Текст книги "Брейгель"
Автор книги: Клод Роке
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Вы спрашиваете, откуда взялся странный персонаж другой картины, тот, что стоит на берегу ручья?146 Он показывает пальцем на разорителя гнезд, устроившегося в развилке дерева, – мальчишку, у которого слетает с головы шапка. Однако не замечает, что сам уже поскользнулся на глине и сейчас упадет в воду. Не ищите здесь пословицу. Это просто эпизод из моего детства. Я и сейчас вижу ту низкую ферму вдали; лошадь, грезящую наяву; опрокинутую тачку с торчащими вверх рукоятками. Вижу бледное послеполуденное небо, березы, траву, более яркую под ивами; слышу шелест птичьих крыльев, журчание ручья под деревьями. Вижу глинистый берег, истоптанный деревянными башмаками, лягушек на пне, безлистную искривленную иву. Я и был тем мальчишкой, который здесь, на картине, радуется найденным яйцам и испуганной птичке, зажатой в его руке. Ведь ребенок не способен понять чужую боль. Только гораздо позднее мы научаемся ценить дружелюбие дрозда, присевшего на человеческое плечо. Я снова вижу того большого глуповатого парня, который падает в ручей. Жив ли он еще? Может, как раз сейчас он доит корову в каком-нибудь хлеву? Или скрывается в лесах вместе с другими, чтобы вскоре вступить в борьбу с испанцами? Когда я думаю о моем детстве, оно представляется мне островом.
3
«Нищие» – очень маленькая картина. Может быть, Брейгель покинул свою мастерскую? И если эта картина написана на холсте, то не потому ли, что холст возить с собой легче, чем доску? А если Брейгель уехал из Брюсселя в 1568 году, то куда? Скорее всего, в Антверпен. Предположим, он ищет корабль, который в назначенный день примет его с семьей на борт и переправит в Англию или Германию. Лукас де Геер (он, кстати, переделал свое имя в анаграмму Schaede leere u, «Пусть потеря станет для вас уроком») давно уже бежал в Лондон. Другие художники тоже хотят уехать из страны – Лука и Мартин Валкенборг, Ганс Бол, Давид Винкебонс, Хогенберг (тот самый, который печатал гравюры с Брейгелевых зарисовок кораблей и карты для Ортелия)… Между Антверпеном и Англией налажено сообщение, в оба конца переправляются письма, книги. В карманах английских купцов или в их тюках полицейские могли бы обнаружить теологические трактаты, напечатанные приверженцами фламандских церквей в Лондоне. Ортелий принимал у себя многих эмигрантов, приезжавших в Антверпен с какими-то поручениями. Мне представляется, что Брейгель тоже остановился в доме своего старого друга. Во всяком случае, надпись на обороте «Калек» звучит вполне в духе Ортелия. Я вижу их сидящими среди карт, книг – как бывало в старые добрые времена. Один что-то считает и чертит, другой – пишет маслом. Они сидят в разных комнатах, но время от времени обмениваются парой-другой слов. За окнами шумит ветер. В день отъезда Брейгель дарит Ортелию эту картину, написанную специально для него и представляющую собой аллегорию Милосердия. Женщина, которая проходит между садом и группой калек, неся обеими руками чашу для подаяния (на картине она почти незаметна), – это и есть Милосердие; она собирает милостыню для них. Милосердие не имеет границ. Нет, конечно, Брейгель приехал сюда не ради того, чтобы подготовить собственный отъезд: он хотел помочь уехать другим – точно знавшим, что они попали под подозрение, или опасавшимся этого. Если Familia Caritatisпродолжала существовать и в период тирании Альбы, что еще могла она делать, как не похищать жертв из-под носа их палачей, прятать тех, кого преследовали, собирать деньги для тех, кто сам не мог оплатить переезд в другую страну?
4
Он поднялся, сумев не разбудить Марию. Оделся по-уличному. Сейчас только начинает светать. Он видит в окно, что небо еще почти черное. Заходит в свою мастерскую. Йоссе уже там, ждет его. Присутствие друга его не удивляет. «Одевайся теплее, – говорит Йоссе, – нам предстоит долгий путь». Он берет дорожный плащ, широкополую шляпу. В голове мелькает мысль, что он покидает свой дом навсегда, что для него пробил час перехода в иной мир. Он смотрит на черновые наброски, стоящие в полумраке. Уже не будет времени закончить картины. Он хочет разбудить Марию или оставить ей записку, чтобы она не волновалась. Но Йоссе уже шагнул за порог. Он тихо прикрывает за собой дверь. У крыльца привязаны две лошади. Они выезжают из Брюсселя по знакомым улицам. Часовой на земляном валу не останавливает их, даже не спрашивает имен. Они минуют его. Видят солдат, сидящих на корточках или спящих вокруг костра, – некоторые оперлись локтями о каски; под ногами валяется оружие. И вот, наконец, они за городом. «Там, куда мы едем, тебя ждет трудное испытание», – говорит Йоссе. Светает. День – пасмурный и холодный. Ветки кустарника хлещут лошадей по бокам. Всадники не разговаривают друг с другом. Ничего не видно – лишь иногда вдали мелькнет какой-нибудь крестьянин, который идет по дороге в тумане или стоит у ворот с ведром в руке. Так продолжается долго. Наконец он узнаёт лес: неподалеку должна быть деревня его детства. Он понимает, куда его привез Йоссе, и у него сжимается сердце. Вот и деревня, где живет его мать, – он подумал: деревня, где жиламоя мать. Она не захотела оставить свой дом, переселиться в Брюссель. Ей больше нравилось жить уединенно, как живут крестьянки или монахини, среди этих безмятежных деревьев. Он спешивается и высматривает за изгородью ее голубой передник. И видит, что мать лежит на земле рядом с несколькими соседками на том участке дороги, где уже начинается деревня. Только сейчас вместо деревни – черная дыра. Он видит обугленные деревья, сожженные поля, скелеты домов. Даже церковь частично разрушена. Он слышит, как Йоссе рассказывает ему, что сделали испанцы. Они согнали всех женщин на площадь и подожгли дома. Мужчин убили сразу ударами пик. А женщин привязали к деревьям, избили и только потом сожгли. Всех женщин. Ветер разносит по площади пепел и обрывки голубой ткани. Хватило ли ему сил помолиться под этим небом – небом беды и одиночества? Они садятся на лошадей и поворачивают назад.
5
Вот они появляются на холсте, еще почти белом. Они все перед нами. Чувствуют ли они, что мы на них смотрим? Они поднимают лица к небу, как будто видят там что-то. Их пятеро. Каждый положил руку на плечо впереди идущего – как в детской игре. Последний совершенно спокоен. Я бы сказал, что он спит на ходу. Одной рукой он, с помощью крепкой палки, ощупывает землю, другой сжимает более короткую палку, за которую держится и идущий впереди. У этого второго – зеленая шляпа, к поясу привязаны литавры, а на груди, поверх темно-красной рубахи, он носит нитку бус, к которой подвешен образ распятого Христа. Лицо у него перекошено гримасой беспокойства, потому что его рука как-то странно скользит по плечу того, кто его ведет. Этот третий, запрокинув голову с пустыми глазницами и разинув от усилия рот, пытается удержать за плечо четвертого, с бельмами на глазах: тот споткнулся и, поскольку не отпустил палку, которую держит пятый, сейчас упадет вместе с ним. Пятый, падающий, обратил к нам свои пустые глазницы. Еще мгновение, и он присоединится к тому, кто уже распростерся в канаве и чья виела тоже упала в грязь. Краски, которыми изображен этот жалкий кортеж, изысканны: сероватые, сине-зеленые, охристые тона плащей и шляп; белые чепцы и чулки; желтоватые или блекло-красные рукава – всё это обретает особую, мелодичную красоту на фоне деревьев с легкой листвой и мягких переливов глинистой дороги. В безмятежных домах живут все те, кто не знает, как горько брести вот так – в полной тьме. Церковь с зеленой колокольней и розовой черепичной крышей высится на заднем плане.
Христос ходил по водам и исцелял от болезней целые толпы людей. Книжники и фарисеи, прибывшие из Иерусалима, были возмущены увиденным и услышанным. Ученики Иисуса не омывали рук перед тем, как сесть за стол, а сам Он говорил совершенно невразумительные вещи, в таком роде: «Не то, что входит в уста, оскверняет человека; но то, что выходит из уст, оскверняет человека».147 Когда ученики рассказали Ему об их недовольстве, Он сказал только: «Оставьте их, они – слепые вожди слепых; а если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму».148 Но Брейгель слышит и другие слова Евангелия: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно».149 Он вспоминает, как Христос говорил, что светильники следует держать горящими.150 Вспоминает о мудрых девах со светильниками и о девах неразумных, чьи светильники погасли, и они остались на улице, в ночи, в то время как верные души веселились на светлом брачном пиру с женихом, сияющим как солнце.151 Вспоминает о Преображении Христа на горе, когда «просияло лице Его как солнце, одежды же Его сделались белыми как свет».152 Не есть ли вообще всё Евангелие прославление и обещание Света?
Эти Слепые, с открытыми лицами и «темными» телами, появились в его жизни и его видениях внезапно. Они пришли не из евангельской притчи. И даже не из воспоминания о гравюре Корнелиса Массиса, которую он, Брейгель, часто рассматривал: там четверо слепых, держащихся за руки, падают один за другим в грязную канаву. И не из набросков к «Пословицам». И не из детских воспоминаний. Они – порождение всей его памяти, но прежде всего – порождение его страха, страха человека и художника. Если он потеряет зрение, что с ним будет? Все время, пока он с упоением изображал плащи и шляпы слепых, он мучился мыслью, что может перестать видеть. Он испытывал томительный страх перед смертью и тьмой. И даже не думал обращаться за помощью к тем, что выступают от имени Христа, а сами лишь вводят в заблуждение людей – и хорошо еще, если не пытают и не убивают их. Он давно знал, что каждый должен вслушиваться в голос, звучащий в его собственной душе, просветлять себя своим внутренним светом. Однако бывает и так, что внутренний голос умолкает; тогда человек бредет, спотыкаясь во тьме. Вера – это способность видеть во тьме, вопреки тьме. Фома видел тело воскресшего Христа, дотрагивался до Него, но это не было настоящей верой. Мы все на ощупь пробираемся вперед в ночи земного времени – сомневающиеся, жалкие. Мы оскальзываемся на глине и вот-вот упадем в пропасть. Веришь ли ты, что глаза твои останутся живыми и на дне этой грязной канавы, что там они так же жадно, как прежде, будут пить свет?
Брейгель задает себе этот вопрос в тот миг, когда свершается обряд крещения его второго сына. Он смотрит на ребенка, который открывает навстречу миру свои голубые глаза; эти младенческие глаза цвета перванш – как вспышка в полутемной церкви! Свеча освещает книгу приходских записей. Его второго сына назовут Яном – в честь Иоанна Крестителя. «Был человек, посланный от Бога; имя ему Иоанн. Он пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать о Свете, дабы все уверовали чрез него. Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете. Был Свет истинный, Который просвещает всякого человека, приходящего в мир…»153
Глава шестнадцатая
КРОВАВЫЙ ТРИБУНАЛ
Альба расквартировывает в Генте tercioиз Неаполя; в Льеже – tercioиз Ломбардии; сардинское tercio– в Эно; кавалеристов из Франш-Конте – близ Маастрихта. При себе он оставляет сицилийское tercioи обосновывается в отеле Кулембург – том самом, где проходило пиршество гёзов.Вся страна у него в руках. Он показывает регентше письма короля: «…в деревнях стали творить вещи отвратительные и мерзкие, подняли шум; вследствие этого мы назначаем герцога Альбу нашим наместником, представляющим нашу персону, и облекаем его всеми привилегиями, юрисдикциями, полномочиями, правами и прочими преимуществами, какие подобают нашим наместникам. Вышеозначенный герцог один будет иметь суверенное право приказывать и делать все то, что сочтет необходимым для нашего блага, – в том числе выносить смертные приговоры, конфисковывать имущество и принимать любые другие меры в отношении всех тех, кто, как он обнаружит, виновен в преступном мятеже». В другом письме говорится: «Герцогине, нашей сестре, надлежит повиноваться герцогу Альбе и всем его повелениям, как нашей собственной персоне». Прочитав это, Маргарита в тот же вечер посылает Филиппу II прошение об отставке и письмо, в котором сообщает о своем желании вернуться в Парму. Она покинет Брюссель в декабре.
Совет по делу о мятежах– судебный орган, учрежденный Альбой, – народ будет называть не иначе как Кровавым трибуналом. В Совет не пригласили профессиональных юристов, поскольку, как объяснял герцог королю, «эти законники выносят обвинительный приговор только в том случае, если у них имеются доказательства преступления». Члены Совета ведут судебные процессы, но приговоры подписывает только сам герцог. Если – что случается очень редко – Совет предлагает меру наказания, отличную от смертной казни, Альба возвращает дело на доследование. Все те, кто в свое время подписал «Дворянский Компромисс», виновны в оскорблении Величества. Протестантские проповедники и члены церковных консисторий, мятежники и иконоборцы – все они, несомненно, заслуживают смертной казни. Обсуждению подлежит лишь форма экзекуции. Если осужденный отречется от протестантской веры, он сможет избежать казни посредством удушения или сожжения на костре. Однако возвращение в лоно католической церкви не спасет его от обезглавливания, которое, наряду с повешением, является самой распространенной формой осуществления смертного приговора. Анабаптистов, как правило, отправляют на костер, в редких случаях четвертуют. Каково общее число жертв? Более трех тысяч – только за первые месяцы деятельности Совета. Те же, кому удалось бежать, обречены на жизнь вдали от родины.
Трибунал – сборище теней и бандитов. Некоторые его члены целыми днями наслаждаются в подземельях зрелищем пыток и не способны почти ни на что иное, кроме как насыщать глаза видом крови, а уши – криками терзаемых жертв. Другие – раболепствующие чиновники, думающие лишь о том, чтобы вовремя открыть судебное заседание и никоим образом не навлечь на себя недовольство начальства. Доверенным лицом Альбы стал некий Варгас, который родился в Испании, но бежал из своей страны после того, как изнасиловал маленькую девочку, находившуюся на его попечении. Преданность герцогу приносит ему немалую выгоду. Он не говорит ни по-французски, ни по-фламандски и добился того, что приговоры начали составлять на латыни. Но и латынь его ублюдочна – он, например, любит повторять фразу: Non curamus vestros privileges.154 Он зарабатывает вдвое больше остальных: шестнадцать экю в день, выплачиваемые из конфискованного имущества. Но как подсчитать, какую дополнительную прибыль получают эти убийцы за счет откровенного грабежа или вымогательства?
Трибунал действует вопреки всем законам. Тем, кто пытался протестовать против его тирании, ссылаясь на факты нарушения прав Провинций, Альба отвечал, что оскорбление Величества автоматически влечет за собой утрату виновными всех привилегий, всех обычных прав; кроме того, если он, наместник, будет обращать внимание на подобные мелочи, это пойдет лишь во вред королевской власти. Кавалеры Золотого руна по уставу могли быть судимы только членами своего ордена – Альба вообще запретил им проводить какие бы то ни было собрания, «хотя бы даже устраиваемые с единственной целью совместного произнесения молитвы "Верую"».
Столовое серебро и драгоценности, шпалеры и ковры, картины, золото и деньги осужденных на смерть и отправившихся в изгнание свозят в отель Кулембург целыми телегами. Одни только столовые приборы из дворца Эгмонта заняли шестнадцать сундуков. Имения принца Оранского конфискованы; правительственные чиновники опустошили арсеналы и фехтовальные залы его замков: семь барж, загруженных пиками и аркебузами, порохом, ядрами и пушками, были отправлены в Гент – и вскоре это оружие обратилось против фламандского народа.
Удивительная машина! Усердие в католической вере, забота о государственных интересах и финансировании административного аппарата, стремление чиновников обеспечить себе личный доход – все это вместе запустило и поддерживает в действии механизм жестоких гонений. Осудить кого-нибудь на смерть или вынудить отправиться в изгнание – значит стать наследником его имущества. Костер, на котором горит подозреваемый в ереси, – это гарантия попадания определенной суммы в сундуки Альбы, что позволит ему компенсировать расходы на правосудие. Конфискованное имение – это возможность выплатить жалованье целому полку или одному офицеру. За счет грабежей удастся сколь угодно долго финансировать оккупационную армию. Ведь кормит ее и предоставляет постой местное население.
Бюргерам, ремесленникам и простолюдинам запрещено «уезжать с места жительства, будь то в одиночку или с семьями, тайно или открыто, а также транспортировать куда бы то ни было, по воде или сухопутным путем, свое движимое имущество или товары – в противном случае их будут считать виновными или подозреваемыми в устроении беспорядков и преследовать по закону, а вышеозначенное движимое имущество, приготовленное для транспортировки, конфисковывать; лодочники или извозчики, которые не сообщат властям об обратившихся к ним потенциальных эмигрантах, будут считаться подозрительными лицами и подвергнутся наказанию, а их лодки, телеги и лошади будут конфискованы». Едва успели опубликовать этот ордонанс, как десять бюргеров из Турнэ были схвачены на дороге; их раздели и голыми отправили по домам. Нескольких жителей Антверпена подвергли порке за то, что они прятали у себя пакеты с товарами и одеждой, намереваясь переправить их в Англию. Para que cada uno piense que a la noche о a la manana se le puede caer la casa encima,– писал в Мадрид герцог Альба («Пусть каждый думает, что в любой момент – ночью или днем – крыша собственного дома может обрушиться ему на голову»). После террора люди тем более оценят всеобщую амнистию – но они получат ее не раньше, чем все попытки мятежа будут окончательно подавлены.
Отель Нассау грабили несколько недель. Долбили стены, разбивали лестницы, надеясь найти тайники с секретными бумагами или драгоценностями. Альба разыскивал для своего короля определенные картины, которые, как он знал, находились в собственности Вильгельма, – прежде всего «Сад наслаждений» Босха. Долго пытали Питера Кола, привратника дворца, – заставляя, во-первых, предать принца, подтвердив выдвигаемые против него обвинения, и, во-вторых, показать, где спрятаны сундуки с наиболее ценными вещами. Подозревали, что он закопал в парке лучшие столовые приборы. Он так и не проронил ни слова. В конце концов, солдаты, которые простукивали стены, обнаружили босховский триптих. Альба сам спустился, с факелом в руке, чтобы посмотреть на него – так смотрят на эксгумированный труп. Группа самых доверенных приближенных помогала наместнику в этой странной миссии: они должны были «арестовать» шедевр, вывезти за пределы Фландрии принадлежащее ей чудо. Картину отправили в Эскориал.
Эгмонт не уехал из страны. Неужели – после всего, что было, – он еще полагается на слово Альбы? Горн удалился в свой замок Веердт. Он не хочет появляться в Брюсселе, заполненном испанцами. Альба говорит его секретарю: «Я сожалею, что король не вознаградил должным образом вашего господина. Великие государи порой запаздывают с признанием заслуг своих подданных. Если бы мне представился случай увидеться с графом, я бы доказал, что желаю ему добра. Недоверие, с каким относятся ко мне сеньоры этой страны, глубоко ранит меня. Ведь я – друг и слуга их всех». Горн, наконец, сдается, надеясь получить должность вице-короля Неаполя. Он приезжает в Брюссель. Фернан де Толедо, родной сын Альбы и великий магистр ордена Святого Хуана, приглашает к себе его, а также Эгмонта, секретарей того и другого – Бакерзеела и Лалоо – и бургомистра Антверпена ван Стралена. Банкет, согласно планам хозяина дома, должен продолжаться весь день. Однако около трех часов пополудни герцог Альба присылает своих трубачей, чтобы они развлекли гостей сына, и записку, в которой просит обоих графов чуть позже пожаловать к нему, ибо он хочет проконсультироваться с ними относительно архитектурного проекта будущей цитадели Антверпена. Понял ли сын Альбы, какую роль уготовил ему отец? Почувствовал ли стыд, угрызения совести? Да, несомненно. Он, олицетворение испанской чести, не мог допустить того, что должно было произойти. И хотел избавить отца от подобного позора. Он наклоняется к Эгмонту, который, ничего не подозревая, подносит к губам бокал с маасским вином, и шепчет ему: «Сеньор граф, возьмите лучшего коня и бегите! Клянусь вам, что ваша жизнь в опасности». Эгмонт поднимается. В голове проносится воспоминание о том миге, когда рука Альбы легла на его плечо и они вместе пошли по испанскому лагерю, а солдаты осыпали его, Эгмонта, грязными оскорблениями; он вновь испытывает краткий прилив страха – как тогда. Он выходит в соседнюю комнату, чтобы обдумать услышанное и посоветоваться со своим другом Нуаркамом, который доставил записку. Но Нуаркама уже назначили будущим судьей Эгмонта: его, Нуаркама, час пробил – он мог спасти себя только такой ценой. Если граф сумеет бежать, что будет с ним самим? Ведь он обещал герцогу вынести Эгмонту смертный приговор. Поэтому Нуаркам только весело смеется и убеждает друга в нелепости его подозрений. Говорит, что совет Фернана де Толедо есть не более чем хитрость, попытка испытать благонадежность графа: бежать – значит показать свое недоверие к Альбе, стать его врагом. Нуаркам возвращается вместе с графом в обеденную залу и садится рядом с ним за празднично накрытый стол. Час спустя Эгмонт уже входит в кабинет герцога; инженер развернул на столе пергамент, на котором обозначен план замка. Эгмонт мысленно упрекает себя, что сомневался в честности Альбы. Потом Альба вдруг исчезает. Эгмонт тоже хочет покинуть комнату. Но в этот момент Санчо де Авила, комендант испанского лагеря, приближается к нему, сообщает, что он, Эгмонт, арестован, и отбирает оружие. Через несколько минут арестовывают и Горна. Обоих секретарей, которых Альба собирается заставить – под пытками – давать показания против их господ, задерживают в гостинице. Ван Стралена, вместе с Эгмонтом и Горном, отправляют в Гентскую крепость. Там всех троих содержат в одиночных камерах, обитых черной тканью и освещаемых лишь одной свечой. Они теряют счет дням заточения. Ни малейший шум не проникает через толстые стены их узилища. Сон их наполнен томительным ожиданием смерти. Просыпаясь, они видят стены своей будущей гробницы. Дважды в ночь, когда меняется караул, капитан с факелом в руке входит в камеры и заглядывает им в лица. Испания времен Альбы умела гениально организовывать деятельность полиции и театральные эффекты, пыточные процедуры и террор…
Процесс Горна и Эгмонта тянулся долго. Может быть, Альба надеялся, что в короле все-таки проснется великодушие? Их обвиняли в мятеже и предательстве. Атака Людовика Нассауского на испанские войска и его победа при Хейлигерлее ускорили вынесение приговора. Казнь назначена на 5 июня – воскресенье, Троицын день. Эшафот, обтянутый черным, воздвигнут на Большой площади Брюсселя. Огромное количество солдат, вооруженных пиками и аркебузами, заполняет площадь и прилегающие улицы. Эгмонту и Горну сообщили о дне их смерти только накануне. У них не было возможности попрощаться хоть с кем-то из близких. За всё утро никто ни разу не подошел к их дверям. Эгмонт требует, чтобы этому томительному ожиданию был, наконец, положен предел. И вот их ведут по улицам, а народ молчит или плачет. В лучах июньского солнца блестят фасады и крыши домов. Эгмонт бледен, но он не дрожит и не замедляет шагов. Надеется ли он на милость (точнее, справедливость) короля; на то, что вся эта чудовищная церемония окажется инсценировкой, испытанием их мужества? Или он понял – пусть поздно, – какому безумному и коварному животному хотел быть верным слугой? Эгмонт и сейчас не утратил самообладания, никогда не покидавшего его в минуты смертельной опасности. Он одет, как во дни больших праздников, в малиновый с узорами шелковый пурпуэн и черный плащ с золотым позументом, в шоссы из черной тафты и замшевые чулки цвета зеленоватой бронзы; его высокая шляпа, тоже из черной тафты, украшена черно-белым плюмажем; на груди сверкает орден Золотого руна. Он проходит между ротами солдат, выстроенными в боевом порядке, с развернутыми знаменами. Он приветствует всех капитанов и солдат, прощается с ними, и многие плачут. Наконец он видит эшафот и плаху, священника с крестом. Он сам подходит к палачу и становится на колени. Через несколько мгновений Горн, поднявшись на верхнюю ступеньку лестницы, замечает пятна крови на затянутых черным бархатом досках эшафота. Те, кто рядом, слышат его шепот: «Друг, это ты лежишь здесь?» Но его самого уже хватают сзади, подталкивают к плахе… На протяжении двух часов головы Эгмонта и Горна были выставлены в медных тазах для всеобщего обозрения. Тело Эгмонта передали для погребения в монастырь Святой Клары. Туда стекались толпы народа, люди целовали гроб и орошали его слезами. Ночью, по повелению герцога, головы казненных были помещены в ларцы из эбенового дерева и под охраной солдат отправлены в карете в Мадрид.
Герцог наблюдал за казнью из окна одного дома на Большой площади, отступив на несколько шагов вглубь комнаты. Он смотрел. Его же самого видно не было. Этого человека народ вообще никогда не видит. Когда он едет из Брюсселя в Антверпен, или перемещается из одного гарнизона в другой, или даже просто направляется по делам в какое-то место Брюсселя, густая сеть пик и аркебуз отделяет его от всех тех, кто попадается ему на пути. Ему пятьдесят девять лет. Он – высокий, худой, с суровыми чертами лица, нездоровым цветом кожи, поредевшей седой бородкой. Его отец погиб, когда ему было четыре года (пал от рук мавров). Дед с самого детства воспитывал его как будущего военного. Он научился скрывать под изысканными манерами и любезными словами приступы внезапного гнева, которые случаются у него нередко. Ему свойственны немногословие, жесткость, надменность. Королю он предан более, чем Папе (с которым ему случалось сражаться). Он лютой ненавистью ненавидит фламандцев и всю эту страну. Жесток ли он? Он просто хороший солдат, исполнительный служака: прикажут распять кого-то – распнет. Хотя сам он, возможно, предпочел бы более мягкие меры.
«Сей народ настолько благодушен, – пишет он Филиппу II, – что прояви Ваше Величество милосердие, это побудило бы здешних жителей нести бремя послушания настолько же хорошо, насколько ныне они несут его дурно. Казни поселили в их сердцах такой ужас, что они убеждены, будто наше правление всегда будет кровавым. А пока подданные живут с такой мыслью, они не могут любить короля». Когда графиня Эгмонт, с распущенными волосами, босая, похожая на безумную или на кающуюся грешницу, бросалась от одного алтаря к другому, от двери к двери, умоляя, чтобы ее мужу сохранили жизнь, герцог никак на это не реагировал. Он выполнял свой долг – и сознание этого делало его совершенно непреклонным. Однако потом, с тем же курьером, который сопровождал ларцы из эбенового дерева, он отправил королю письмо, где были такие строки: «Я чувствую самое глубокое сострадание к графине Эгмонт и ее детям. Я умоляю Ваше Величество проявить милосердие и сделать для них что-то, что позволит им прокормить себя. Я даже не знаю, будет ли она ужинать сегодня вечером – настолько она покинута всеми и несчастна; я думаю, что на земле нет ничего печальнее ее участи». Когда же король ответил, что препоручает эту семью Богу и уже распорядился, чтобы за нее молились во всех церквях Испании, герцог еще раз попытался настоять на своем: «Графиня умерла бы от голода вместе с детьми, если бы я не послал ей немного денег». Может быть, он все-таки способен испытывать жалость. Но, как бы то ни было, свою миссию он исполняет. А миссия его заключается в том, чтобы искоренять любой мятеж, даже если для этого потребуется уничтожить в Нидерландах всё живое – искоренить всё, вплоть до самой маленькой деревушки. Один из его ордонансов против подозрительных лиц (а есть ли хоть кто-нибудь, кто не вызывал бы подозрений у этого бешеного испанца?) гласит: «Необходимо с большим тщанием выявлять таковых лиц и места, где они прячутся; и первых, кого обнаружат, будь то мужчины или женщины, следует немедля повесить либо удавить, а дома их разрушить вплоть до основания, чтобы этой жестокой демонстрацией внушить им тем больший ужас и заставить их стать благоразумнее, дабы впредь они воздерживались от подобных дурных поступков».
Он не претендовал на роль борца с ересью, а видел свою задачу лишь в том, чтобы покончить с беспорядками и непослушанием. Он просто, как и многие другие, был готов скорее разорить эту страну войной, но сохранить ее для Бога и короля, нежели дать ей спокойно развиваться в мирных условиях, но уступить дьяволу и еретикам, его приспешникам. Что он видел, когда смотрел на свое отражение в зеркале – ранним утром, собираясь на заседание трибунала? Видел ли он стареющего человека, которого долг перед Испанией и Богом удерживает вдали от родины, от Толедо, от апельсиновых садов и дворцов на берегах Тахо? Или он видел в себе ангела смерти, карающий меч, олицетворение Террора? Но не утратил ли он вообще способность видеть свое лицо?
По распоряжению Альбы в каждый брюссельский дом вселили до шести испанцев. Эти солдаты и офицеры, рассредоточенные по семьям горожан, в которых вели себя как хозяева, фактически были «глазами и ушами» короля. Люди осмеливались говорить лишь намеками, а чаще молчали, даже когда оставались одни в своих комнатах: ведь испанец за стенкой мог их подслушивать. Никто больше не приглашал к себе друзей. Испанская ночь просочилась в самые интимные сферы жизни. Только красноречивые взгляды, которыми порой обменивались члены семьи, были относительно безопасным средством общения. В архивах сохранилась запись о том, что «мастер ван Питер Брейгель» освобожден от обязанности принимать на постой солдат. Идет ли речь о художнике или о его однофамильце – враче? Если льгота была предоставлена художнику, то не потому ли, что городские власти захотели таким образом выразить свое уважение к его труду и таланту? Здоровье Брейгеля начало резко ухудшаться. Участились приступы страшной усталости, головокружения. Однажды во время работы он вдруг стал харкать кровью, Не по этой ли причине магистрат Брюсселя взял дом Брейгеля под свою защиту?