дюрер относился с большей мягкостью, с большей снисходительностью, чем Лука. О посредственном гравере он почти всегда отзывался так: «Он сделал все, что было в его силах, показал все лучшее, на что способен». Он всегда находил в чужом произведении хоть что-то, заслуживающее похвалы: улавливал тот переходный момент, когда художник наконец начинал работать с удовольствием, ощущал вдохновение – некую искру, просветление, обещание свыше. И благодаря своей нерасчетливой мягкости Дюрер всегда жил в мире с художниками – людьми ранимыми и неуживчивыми.
Маленьким мальчиком, бросая камешки в воду канала или охотясь за лягушкой, Брейгель мог видеть лодку Луки и Дюрера, скользящую меж луной и солнцем. Сегодня, сидя в лодке, он предается мечтам о встрече с ними. Он придумывает, о чем бы стал с ними говорить, отталкиваясь от всех гравюр этих художников, которые знает, которыми наслаждался и на которых учился. Разве нарисовал бы он Альпы и другие пейзажные панорамы так, как сумел это сделать, без уроков Дюрера? А фигуры крестьян и апостолов – без Луки Лейденского? Эти мастера говорят с ним, даже пребывая за гранью смерти. (А с кем однажды станет говорить он сам?) Они и сейчас с ним, в этой лодке, под этим небом, которое то покрывается тучами, то проясняется (он успевает отметить и запомнить этот конкретный миг жизни), как и он ощущает себя рядом с ними, ощущает себя внимательным наблюдателем, сидящим в их лодке. Как, кстати, Лука ее назвал? Это неизвестно. Может быть, совсем просто – «Святой Лука». Брейгель видит гравера в его плавучей мастерской; взгляд мастера – на уровне берега; опускается ночь; плеск воды, мнится, складывается в слова; губы воды целуют борта лодок; опускается ночь, луна выходит из-за облаков; Лука все еще работает при свете свечи; потом засыпает, полный зрительных впечатлений, в своей раскачивающейся на волнах постели. Как это может быть, спрашивает себя Брейгель, что все другие живописцы и граверы не предпочитали, подобно Луке, работать в лодках? А я вот побывал в такой ореховой скорлупе, скользящей по водным дорогам, по дорогам дождя, и на своей сложенной чашечкой ладони рисовал карту и форму мира.
Стада овец, как хлопья, на дальних пастбищах. День, подобно тучной овце, медленно уходит прочь. Хлопья снега и пушистая шерсть. Ветер доносит звон далекого колокола. Между зимой и весной, между осенью и зимой небо бывает серебристым и часто идет снег. Солнечный свет и ветер. И все мы движемся, как эти лодки, – к конечной точке своего пути. И наши сердца подобны этой буро-ржавой завесе, сквозь которую в сумерках или на рассвете пробивается солнце, окрашивая ее в пурпурные тона. С берега кто-то нас приветствует плавным жестом руки; можно догадаться, что он улыбается; ветер доносит одно слово. Закутанные мальчишки бегут по откосу, стараясь не отстать от нашей лодки. Я вижу человека, который шагает к своему дому, к своему очагу. Он закрывает за собой дверь. Я, быть может, никогда его больше не увижу – до самого Страшного Суда. Будем ли мы вспоминать этот миг, когда солнце вдруг осветило мир, в котором ты возвращался домой, чтобы съесть свою миску супа, а я все плыл и плыл к затянутому сеткой дождя горизонту? Большие коровы, черно-белые и бурые, как скалы, как подводные рифы, поднимают морды к облакам, не переставая жевать траву, и вновь опускают их долу. Превосходные животные! Их молоко бьет ключом, сливается в молочные реки – более щедрых коров не сыскать во всей Европе. И притом они дают очень хороший приплод. Эта земля, отобранная у воды, изобилует силой и жизнью. Порой у кромки воды можно увидеть лошадь, белую, как пена или снег. Шелест ветра, шелест ветров в листьях дубрав и ивняке, в зарослях прибрежного камыша; шум воды, шум вод – протоков, по которым движется наша лодка, и той бурлящей влаги, из которой в начале времен поднялась земля. И шелест наших мыслей…
5
Альбом зарисовок, сделанных Брейгелем во время этого путешествия, утрачен. Может быть, он сгорел вместе с другими бумагами и рисунками, которые художник просил уничтожить после его смерти? Naar het Leven:эти слова, которые приблизительно переводятся «В подражание живому», «В соответствии с натурой», определяют жанр серии. Брейгель иногда записывал рядом с рисунком пословицу, обиходное выражение, специальное название какого-то предмета или инструмента. Иногда – мысль, которая пришла ему в голову, пока он шел по дороге. Иногда он оставлял пометки, указывающие на цвет поля, деревни, какого-то костюма, шляпы, кувшина на столе. Рисунков было много: люди, сидящие в трактире; лодки на канале; телега на берегу; луковица колокольни; кузнец, подковывающий лошадь в окружении любопытных ребятишек; маленький разоритель гнезд, у которого с головы слетает шапка; петух; сноп; лис; женщина с корзиной на коленях, сидящая под деревом (отдельно воспроизведены деталь вышивки на подоле платья и орнамент сплетенной из ивняка корзины). Хутора в полях; деревенская улица; фасад дома с сидящим на коньке крыши воробьем и ограда. Строительство деревянного моста. Сегодня мы знаем, что рисунки, которые долгое время приписывали Брейгелю, известные под общим названием Naar het Leven, почти все принадлежат художнику из Северных Нидерландов, родившемуся через семь лет после смерти Брейгеля; однако они, несомненно, имели много общего с «Голландским альбомом» Брейгеля, и, быть может, их ложная атрибуция объясняется именно этим сходством. Наброски делались красным или черным мелом, потом прорабатывались пером – тем же, что использовалось для записей. Я представляю себе, как Брейгель рисовал (согнувшись под ветром или моросящим дождем, от которого вряд ли спасал навес) всех этих нищих; бродячих торговцев, предлагающих женские безделушки и колокольчики; дровосеков с их топорами – а по вечерам, при желтом свете свечи или пунцовых отблесках горящих углей, вспоминал дневной отрезок пути, писал на досуге письмо далекой Марии и прорисовывал еще раз скрипящим пером, окуная его в чернила цвета ночи, эти образы, пришедшие то ли из реальности, то ли из сновидения.
Эта земля подобна дырявой лодке в открытом море – из нее нужно постоянно выкачивать воду. Человеческий гений обращает силу ветров, направляющих к земле волны, против моря, используя в качестве ловушек паруса и колеса. Дикие ветры мчатся издалека, свободные ветры, владыки неба, – но, попадая в ловушки из холста или дерева, становятся ручными, как волы, влекущие плуг. Многие страницы «Голландского альбома» заполнены изображениями водоподъемников, wipmolens.Их лопастные колеса поднимают воду только до высоты человеческого плеча, поэтому приходится устраивать на разных уровнях несколько бассейнов, последний из которых соединяют с каналом, отводящим воду в море. Иногда в одном месте можно было увидеть до шестидесяти таких подъемников, установленных на специально выровненных площадках-ступенях, и все они работали одновременно, осушая озеро или болото.
(Видел ли Брейгель водоподъемники с Архимедовым винтом? Такие сооружения, в которых вместо колеса используется наклонная спираль, позволяют поднимать воду на высоту дома. Эти tjaskers, небольшие по размеру, располагались у самой кромки воды, и их наклонный вал входил в воду, как заступ в землю; надземная часть была снабжена крыльями, а часть, погруженная в воду, имела колесо. Невозможно странствовать по этой осененной крыльями стране, под шум парусов и ветра, среди теней, отбрасываемых вращающимися лопастями, и не восхищаться двумя покоренными, прирученными стихиями – ветром и водой, – которые человеческая предприимчивость соединила в одно целое; невозможно без глубокой радости, почти что гордости, без того удовольствия, что некогда испытывал Дедал, видеть, как из этого непрерывного кружения, из этой безостановочной работы ветров рождается земля – подобно тому, как из сбиваемого молока получается масло цвета лютиков.)
Брейгель, который очень скоро начнет рисовать лебедки и колесные механизмы Вавилонской башни (но если люди его эпохи уже сумели, с помощью крыльев и парусов, подчинить себе ветры и воздушные потоки, то до каких же небесных высот могли бы они возводить свои строительные леса – пока в конце концов эти леса не были бы опрокинуты и разрушены бог знает какими ветрами со звезд, солнца и луны либо всклокоченной гривой непредсказуемой и опасной кометы! А эти первые каменщики, эти великие болтуны из Сеннаара – кто мог бы помешать им изобрести, пусть не сразу, а, к примеру, по достижении третьего этажа, такую лебедку, которую вращает ветер, как осел вращает жернова или как ручей вращает замшелое колесо мельницы? Разве изобретение механизмов не есть, так же как и истина, порождение Времени; разве появление одного механизма не влечет за собой появление следующего, подобно тому, как в книге одно слово следует за другим, – и так до конца истории? Сделав один шаг, делаешь и второй…), этот Брейгель смотрит на мельницы и ветряки Фрисландии и Голландии глазами инженера. Он отмечает разные способы, обеспечивающие вращение крыльев. Standerdmolen, обычная ветряная мельница, очень низкая, поворачивается вокруг собственной оси: к вороту, прочно укрепленному на земле, присоединен длинный шест, похожий на корабельную мачту; он позволяет развернуть крылья в соответствии с направлением ветра. У мельницы с каменным корпусом вращается только верхушка: маневрируют этой круглой «шапочкой» (которая поворачивается на рельсах с направляющими роликами) с наружной галереи, расположенной на приличной высоте; если такое сооружение стоит на вершине холма, оно называется bergmolen.Бывают и такие конструкции, которые позволяют мельнику разворачивать крылья, не выходя из мельницы. Иногда крыльями управляет сам ветер: такие мельницы по размерам меньше других и называются weidemolentje.На одном пейзаже, который, судя по очертаниям города на горизонте, следует локализовать в окрестностях Харлема, Брейгель изобразил spinnekop– ветряк, не имеющий ни цоколя, ни треножника; крылья его при вращении касаются травы и смачиваются росой.
На последнем рисунке – мельник, готовящийся встретить бурю: похожий на моряка на мачте, он прицепляет к крыльям «дверцы», то есть закрывает пустые ячейки каждого крыла дощечками, называемыми «дверцами ветра».9 На фоне чернеющего неба надпись: «А ты умеешь поймать ветер?» На заднем плане – лодки, спешащие к порту. Они плывут, ориентируясь на колокольню. Чайки на канале спят, спрятав голову под крыло.
«…Я расскажу тебе о море Океане, которое является великой составной частью или даже владыкой этой провинции – и не только потому, что непосредственно примыкает к ней. Яутверждаю, что лик Океана велик, бесконечен и прекрасен, но в то же время внушает ужас и несет гибель, когда бывает вздувшимся и раздраженным. Лик сей порой искажается такой яростью, такими ураганами, что целые деревни и области оказываются затопленными водой. И как раз этой провинции, расположенной рядом с Зеландией, море часто причиняло очень тяжелый ущерб. Тем не менее, благодаря учености и предприимчивости ее жителей, которые воздвигли плотины и насыпали земляные валы, против опасностей постепенно были приняты надлежащие меры, так что ежели не случается совсем уж ужасных ветров и одновременно с ними не упорствует ветер мистраль, то поверхность моря и потоки воды не становятся причиною сколько-нибудь существенных беспорядков. Говорить же о том, что разбушевавшееся море повреждает и топит корабли, было бы излишне, ибо каждый легко себе это вообразит; и все же, когда корабли находятся вдали от берега, например в Испанском море, они подвергаются гораздо меньшей опасности: ведь у них есть пространство для маневрирования, они не встречают препятствий и могут спастись – хотя ты и видишь, что они вздымаются к небу и уже в следующий миг низвергаются в бездну. Но в узких местах, как, например, по всей длине Английского канала или здесь, подобное волнение на море представляет для судов очень большую угрозу, и они часто получают серьезные повреждения, особенно с нашей стороны Па-де-Кале, вдоль всего побережья Зеландии и Голландии, потому что дно под воздействием ветров и течений, то есть приливов и отливов, меняется каждый час, там и сям на нем возникают большие горы песка, называемые банками, которые причиняют много вреда – очень часто корабли наталкиваются на них и гибнут».
До нас не дошло ни одного письма Брейгеля; вероятно, он вообще писал мало. Но, несомненно, он мог написать письмо, подобное приведенному выше посланию некоего путешественника (как знать, не пересекались ли даже их пути в Делфте, Лейдене, Роттердаме или Бохуме?), украсить его рисунком парусника на волнах и вздымающегося грозного вала и отправить кому-то из своих французских или итальянских друзей.
Глава вторая
ВОЗВРАЩЕНИЕ В АНТВЕРПЕН
1
Богатые флорентийские семьи посылали своих сыновей в Антверпен. Доцци, Портинари, Деодати, Сальвиати– эти имена, нередко всплывающие в антверпенских документах, заключают в себе краски Италии. Имя Лодовико Гвиччардини неотделимо от них. Этот молодой человек мог бы жить как флорентиец в изгнании – но выучил фламандский язык, приобретал земли, а под конец жизни даже был удостоен пенсиона. Он мог бы держаться в стороне от общественных катаклизмов – но был арестован герцогом Альбой и заключен в тюрьму. Он мог бы целиком посвятить себя банковскому делу и торговле (что, собственно, и было его профессией) – но предпочел составить «Описание всех Нидерландов». Упомянутая книга – настоящее сокровище для каждого, кто захочет представить себе эпоху Питера Брейгеля, все те вещи, которые были ему хорошо знакомы. И даже язык французского перевода (несомненно, выполненного самим Гвиччардини) помогает нам понять, как в те времена говорили. Ведь старинные письма и хроники, мемуары и дневники – это раковины, в которых до сих пор слышатся отголоски моря разговорной речи, давно канувшего в небытие.
Умение вообразитьголоса и звуки, тембр, мелодию беседы и ее каденции (а это отнюдь не менее важно, чем способность увидеть в своем воображении костюмы, ткани, предметы, помещения далекой эпохи) – весьма редкий дар. Мне кажется, я могу представить себе, как выглядел Питер Брейгель, только что закончивший путешествие по Голландии, в то серебристое утро, когда готовился к возвращению в Антверпен; но как звучал его фламандский язык? «Это, – писал Гвиччардини, – язык богатейший, изобилующий вокабулами и вполне способный воспринять, передать и образовать любое изречение или слово; но им очень трудно овладеть и еще труднее освоить его произношение, так что даже дети, родившиеся в самой этой стране, становятся подростками, прежде чем научаются хорошо строить фразы и правильно выговаривать слова». Я слышу, как перекатывается в горле Брейгеля – когда он рассказывает о Риме или о том, как повстречал в горах (это было по пути в Италию) медведя с блестящей от меда мордой и тот важно проследовал своим путем, подобно тому, как здесь, сегодня, какой-нибудь собрат-художник, бог знает почему, вдруг делает вид, будто не узнал вас, и сворачивает в сторону, – я слышу, как перекатывается в его горле добрый фламандский язык, похожий одновременно на море и на сжатые хлеба под солнцем, на ветер и на просвет в грозовом небе. Я слышу этот язык, который звучал по всему миру, однако не завоевал его: язык моряков и крестьян, но также Эразма и Рёйсбрука;10 язык Меркатора;11 язык колосящихся полей и парусников, который равно хорош во дни праздников и мятежей, равно пригоден для составления освободительных хартий, для болтовни и для колыбельных песен, для выражения высокого поэтического восторга и народной мудрости.
Несомненно, при случае Брейгель мог поговорить на французском и итальянском, испанском и немецком языках, возможно, и на английском: ведь он жил в этом приморском Вавилоне, пересек Францию и добрался до Сицилии, был подданным Испании, а в лавке-мастерской «Четыре ветра» частенько встречался с приезжими из всех стран Европы. Он знал и несколько турецких слов: научился им у Питера ван Эльста, своего покровителя и приемного отца, которому довелось побывать в Константинополе. «Большинство здешних людей, – говорится в «Описании», – в той или иной мере владеют грамматикой, и почти все, вплоть до крестьян, умеют читать и писать. Более того, им настолько привычна сия наука языка, что это достойно уважения и восхищения, ибо здесь имеется почти неисчислимое множество тех, кто, хотя и не бывал никогда за пределами страны, помимо своего материнского языка может говорить на разных других, главным образом на французском, который им хорошо знаком; но многие говорят и на немецком, английском, итальянском, испанском, а другие – и на некоторых более экзотических языках». Лютер в «Застольных беседах» приводит пословицу о том, что если фламандца в наглухо завязанном мешке провезти по всей Франции и Италии, он все равно изыщет способ понимать наречия этих стран.
Питер Брейгель был молчаливым человеком. Но он любил подшучивать над своими учениками и иногда даже, чтобы попугать их, изображал привидение. Судя по рассказам о нем, он охотно принимал приглашения на церковные праздники, свадьбы, банкеты. А за большими столами на празднике жатвы или на свадьбе люди не молчат. Каждый, в свой черед, рассказывает какую-нибудь историю или поет песню, припев которой подхватывают все; и он, обычно выдававший себя за родственника новобрачной и приносивший хорошие подарки, не мог отказаться спеть песню и что-то рассказать. Он не сидел в стороне, погруженный в свои думы. Ему это все нравилось.
Он, вероятно, говорил хорошо, складно (а иногда и резко). Умел вовремя вставить нужное слово. Было в нем что-то простонародное – и в то же время он выражал свои мысли как ученый человек. Тот, кто в своих картинах демонстрирует такое пристрастие к поговоркам, наверняка сам охотно употреблял (а при случае и придумывал) яркие лаконичные фразы. У него всегда была наготове история: из тех, что не кончаются, а как бы кусают себя за хвост; или из тех, что разветвляются, но при этом рассказчик не теряет нити повествования; или из тех, что подобны чудесным шкатулочкам, вложенным одна в другую, – но также и такие, которые можно изложить в трех словах, повторить гостям на другом конце стола, потому что они не расслышали, и которые позволяют рассказчику, едва успевшему подняться по общей просьбе, почти тотчас же, под дружный взрыв хохота, вернуться к своей тарелке. Брейгель умел украшать застолья людей философского склада или собратьев-художников, а не только развлекать гостей на деревенских свадьбах, – но менял ли он тон своих рассказов? Он чувствовал себя одинаково свободно с вельможей, купцом и слугой. Он подчинялся логике образов, всплывавших в его сознании, и сам удивлялся своим рассказам, возвышенным или смешным. Слово, независимо от рассказчика, следовало собственным курсом и выбирало направление пути – как происходит со снами, этими живописными полотнами, которые рождаются сами по себе в мастерской ночи.
2
Быть моряком – вот какую жизнь он хотел бы прожить. Нет такого паруса или троса, названия которого он бы не знал, причем на многих языках. Он охотно помогает членам экипажа, даже в ясную погоду. И ничем не выделяется среди этих молчаливых людей, образующих братское сообщество (они называют друг друга «брат», даже если незнакомы). Он чувствует себя помолодевшим, как только ступает на палубу корабля, качающуюся под его ногами. Засунуть весь багаж в большой холщовый мешок и позаботиться о скромном местечке на ночь, а потом писать или рисовать на коленях и вновь обрести этот привычный запах дерева, шум волн и ветра, это счастливое ощущение детства. Как хорошо вдруг почувствовать, что тебя несет бурлящее могучее море.
Брейгель сел на корабль в заливе Зейдер-Зе (у дамбы Валхерен) ранним утром, когда шел снег и кричали белые и серые птицы: было холодно, он поднял ворот матросской блузы, но порадовался тому, что уже начинает светать. Он отправился морем в Антверпен. Но прямым ли путем? Английский берег лежит в нескольких часах плавания от Амстердама; до Ирландии или Шотландии можно добраться за несколько дней. Путь от Голландии до Дании или Норвегии занимает меньше недели. Может быть, он решил посетить Лондон, Гётеборг12 или Тронхейм?13 Нам это неизвестно. Брейгель испытывает удовольствие от того, что никто не знает, где он сейчас. Человеку порой достаточно нескольких шагов, нескольких часов, чтобы скрыться от знакомых и близких. Он бежит на какое-то расстояние, пусть даже короткое, как бегут в древнее царство смерти, – а между тем продолжает жить, совершает сознательные действия и ощущает себя живым! Для каждого, кто попадается ему на пути, он всего лишь другой человек, путешественник, чужак, первый встречный. Брейгеля обычно принимали за купца. Всегда, когда он появлялся у дверей риги, где праздновалась свадьба, люди думали, что он – дядя или кузен новобрачной. Большинство тех, кто случайно встречался с ним, не будучи знакомым, видели в нем самого обычного человека. И разве они ошибались, разве он не был обычным человеком?
Он сел на корабль, потом, может быть, на другой. Плыл то в открытом море, то вдоль берега. Иногда на галиоте, иногда на рыбачьей барке. Сначала к Антверпену, потом повернул на север. Часто земля оставалась в пределах видимости. Он любит видеть вдали города и деревни, колокольни, поля, крыши хуторов. Он смотрит на эту безмятежную землю, как смотрят на спящего. Вообще человек, который находится в море, пребывает в более бодрствующем состоянии, чем те, чей путь пролегает меж плетеными изгородями и зарослями камыша, каменными оградами и пастбищами. Он говорит себе, что в момент смерти и потом, на пути в свое новое пристанище, тот, кто уже стал незримым духом, наверняка видит землю и людей на ней, залитых обычным дневным светом, – да, конечно, умерший, покидающий нас, должен видеть жизнь, которая остается здесь, внизу, как видит ее путешественник, несомый и укачиваемый морскими волнами. Древние имели основания утверждать, что есть три рода людей: живые и мертвые, а также те, кто на море, – причем последние больше напоминают незримых странников, нежели путников на земных дорогах. И еще они говорили, что сон – брат смерти; однако грезить о жизни, находясь в море, – значит пребывать в бодрствующем состоянии более интенсивного рода, чем обычное. Те вещи, которые порой видят моряки, стоя у штурвала на рассвете, или ночью, или днем, под мглистым, пронзаемым просверками молний грозовым небом, – что знают о них спящие под крышами городских особняков и деревенских домов? Звезды смотрят на море откровеннее, чем на землю, и жизнь на море кажется такой ясной, какой она бывает только в великих снах!