Текст книги "Брейгель"
Автор книги: Клод Роке
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Николас Йонгхелинк мог бы быть скульптором, как его брат Якоб, или художником, ведь он так любил все красивое; и не для того ли, чтобы собирать прекрасные произведения искусства, он, в конце концов, стал тем, кем стал, – банкиром и купцом? В этом смысле он как бы подражал семейству Медичи. Мы знаем, что ему принадлежало около шестнадцати картин Брейгеля. Одна из них, «Несение креста», висела в глубине длинной залы (на противоположной стене помещалась «Вавилонская башня», а две другие стены были пустыми). Глядя на картину издалека, поначалу можно понять только то, что она представляет собой пейзаж, в левой части которого изображены опушка леса и множество людей, в правой же – голый светлый холм. Несомненно, толпа спешит на какой-то праздник. Очень высоко над всем этим различима мельница, прилепившаяся к вершине крутой и неровной скалы. Только приблизившись к картине, зритель замечает на переднем плане фигуры Марии, святых жен и святого Иоанна, намного превосходящие по размеру всех других персонажей. Брейгель изобразил их в манере старых мастеров. Святые жены плачут так, как они плачут у подножия Креста на картинах живописцев из Брюгге; но только в данном случае находятся вовсе не у подножия Креста – они, Мария и святой Иоанн расположились на глинистом пригорке, рядом с пыточным колесом, у подножия которого белеет лошадиный череп, лежащий поверх черепа человеческого. Чуть дальше – дщери Иерусалимские, с печалью и ужасом взирающие на дорогу к Голгофе. А совсем вдалеке, на холме, различимы два уже воздвигнутых креста; вокруг них, на утоптанной белесо-желтой площадке, собрались в кружок самые нетерпеливые зрители. Примерно в середине картины мы видим пересекающую ручей телегу; двое осужденных, сидящих в ней, получают последнее утешение от монахов; одному из смертников протягивают распятие. Эта телега, просто большой ящик на четырех колесах, несомненно, в другие дни использовалась для перевозки скота или овощей; возчик, беспечно развалившийся на оглоблях, даже не задумывается о том, что ему приходится делать нынче. Огромная толпа движется от городских ворот. Одни хотят увидеть казнь, другие спешат по своим делам. Дорога длинной извилистой лентой поднимается в гору – туда, где тянутся целые аллеи виселиц, колес и крестов. Всадники в красных кафтанах (наподобие тех, что носят валлонские гвардейцы) надзирают за порядком. Но все идет хорошо, если не считать одного маленького инцидента: женщина с четками на поясе изо всех сил сопротивляется солдату, который хочет заставить ее мужа понести немного крест третьего осужденного – того, что лишен даже права ехать в телеге. Нужно подойти к картине еще ближе, чтобы, наконец, разглядеть Иисуса, упавшего под тяжестью креста. Брейгель поместил фигуру Христа в самый центр изображения – но она кажется такой маленькой посреди всего этого кишения людей, в огромном пейзаже, что привлекает к себе не больше внимания, чем привлекла бы в нашем мире, в наши дни, если бы мы увидели аналогичную сцену. Мы скорее заметим крупную белую лошадь, которая смотрит прямо на нас и скалит зубы.
Брейгель любил писать как философ: как Эразм или Мор писали свои книги, подчиняя их композицию своевольному движению мысли. Он также любил работать по заказу. Заказ пробуждал в нем нечто такое, что словно бы всегда в нем присутствовало и лишь ожидало подходящего случая, дабы обнаружить себя. Работа у Кока приучила его к этому. Он не брался за предложенный сюжет, если сюжет этот с самого начала не находил в его душе отклика. И потом, заказная тема никогда не ограничивала его творческую свободу. Он не был первым, кто включил сцену шествия на Голгофу в обширный пейзаж. До него это уже делали Амстел, Артсен, Херри мет де Блес. У них у всех слева, в синеющей дымке, был виден город Иерусалим, Христос шел по крестному пути в окружении солдат, странствующий торговец отдыхал у скалы, а гора Голгофа помещалась очень далеко, на заднем плане. Брейгель воспроизвел на своей картине эту модель – как мог бы сделать художник, учившийся у одного из упомянутых мастеров. Однако у него была особая задумка: поместить Марию и святых жен совсем близко от тех, кто будет смотреть на картину, – но придать им позы, которые они могли бы принять у подножия Креста. Он решил изобразить их в манере старых мастеров – как на иконе; а муки Христа написать словно бы с натуры, то есть показать казнь, какой она бывает в обыденной жизни. Хотел ли он сказать, что, если бы Христос явился среди нас сегодня, мы бы снова его распяли? В синей дали возвышается Иерусалимский храм. Это весенний день. Спешащие к месту казни то и дело перешагивают через лужи, их ноги скользят по грязи. Одна туча уже сейчас омрачает пейзаж, на который вскоре падут тени агонии и смерти. Рядом со спутницами Вероники, у края картины, справа, Брейгель изобразил нескольких своих современников, которые смотрят на Христа, держась за руки. Среди безразличной, любопытствующей, жестокой толпы они одни – истинные свидетели Христовы. А мужчина, который в отчаянии стискивает руки, – это, несомненно, сам художник.
Йонгхелинк заказывает Брейгелю серию картин для своего антверпенского дома. Картины должны будут украшать стены круглой комнаты, через окна которой можно увидеть вдали поля и море, реку, плывущие корабли. Брейгель говорит: «Я напишу мир и время». Его уже обступает со всех сторон то, на что он смотрит через одно окно, потом – через другое. Если бы мы имели возможность увидеть его в этот момент, когда он думает о мире и о своей картине, когда он, по существу, уже работает, мы бы поняли, что рисованный портрет художника в фетровой шляпе, с кустистыми бровями и суровым взглядом, – черно-белый портрет того, кто собирается писать красками, но чей холст пока остается белым, – есть не что иное, как правдивый образ Брейгелева духа. Да, именно так он, Брейгель, стоит в этой круглой комнате – и в круглой башне своей души, – задумчивый, внимательный к тому, что зарождается в нем самом; а следы преклонного возраста, которые мы замечаем на его лице, – это отражение возраста мира, образ времени, плещущего волнами у брега вечности. Именно так он пишет картины – стоя во весь рост посреди сновидения своей жизни, подобно дереву, сосущему грудь земной ночи и раскрывающемуся навстречу незримому ветру. Он окружен живописным полотном, родившимся в его духе. Он изобразит круглый горизонт, который есть круг нашей жизни. Глядя на этот круг, нельзя будет уловить момент перехода от одного месяца к другому, как нельзя усмотреть на земле линии границ между странами: они, эти границы, подобны теням от облаков, падающим на пашни и леса. Земля – как и человечество – это не кусок ткани, разрезанной на части закройщиком. Он, Брейгель, покажет незаметное скольжение времени, скольжение дней и лет. Ему так не терпится начать, что он поспешно завершает беседу с хозяином и, как во сне, возвращается из Антверпена в Брюссель, не отрываясь от своих грез о годовом цикле. На сей раз он, художник, не станет рассказывать никаких историй; никаких, кроме единственной – истории видимого мира. Он покажет время и землю. И труд людей, то, как они существуют под небесами. Это будет великая безмолвная Библия нашей общей жизни.
Ему кажется, он пришел на землю только ради того, чтобы написать эти «Времена года», и всё, что он делал до сего дня, было лишь подготовкой к этой работе. Последней его работе? Может, и последней. Он будет писать так, будто дал зарок: завершив картину, никогда более не прикасаться к кистям и отречься от мира. Гесиод, когда принялся за «Труды и дни», наверняка имел те же пронзительные глаза отшельника и носил на нечесаных волосах точно такую же фетровую шляпу. В нем, Брейгеле, зажегся огонь. Огонь полноты бытия, интенсивности видения. И этот огонь, который струится в его жилах и вдохновляет его, переливается всеми красками осенней листвы.
Он подпитывает свою работу долгими прогулками в окрестностях Брюсселя. Выходит из дома на рассвете, а возвращается почти ночью. Часто берет с собой сына и несет его на плечах. Он идет, и поверх его головы на все окружающее смотрят глаза ребенка. На снег, на сгущающиеся вечерние сумерки, на лес и поля, на дымки над крышами. Как удивительно быть здесь! Как удивительно быть в мире! Запомнишь ли ты этот миг, когда, сидя на моих плечах, увидал, как ворон летел в небе, а потом вдруг спланировал, опустился на ветку большого дерева? Запомнишь ли раскаленный котел солнца? Вопросы, не высказанные вслух. Он идет дальше. Идет по мокрой траве. Ощущает, что мир непрозрачен. Как поверить, что есть иной мир – помимо того, который мы видим? Мы не замечаем никакого перехода, никакой двери в Запредельное. Наше царство закрыто, замкнуто в себе. Мы живем в этом мире и в этом времени. Ребенок, сидящий на плечах отца, беззаботен, как птичка. Отец же, который его несет, понимает, что с каждым шагом не столько перемещается в пространстве, сколько приближается к концу собственной жизни. И все равно, в этот миг, шагая среди зримых вещей, он ощущает себя живым, а мир кажется ему вечным (хотя на самом деле он, мир, непрерывно разрушается, будто пожираемый огнем).
Он рисует не совсем то, что видит. Опускается вечер. Но и весь день был пасмурным, облачным. Огонь в печи плохо разгорался. Крестьяне срезают мокрые ветви ивы. Вдали, на зеленой реке с белыми клочьями пены (там, где она впадает в море), – несколько кораблей, застигнутых бурей. Вдоль моря тянутся горы, покрытые льдом и снегом. И еще – замок среди скал; город; красные и коричневые дома деревни, крытые соломой; двор и стена трактира. Все живое теснится под крышами и на узкой площадке среди деревьев. Хорошо оставаться здесь, в тепле, когда налетает порывами зимний ветер! Жуй свои вафли, добрый человек, и танцуй! А ты, малыш, коронованный бумажным венцом, освещай потайным фонариком весь этот обширный пейзаж! Хорошо оставаться здесь, когда опускается вечер и мы радуемся мигающим огонькам на равнине и горных склонах. Белая точка одинокой чайки в сумеречном небе. И этот беленный известью фронтон дома посреди застывших в блаженной меланхолии холмов и поваленных деревьев. Крестьянин увязывает хворост. Мы слышим мелодию танца, которую наигрывает в трактире неутомимая скрипка. И даже – потаенный ток живительных соков в телах ив.
Уже пребывая на пороге смерти, Брейгель велел сжечь часть своих рисунков. Это объясняли тем, что он сожалел о жестокости представленных на них сюжетов и хотел избавить Марию от возможных упреков. Однако на самом деле рисунки, которые сгорели в камине дома на Верхней улице, когда художник почувствовал, что покидает этот мир, изображали вовсе не палачей, судей или доносчиков. То, что он уничтожил, по сути, напоминало груду мертвых осенних листьев. Это были подготовительные наброски к «Временам года», которые он до сей поры сохранял. Зарисовка сборщиков винограда, срезающих гроздья неподалеку от виселицы, на берегу реки, в сладостном свете сентябрьского дня. Зарисовка крестьянина, который поднял кувшин и, запрокинув голову, пьет; молоденькой девушки – она танцующей походкой идет по дороге, неся на голове большую корзину с вишнями; тощей собаки, свернувшейся на снегу и прикрывающей свой хребет хвостом. Зарисовка большого дерева и корабля, застигнутого в открытом море бурей. Зарисовка коровы, которая повернула к нам голову (а вдали виднеются хлев и вся деревня, лежащая в затененной долине под холмом). Зарисовка хозяина, ремонтирующего крышу; и другого, разжигающего огонь в очаге; и еще одного, тянущегося вверх, чтобы обрезать ветви и верхушку всклокоченной ивы. Среди этих зарисовок попадались и расчеты, и чертежи – следы поисков гармонии. На чертежах можно было увидеть различные сочетания окружностей и углов: наклонные линии дорог и пологих спусков, огромное полотнище пейзажа с кругами полей и холмов – все просторное лоно земли, незримую кристаллическую решетку картины и мира. Во всем угадывался первоначальный план некоего согласующего Договора. Художник хотел добиться того, чтобы в его живописи противоположности примирялись, незаметно переходили одна в другую. Точно так же, как раньше на картине «Икар» он согласовал две кривые линии – контур куста и контур раздуваемого ветром паруса, – теперь он согласовывал ближний и задний планы, холм перед нами и поросшие лесом овраги вдали, объемную глубину мира и твердую, словно стена, поверхность красочного слоя, точность рисунка и размытость цветовых пятен, насыщенность колористической гаммы и ее невесомость (невесомость цветочной пыльцы). Иногда Брейгель двигал перед картиной пустую рамку, добиваясь, чтобы любой фрагмент, попадающий в это обрамление, притягивал к себе человеческий взгляд, пробуждал в зрителях духовность; каждая деталь должна быть совершенной, а общая композиция – такой же плавной и естественной, как течение реки. Только тогда картина соединит в себе самоочевидность земного мира и самоочевидность сна, мира совсем иного. Создание каждой картины становилось для Брейгеля приключением, каждую нужно было сочинить – как песню.
Итак, он пишет календарный цикл, круговращение месяцев и времен года. Круговращение мира. Вот рыже-белое коровье стадо возвращается в деревню по наклонной дороге – и на нас смотрят животные цвета глины и молока, а за ними простирается огромный пейзаж, в котором река и вереницы облаков тоже движутся куда-то по собственным путям. Был ли мир когда-нибудь более прекрасным, чем в этот осенний день? День, впрочем, уже кончается, и пастухи вскоре вернутся к своим столам, светильникам, постелям. А вот – среди величественно-неподвижных снежных просторов – возвращение охотников. Эти люди уже оставили позади себя гору и утомительный сияющий день, полный сурового труда. Они тепло одеты и несут на плечах длинные палки с железными наконечниками. То, что они видят, мы видим вместе с ними: снег и деревню под веселящим душу чистым снежным покровом. Даже при приближении к Итаке сердце изгнанника Одиссея не могло забиться сильнее, чем бьются наши сердца, когда мы смотрим на эту деревню с запорошенными снегом крышами, раскинувшуюся в долине, которая вселяет в нас чувство благоговейного восторга. Поля превратились в замерзшие пруды, по ним бегают на коньках дети. Кто-то подставил ветру свой зонт, словно раскрытый парус, и, подгоняемый воздушной струей, несется по льду, как настоящий корабль. Телега катится по дороге меж белых сугробов. Маленькие мосты перекинуты над застывшей рекой. Женщина несет вязанку хвороста. Птицы расхаживают по льду или сидят, внимательно поглядывая вокруг, на голых ветках. Струйки дыма поднимаются над трубами в прозрачном воздухе. Ах! В этом холодном беспощадном мире мы все же отыскали место, где можно жить и мечтать. Какая-то семья расположилась прямо перед нами – между заиндевелым садом и котлом, заманчиво булькающим на костре. Если я порой думал, что заблудился на дорогах жестокого мира, то здесь, в этом снегу и покое, я вновь обретаю детскую непосредственность восприятия и узнаю место моего рождения, мою родину. Мы все выходим из леса и спускаемся с горы к своему дому. В этот вечер, протянув руки над огнем, мы поймем, что еще какое-то время будем живы. Большая птица летит, распластав крылья, над долиной.
Глава десятая
ФРАГМЕНТ ПИСЬМА К ОРТЕЛИЮ
Я пишу тебе слишком редко. Но я вообще мало пишу. Я дал себе слово по пути в Италию каждый день записывать то, что увижу. И очень скоро пренебрег этим обязательством. Самое лучшее сохранилось в моих рисунках. Что касается всего прочего, то тут я положился на свою память. В ней теряется только то, что и должно быть утеряно. Когда мне случается перечитать несколько страничек, мною же и написанных, я замечаю, что уделял слишком много внимания собственным настроениям и всякого рода пустякам, – и ощущаю неловкость. И все же тот, кем я был десять лет назад, и тот ребенок, который однажды в грозу прятался под ивой у лягушачьего пруда (иву я и сейчас вижу), и я нынешний, пишущий тебе сии строки в нашем доме на Верхней улице, пока над Брюсселем уже третьи сутки идет проливной дождь, небо заволокло аспидно-черными тучами и струи воды стекают по окнам, – эти трое, я уверен, суть одно! А те странички или письма, что я тебе так и не отправил, – я сам удивляюсь портрету, который из них складывается. Я все вложил в рисунки, а потом в живопись. Иногда, без всякой причины, ко мне вдруг на мгновение приходит пронзительное ощущение собственной молодости или даже детства: я вижу какой-то день, какой-то жест; вижу их словно бы включенными в просторный пейзаж – очень далеко от себя, но вместе с тем близко и отчетливо. Я всем этим жил!Но давно! Точно так же, когда звонят в большой колокол, дергая за тонкую веревку, я испытываю одновременно два чувства: жизнь человеческая сгорает почти мгновенно, подобно пучку соломы, и в то же время она огромна, ибо умещает в себя бесконечное множество вещей. Какой мы увидим ее, когда окажемся по ту сторону мира?
Я закончил для Николаса Йонгхелинка работу, которую он мне заказал: серию картин, изображающих годовой цикл. После такой работы можно умереть, будучи уверенным, что явился на землю не напрасно. Господь даровал мне силы благополучно завершить сей великий живописный труд, ставший итогом моей жизни. Я сказал себе, что вполне овладел своей профессией и могу теперь занять место в ряду тех, кем восхищаюсь.
Между тем я замыслил вещь в совершенно ином роде. Я написал маленькую картину, на которой показал изгиб замерзшей реки или большого притока (несомненно, впадающего в Шельду). Небо желтое, река тоже желтая – очень нежного оттенка, как бывает, когда видишь цвета с большого расстояния. Сквозь небеса льется золотистый свет – словно свет лампы из-за стекла. Небо еще заряжено снегом. По затянутой льдом реке люди катаются на коньках, гуляют. Дети запускают свои волчки и гоняют биты. Это настоящий праздник льда, ледовое воскресенье (хотя, может, и в середине недели). Небо очень высокое, но никто на него не смотрит. Смотрят, скорее, на лед, который в середине реки имеет чуть более бледный тон. Справа – заросли кустарника, почти черные (такого цвета и сами кусты, и валежник, и торчащие из-под снега отдельные прутики). И большие темно-коричневые деревья, верхние ветки которых слегка припорошены. Две птицы летят по направлению к серому городу, едва различимому на горизонте, – туда, где река впадает в море. Вороны устроились на ветках деревьев и кустов. Ближайшие к нам птицы – по размеру такие же, что и фигурки людей, прогуливающихся по льду. Голые лучеобразные ветви ивы отчетливо выделяются на фоне желтого дома. Церковь, какие встречаются в крупных селах, и дома вдоль реки. А дальше – белые холмы, бескрайние поля, голые деревья. Фасады домов под занесенными снегом крышами, розовые (но также серые, коричневые), чем-то напоминают праздничный стол, накрытый белой скатертью. Одинокий черный ворон, сидящий на очень тонкой, очень высокой ветке, ничего этого не видит: он смотрит в небо, в ту его часть, которая не видна нам. У подножия дерева приготовлена ловушка с рассыпанными хлебными крошками – ловушка для птиц, которые уже приближаются к ней или чистят перышки совсем рядом, в черных кустах. Эти птицы не подозревают, что стоит потянуть за веревку, и старая дверь обрушится на них – как и конькобежцы не задумываются о том, что лед может провалиться. Жестокость людей, жестокость зимы, гибель, подстерегающая беззаботных; но прежде всего я хотел изобразить эти дома, эту деревню, эти лодки, скованные замерзшей рекой, эти жерди около них, воду, ставшую пешеходной дорогой, и снег, снег, снег…
Я полюбил Италию, получил у нее много уроков, но никогда – в отличие от некоторых других, у которых путешествие отняло их индивидуальность, – не испытывал желания говорить в моей живописи по-итальянски. Сегодня, когда я опять стал писать зиму и снег – а это мое время года (так же, как и осень), – я еще внимательнее, чем прежде, вглядываюсь в картины наших старых мастеров, мастеров моей родины. Нам повезло: в нашем доме в течение нескольких недель находилась картина, изображающая прибытие Святого Семейства в Вифлеем (с красными домами и телегами). Я сказал себе: именно так следует писать.
Вообрази себе маленькую картину на сюжет Поклонения волхвов. Путешественники оказались на прямой деревенской улице. Они плохо видят, что впереди, из-за сильной пурги. Да и мы едва различаем происходящее сквозь густые хлопья. Справа – какое-то жилище без окон и крыши, стену которого поддерживает толстая балка; внутри намело почти столько же снега, что и снаружи. Осел, который несет на себе поклажу царей, терпеливо ждет. Снеговая завеса нависла над замерзшей рекой. Ребенок на санках катится с горки меж белых кустов, мимо погребенной под снегом ивы. Мужчина с ведром поднимается по трем высоким ступенькам: он только что сломал лед и набрал воды. Жена ждет его на берегу с другим ведром. Какая-то мать зовет своего малыша, чтобы он не подходил слишком близко к проруби. Видны дома с законопаченными щелями, деревья, прямые красные трубы. Маленький мост из красных кирпичей. Арка, за которой угадываются другие улицы. Один царь преклонил колени перед Марией и младенцем: его трудно рассмотреть, хотя он облачен в длинный желтый плащ. Еще труднее различить в сумеречной глубине полуразрушенного помещения, где тоже густо падает снег, ребенка и мать. На улице люди ходят, опустив голову, спрятав ладони в рукава. Мороз такой, как был у нас в прошлом году. На путешественников никто не обращает внимания. Слишком холодно, слишком много снега! Да ничто и не указывает на то, что они – цари, прибывшие издалека. Место, где родился Иисус, едва ли уместно назвать домом – это просто закуток меж двумя стенами, с проломленной крышей, открытый ветру и снегу. Представляешь себе такое, дорогой Абрахам?
Глава одиннадцатая
ЭТО ВСЕ ПРОИСХОДИТ СЕЙЧАС…
Он довел до сведения нашего Государя, что в некоторых лесах и потаенных местах в окрестностях этого города в последнее время стали проводиться собрания сектантов и еретиков – в частности, таковое собрание проводилось в лесу «де Хегде», когда миновал третий день Рождества, – и что это противоречит приказам и распоряжениям нашего всемилостивейшего Государя, Короля, которые неоднократно публиковались. Вышеупомянутые собрания устраиваются под прикрытием некоей новой религии, которую их участники якобы исповедуют и которой эти сектанты и неверующие пытаются соблазнять добрых людей, детей и простаков, равно как и всяческих темных личностей; на самом же деле сия религия опасна тем, что может вызвать волнения и мятежи в деревнях и городах, привести к общему пользованию всем имуществом, к великому разорению страны, к печали и страданиям вдов, сирот и всех тех, кто верует в Бога, ибо последние окажутся под серьезной угрозой смерти, пожаров…
Жан де Локангьен, амман96 города Брюсселя.
17 января 1565 года
Новая Церковь полей и лесов действует в окрестностях Брюсселя все более активно. Когда из Германии, Франции, Англии или откуда-нибудь из самой Фландрии сюда добирается проповедник, апостол, слухи об этом распространяются еще до его появления. Однако слухи всегда бывают неопределенными. Людей извещают накануне, в последний момент, и они – да будут благословенны местные туманы! – незаметно выходят из города, ночью выбираются за земляной вал и там встречаются с кем-то, кто затем отводит их к следующему проводнику. Тех, кто хочет принять участие в собрании, подвергают тщательной проверке; а если назначенный день кажется не очень надежным, если опасаются вылазки правительственных войск или какой-то иной ловушки, то всегда предпочитают вовремя разойтись. Настоящая опасность начинается тогда, когда все пришедшие собираются на лесной поляне или в заброшенной риге, когда они сплачиваются в одно целое. На дороге выставляют патрульных; считается, что они участвуют в молении, ибо посвящают себя общему делу. Некоторым из присутствующих на самом собрании тоже поручают обозревать окрестности. Кое у кого спрятаны под плащом пистолеты, у других – серпы, чтобы подрезать подколенные жилы у лошадей в случае нападения конной полиции. Использовать оружие в такой ситуации – значит пожертвовать жизнью ради спасения большинства и, в частности, тех немногих женщин, которых тоже можно встретить здесь, среди крестьян, ремесленников, кровельщиков, чесальщиков шерсти, нищих. Иногда на собрания приходят знатные сеньоры и дамы. В лицо друг другу стараются не смотреть, чтобы, если схватят, не назвать под пыткой ничьих имен.
Это братство молящихся и поющих псалмы есть истинный Израиль в пустыне; апостольская Церковь, на которую нисходят пламена Духа; наследники тех, кто во тьме языческого Востока собирался, чтобы послушать проповеди Павла или прочитать его письма. Апостолы этого братства не имеют крыши над головой и не знают покоя. Их арестуют и сожгут живьем, когда Господь того пожелает. Им на смену поднимутся другие – из этой сегодняшней толпы, из тех людей, что пока не умеют даже внятно говорить и лишь передают из уст в уста горячие слова своих наставников. Но пока апостолы свободны, они ходят по стране, беседуют со своей паствой, читают вслух Священное Писание, обращаются к Духу, поют псалмы. Лес дрожит на ветру. Ивы дрожат на ветру; и эта река, которая течет по равнине, – река их родной земли, где они вынуждены прятаться, чтобы помолиться вместе… Они распевают псалмы из Библии. Они слушают текст Библии. Стены и колонны их храма – дубы и ветер, да еще серо-бурые поля, виднеющиеся в просветах между деревьями. Их храм – это раскрытая Библия. Ворон, который парит над пашней, – это ворон Илии. Почти не различимый отсюда пахарь – это Елисей с его быками. Земля Брабанта не менее священна, чем Иудея. Незримый Христос странствует по нашим дорогам. Вот он идет рядом с нами в вечерних сумерках – и наши сердца горят, как горели сердца тех, кто уже завидел меж ветвями, пока еще далеко впереди, крышу постоялого двора Еммауса.97
Никогда прежде Брейгель не рисовал таких мощных деревьев. Они не растут прямо. Они искривлены из-за тех усилий, которых им стоил рост, – особенно одно дерево, в левой части картины. Их стволы образуют извилистые линии, подобные извивающейся ленте реки (мы видим ее издалека, гораздо ниже уровня той поляны, на которой проповедует и пророчествует Иоанн Креститель). Что же говорит пророк? Он говорит внимающим ему людям: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное».98 Брейгель изобразил в толпе несколько лиц с беспокойными взглядами, обращенных в нашу сторону, – это, скорее всего, осведомители, которым было поручено не пропускать ни одной проповеди Иоанна по прозвищу Креститель. Один слушатель слишком безразличен к происходящему, чтобы можно было отнести его к числу истинно верующих. А двое монахов в капюшонах, явно напуганные, о чем-то совещаются между собой: это наверняка «глаза и уши» епископа. Иоанн не смотрит на них. Он смотрит на эти огромные деревья, колонны лесной поляны, и на мальчишек в красных штанах, вскарабкавшихся на их ветки: сорванцы вполуха слушают проповедь, одновременно разглядывая похожие на шляпки грибов головные уборы дам или пытаясь отыскать гнездо с лакомыми яйцами либо совсем еще голенькой птичкой. Он смотрит на могучие деревья, которые медленно тянутся ввысь из черной земли – как человек тянется к Богу. «Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь».99 И еще говорит: «Я крещу вас водою, но идет Сильнейший меня, у Которого я недостоин развязать ремень обуви…»100 Кого же он имеет в виду, почему выражается так таинственно?
Осведомители, поскольку им предстоит писать донесения, задают Иоанну вопросы. Идет ли речь об Илии? Или о Мессии? Нет, не об Илии и не о Мессии. Иоанн объясняет: «Он тот, о ком сказал пророк Исайя: "глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему;101 всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими; и узрит всякая плоть спасение Божие"».102 Толпа, слушающая, как пророк произносит вслед за Исайей эти необыкновенные слова, – та же самая, которую можно увидеть на любом рынке. В ней есть и дети, и благочестивые женщины, и дамы, и один пилигрим, чья шляпа украшена раковинами, и пестро разодетый ландскнехт со шпагой на боку. У стариков такой вид, будто они спят на ходу. Молодые люди щеголяют красными головными уборами с затейливыми украшениями. Здесь, кажется, собраны дамские прически и чепчики всех мыслимых видов. Много лиц бедняков: эти люди плохо схватывают смысл проповеди, но в них, несомненно, живет смутная надежда на то, что произойдет чудо, что дыхание благодати коснется их горестной жизни. В последний ряд слушателей затесались двое цыган. Приближаясь к картине, вы сначала заметите только яркие драпировки, заменяющие им плащи. Одному рассеянному мужчине, который повернулся спиной к Иоанну, вместо того чтобы слушать его и думать об обращении в истинную веру, цыган предсказывает по руке судьбу. Этот персонаж символизирует всех тех, кто предпочитает следовать советам прорицателей, а не слову Евангелия. Теперь, когда вопросы подосланных доносчиков иссякли, несколько человек с уставшими лицами задают Иоанну свой вопрос: «Учитель! Что нам делать?» – «У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же». К нему подходят и сборщики налогов – несмотря на то, что люди бросают на них неприязненные взгляды. И слышат наставление: «Ничего не требуйте более определенного вам». Группа солдат тоже решается подойти к рабби – и взгляды людей становятся еще более враждебными. Неужели пророк будет столь наивным, что попытается уговорить их расстаться с оружием? Но тот просто сказал: «Никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованьем».103
Выписывая с явным удовольствием яркий плащ цыгана, широкополую «китайскую» шляпу его жены (мы не видим лица женщины – только эту огромную соломенную шляпу и шерстяную белую с красными полосами накидку, да еще ребенка у нее на руках, который подносит ко рту кусок хлеба, одновременно высматривая, кто идет по дороге); изображая этот букет лиц, очень близких нам и разнообразных, как само человечество, Брейгель вслушивался в слова и ответы Иоанна Крестителя. Пророк требовал немногого: чтобы солдаты занимались только войной, чтобы они воздерживались от грабежа, от жестокого обращения с крестьянами. И Брейгель рисует лицо Христа – малозаметное в толпе, хотя оно и находится в самом центре картины, – придавая ему черты фамильного сходства с Иоанном, который еще прежде, чем впервые увидал Иисуса, своего двоюродного брата, возвестил его скорое появление. Иисус одет в длинную серую рубаху – как те, что собираются принять крещение в реке; как те, кого отправляют на костер. Брейгель обозначил – немногими скупыми мазками – и сам обряд крещения. А что это за пейзаж, церкви, горы на горизонте? Иудея ли это? Или Шельда, устремляющаяся к Антверпену, или Маас, текущий по равнинной Фландрии? Эта река – река времени. Где бы она ни находилась, в ней плещет вода Иордана.