412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клим Ли » Обитель » Текст книги (страница 32)
Обитель
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:04

Текст книги "Обитель"


Автор книги: Клим Ли


Соавторы: Захар Прилепин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

У Зиновия был вырезанный из дерева наперсный крест, у Иоанна – свой, серебряный. У обоих имелось Евангелие.

Они вышли через незримые Царские врата на то место, что когда-то звалось амвоном, и поочерёдно, меняя друг друга, едва один из них задыхался, начали проповедовать.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь! – сказал владычка Иоанн; голос его был негромок, но твёрд.

– Царь и псалмопевец Давид сказал: Бог с Небесе приниче на сыны человеческия, видети, аще есть разумеваяй или взыскаяй Бога? Вси уклонишася, вкупе непотребни быша, несть творяй благое, несть до единого, – продолжил батюшка Зиновий голосом восхитительно молодым и высоким.

– Вот и ныне так, – говорил владычка, – в непотребстве своём все забыли о благих деяниях, направив силы свои на спасение своего живота. Но старания наши тщетны и елей в нашем светильнике убывает. Лишь Господь один может очистить нас от скверны и приобщить нас вечной радости.

Дробный перезвон за стенами не прекращался.

Церковь дрожала, как полный хрупкой посуды поднос, который пьяный служка несёт бегом по склизким каменным полам, а на полах разлиты чьи-то пахучие крови.

Внутри Артёма начала оживать рыба, расцарапывая острыми хвостами слабые кишки, печень, селезёнку – всё кровоточило и саднило, как если бы ему в распахнутый живот высыпали полный совок крошеного стекла.

– Владычка! Батюшка! Помолитесь за нас! – крикнули вперебой несколько человек.

Высоко, как птица, подняв голову и тараща воспалённые глаза, батюшка Зиновий неистово выкрикнул:

– Грех, о котором промолчите на исповеди, так и останется нераскаянным, а значит и непрощенным – и утащит вас в ад! Кайтесь!

Лагерники взревели. Почти все плакали и причитали. Но и за этим воем всё равно слышался колокольчик, ледяным крючком зацепивший каждого – кого за губу, кого за кадык, кого за лопатку, кого за кожу на животе.

– Мы перечислим грехи человеческие, а вы раскаивайтесь и говорите “грешен”, – взмахнув рукой с зажатым в ней крестом, велел владычка Иоанн.

– Повторяйте за мною: исповедаю аз многогрешный… Господу Богу и Спасу нашему Иисусу Христу… вся согрешения моя… и вся злая моя дела, яже содеял во все дни жизни моей… яже помыслил даже до сего дня, – звонко продолжал батюшка Зиновий.

В церкви раздались жалобные голоса, спотыкающиеся и путающиеся.

– Прости мя, Отче, согрешил неимением любви к Богу и страха Божия, – диктовал владычка.

– Грешен! – прокричал каждый лагерник.

“Я”, – молча отвечал Артём, и рыбы ярились ещё сильнее, пытаясь вырваться наружу из него.

– Согрешил гордостью, в том числе: несмиренностию духа, нежеланием жить по воле Божией, самоволием, самочинием, самомнением, – выкрикивал батюшка Зиновий.

“Я”, – снова кивнул Артём, осклабившись.

– Согрешил неисполнением заповедей Божиих.

– Каюсь! – кричали лагерники, не видя и не узнавая друг друга, зато всякий миг слыша бешеный колокольчик.

– Согрешил кумирослужением!

“…А то”, – крутясь на своих нарах, словно его всего мылили в сорок злых и мокрых рук, соглашался Артём.

– Согрешил чрезмерным упованием на Божие долготерпение, в том числе попущением себе всяческих грехов! – выкрикивали священники, чьих голосов было уже не различить.

– Грешен! – орали лагерники. – Каюсь!


– Согрешил тщеславием, многоглаголанием, честолюбием!

“Здесь я! Здесь!” – отзывался на всякий грех Артём, не ведая и не желая раскаяния в них.

– Согрешил маловерием, в том числе отсутствием мира Христова в душе!

“В том числе, да! – внутренне хохотал Артём. – В том числе!”

– Грешен! – вскрикивали лагерники с той же страстью, с которой орали “Здра!” начальству.

– …Неблагодарностью к Богу!

– …Дурной печалью и унынием!

– Согрешил нетерпением посылаемых Господом испытаний, в том числе нетерпением скорбей: голода, болезней, холода!

“Мёрзну! – с бесноватой радостью соглашался Артём. – Хочу жрать и мёрзну!”

– Согрешил ненадеянием на спасение… недоверием к милосердию Божию…

“Не верил”, – кивал Артём с тем бесстыдным лицом, с которым пьяница ждёт у кабака, что ему нальют.

– …Помыслами и попытками самоубийства…

– Прости мя, Отче! – выкрикнул кто-то. – Пытался удушиться! Верёвкой за шею!

– Согрешил поминанием имени Божия всуе… грязной, матерной бранью…

– Грешен! – голосили то там, то тут в ответ.

Каждое слово звучало гулко, словно удваиваясь за счёт заключённого внутрь эха.

– …Неисполнением обетов пред Богом…

– …Самооправданием…

– …Неблагоговейным отношением к иконам и святыням…

– …Непочитанием церковных праздников…

– …Осуждением священников…

– …Нерадением к молитве…

– Стыдился исповедать себя христианином, в том числе стыдился налагать на себя крестное знамение и носить нательный крест!

“Я! – неустанно повторял Артём. – Я здесь! Я! Какое богатство у меня! Весь как в репьях! Как в орденах! Да есть ли такой грех, которого не имею?”

Ор стоял, как на скотобойне.

Даже беспризорник пристроился ко всем в хвосте и, задирая вверх беспалые руки, требовал кулёшика – верно, ему казалось, что и все остальные просят жрать.

В стороне чернел глазами не участвовавший ни в чём Хасаев: как будто тут была звериная свадьба, а сам он оказался другой породы.

– Согрешил неимением любви к ближнему! – провозгласил владычка, надрывая голос.

“Мать погнал!” – восклицал Артём, руками придерживая бунтующих рыб в животе и в груди.

– Не посещал больных, не помогал нуждающимся, скупился на милостыню, осуждал нищих!

“Да, да, да – и леопардов, и слабых, и больных, и всех – презирал!” – помнил Артём и сыпал всем этим, как крупной монетой, на прилавок.

– Виновен!.. Я виновен!.. Каюсь! – отхаркивались люди на коленях.

– Согрешил нерадением о спасении ближнего!

– Да! Батюшка, спаси! Прости, Господи! – надрывались люди, обескураженные своей греховностью.

– …Непочитанием старших.

Артём готов был перевернуться на бок и, свесившись головой, плюнуть в лицо Василию Петровичу, лежащему на дне, – но побоялся, что рыбы разорвут его на части изнутри.

Согрешил ненавистью и злобой, зложелательством, злорадством. Да. Гневом. Да. Проклял близкого или дальнего. Да. Согрешил сплетнями. Да. Согрешил завистью. Да. Ложью. Да. Хвастовством. Да. Осуждением. Да. Лестью. Да. Издевательством и бесстыдством. Да. Подслушивал и подглядывал чужие тайны. Да, да, да.

– Согрешил вольным или невольным убийством! – огласил батюшка Зиновий.

“Как на аукционе! – в голос засмеялся Артём. – Беру! Беру и это! Вольным убийством – я, мне, моё!”

– Владычка! – как брошенный в огонь, взвыл кто-то. – Я зарезал жену!

Все смолкли, но совсем ненадолго.

– Расстрелял жидка! – прохрипел ещё один.

– Боже мой, я ограбил и убил старуху! – сознался третий.

– Задушил ребёнка! Помилуй! Всеблагой! Молю!

Крик стал до того густой, что сквозь него не пролетела бы птица.

Владычка и батюшка стояли посреди людей как посреди пожара – ноги горели и глаза изнывали над огненной ярью.

– Согрешил жестокостью к животным, – зажмурившись, сквозь жар, прокричал владычка.

– Было, батюшка!

Один сознался, что убил на Соловках щенка, чтоб сожрать. Другой – что разодрал по перу живую чайку. Третий открылся в мерзотном непотребстве с котом, засунутым в сапог, мордой к носку.

Зубы батюшки Зиновия отсвечивали на огне.

– Согрешил блудом с женщиною…

– Вся жизнь моя – блуд: я не женат, отче, прости! – кричал в ответ один.

Артём вертелся на своих нарах, словно рыбы сосали его изнутри, втягивая внутрь тела всякий его орган: язык, соски, глаза…

– Согрешил прелюбодеянием!

– Было, каюсь!.. Владыченька!..

– Кровосмешение!

– Винюсь!.. Не погубите!

Владычка отёр проливной пот с лица.

– Согрешил противоестественным блудом с мужчиной!

Многие уже не в состоянии были выговорить “Каюсь” и вскрикивали по-птичьи, иные взмыкивали, другие будто блеяли.

Игра в карты. Другие подлые игры. Неумеренный смех. Лукавые слёзы.

На каждый грех отзывались лагерники, заходясь в истерике, и всё равно не в силах перекричать один колокольчик, растирая грязные слёзы по грязным лицам.

Рукоблудие. Блудные помыслы. Воспоминание грехов. Сладострастное разглядывание развратных книг и картин.

“А тут снова я! Снова я!” – громко, хоть и с запечатанным ртом, отзывался Артём – как будто потерялся в лесу, и его теперь нашли по многочисленным следам, но сам он не торопился выйти на зов, а только дурачился и кривлялся.

Его пробила икота, и он не в силах был её перебороть.

Пьянство непотребное. Здесь. Курение дыма. Здесь. Чревобесие. Здесь. Грабеж и воровство. Здесь. Хищение и казнокрадство. Здесь. Мздоимство и плутовство. Здесь.

Всякий стремился быть громче и слышнее другого, кто-то разодрал в кровь лоб и щёки, кто-то бился головой об пол, выбивая прочь свою несусветную подлость и ненасытный свербящий звон. Кто-то полз на животе к священникам, втирая себя в пыль и прах.

Небрежение Божьими дарами: жизнью, плотью, разумом, совестью. Так, и снова так, и опять так, и ещё раз так – икал Артём, сдерживая смех.

Полезли невесть откуда всякие гады: жабы и слизняки, скорпии и глисты, хамелеоны и ящерицы, пауки и сороконожки… и даже гады были кривы и уродливы: попадались лягушки на одной ноге, прыгающие косо и падающие об живот, глисты с неморгающим птичьим глазком на хвосте, сороконожки, одной половиной ползущие вперёд, а другой назад, ящерки с мокрой мишурой выпущенных кишок, и на каждой кишке, вцепившись всеми лапками, обильно сидели гнус и гнида, пауки с мокрыми и мясными телами улиток или с плотью в виде человеческого глаза, крысы, вывернутые наизнанку, с животом, увешанным ещё не дозревшими крысиными младенцами – слепыми, открытыми напоказ, тарантул на старушечьих пальцах вместо лап… ещё крутился, потерявший свой звериный зад, волосатый хвост… омерзительными клубками лежали змеи, тут же порождающие очередной живорождённый приплод, шевелившийся так неистово, словно его разогревали… весь пол был покрыт слизью, человеческой рвотой и всей мерзостью, что способно исторгнуть тело.

У кого-то из пупка лезла неестественно длинная, волосатая, шерстяная гусеница: человек смотрел на неё в муке, ожидая, что она кончится, а она всё не кончалась и не кончалась.

У другого на пальце сидел червь, всосав палец целиком, лагерник пытался его стянуть – но оказывалось, что червь глубоко врос в кожу и палец переваривает, разъев своим червивым желудочным соком плоть почти до кости.

Один лагерник, страдая и плача, с непервого захода отрыгнул крупного, не по-рачьи быстро уползшего рака; у следующего опарыши лезли сразу изо рта, глаз и ушей – и вся борода была словно в плохо пережёванном рисе, хоть суп вари; третий – сморкал какую-то склизкую живую, полупрозрачную, усатую пакость, – но та, уже вроде бы отвалившись почти совсем, всякий раз исхитрялась со всхлипом, на последней сопливой нитке, вернуться назад в носоглотку, где обитала и питалась.

У Артёма от очередной икоты развязалась пуповина, из него прямо на нары посыпались осклизлые, подгнившие крупные рыбины, а из них – другая рыба, помельче, которую успели съесть, а из второй рыбы – третья, тоже пожранная, а из третьей – новая, совсем мелкая, а из мелочи – еле различимая, гадкая зернистая россыпь…

Артём сгребал всех их обратно: моё, мне, моё, мне, назад, куда собрались?..

– Видите: как мы грешны! – вскричал батюшка Зиновий. – Видите? Смотрите в себя и ужаснитесь!.. Смотрите окрест себя и плачьте от стыда!.. Это ваши следы полны слизью и смрадом! Всякий из вас заслужил несусветного наказания! Но Отец наш Небесный не хочет погибели чад Своих! И ради нашего спасения Он не пожалел Сына Своего Единородного, послал Его в мир для нашего искупления, чтобы ради Него простить все наши грехи.

– И не только – простить нас, – еле живой, но с глазами утешительными и чистыми, говорил владычка, – но даже позвать нас на свой Божественный пир! Для этого Он даровал нам великое чудо – святое тело и святую кровь сына своего, Господа нашего Иисуса Христа. Этот чудесный пир совершается на каждой литургии, по слову самого Господа: “Приимите, ядите. Сие есть Тело Мое!” и: “Пиите, Сия есть Кровь Моя!”

– Идите же с полною верою и надеждой на милосердие нашего Отца, ради ходатайства Сына Его! Приходите и приступайте со страхом и верою к святому причащению, – призывал батюшка Зиновий.

– А теперь, милые мои, все наклоните свои главы; и мы, властью Божией, данной нам, прочитаем над вами отпущение грехов, – попросил владычка Иоанн.

Шея его истончилась, и были видны три синие жилы, готовые оборваться.

Стало тихо.

Все склонили головы.

Возле каждого затылка звенел колокольчик, как будто не боявшаяся гада, гнуса и гнид прилетела за мёдом бабочка и выбирала самый сладкий цветок.

Батюшка Зиновий читал разрешительную молитву.

Поочерёдно с владычкой Иоанном они перекрестили всех.

– Прощаю и разрешаю, – сказал батюшка Зиновий.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – сказал владычка Иоанн.

Начиналось причастие.

Каждый целовал крест и Евангелие.

В простую воду кто-то из священников бросил сушёную ягодку клюквы – нарочно ли была припасена она в мешочке на груди или вдруг прикатилась сама? – но стала ягода кровью Христовой. Плотью стал скудный, соломенный соловецкий хлеб.

В церкви было чисто и звонко, как в снежном поле.

Только звон не прекращался – он то удалялся, то приближался, то путался и захлёбывался, то будто катился с горки.

Победивший икоту Артём сидел у окна и заливисто смеялся, не в силах сдержаться: чекист надел колокольчик отвязанной с цепи собаке на шею, и она бегала вокруг церкви, непрестанно дребезжа.

Артём замечал в щели окна то её хвост, то дышащий бок, то чёрную морду.

Если собака останавливалась, её тут же погоняли красноармейцы, радуясь своей нехитрой забаве.

Никто в церкви догадаться об этом не смог.

На холодную железную печку возле входа забрался Граков и сидел там на корточках, обняв трубу. Он обезумел и возможности вернуться в мир уже не имел.

Причащаться Артём не пошёл.

Руки его были сухи, сильны и злы, сердце упрямо, помыслы пусты.

* * *

Самой чёрной ночью над спящими раздался огромный колокольный звон – один удар и долгий, на много вёрст, гул.

Дул тяжёлый ветер, с почти равномерными замахами – словно кто-то подметал Соловки.

Человеческий штабель так слежался, что никто не поднялся и даже не смог перекреститься, хотя каждый знал: колокольня пуста, и нет там ни звонаря, ни колокола, и взяться им неоткуда – потому что лестница наверх завалена и забита.

Утром все вставали тихие, с лицами запаренными и чуть помятыми, но глазами чистыми, полными влаги, – как бывает после бани.

Никто не спешил к своим нарам, все так и стояли посреди церкви, глядя вверх, словно ночной гул ещё не кончился.

– Россия – приход Иисуса, – сказал за всех батюшка Зиновий; указав рукою вверх, добавил, – там маяк. Свечечку Бог засветил нарочно над нашей головой, чтоб лучше видеть. Одна беда – мы дрыхнем, а только бодрствовать нам надо, ибо никто не знает, когда придёт Сын Человеческий! Слышь, владычка?

Владычку угораздило лечь в последнюю ночную пересменку на самый нижний ряд.

Поверх оставалось ещё три слоя – пока разгребли чужие ноги и руки, стало ясно, что владычки уже нет – задушился.

Тело у него стало тонким, надломанным, смешным, как у подростка. Веснушки на руках позеленели.

Один глаз он закрыл, а вторым присматривал – и взгляд его был неутешителен и скуп.

Артём присел, погладил владычку по голове. Волос оказался жёсткий, грязный, неживой – как старую варежку приласкал.

Он понюхал свою руку в надежде услышать знакомый запах сушёных яблок, но тут же увидел ползущего по ладони клопа: с мертвеца перепрыгнул.

Поспешил к своим нарам, уже зная, чем займётся, – в один рывок наверх – вытащил ложку и за несколько взмахов исполосовал на части лицо своему князю, помешав нескольким лагерникам, которые в эту минуту молились святому.

…Глаза поддавались хуже всего – и Артём выдолбил их острым концом ложки.

Уши стесал по одному. Губы стёр. Волосы повыдирал клок за клоком.

Над телом князя, на широких его плечах больше не было головы: хоть подставляй любую, как в фотографии на Мясницкой улице.

Работал быстро, ярясь и скалясь.

– Бог ты мой… – выдохнул кто-то из стоявших внизу. – Креста на нём нет…

Взвизгнув, схватил и потянул Артёма за подштанники батюшка Зиновий.

– Они… они лежат под извёсткой, как трава и ягода под снегом… хранятся и ждут… ждут своего часа… как же тебе пришло в голову твою, поганец, раскопать их… и уродовать?.. как же?..

Безо всякого усилия Артём сбросил его слабую старческую руку, но на помощь священнику пришло сразу несколько других рук, торопливых и жадных. Ухватиться Артёму было не за что – неожиданно для себя самого он повалился спиной назад, это казалось ему почти смешным – он не боялся никого из лагерников и чувствовал себя сильнее любого из них в отдельности, что они могли ему сделать?..

…Но для начала Артёма просто не стали ловить – сковырнув его с нар, все вдруг, не сговариваясь, отстранились, и он с хрястом в рёбрах и красными брызгами внутри черепной коробки грохнулся на бок, прямо об каменный пол, не успев собраться… одновременно почувствовал звонкий ожог в колене, оказавшемся связанным с мозгом доброй сотней стремительных телеграфных линий, пробивших острую брешь в сознании: ужас, ужас, ужас, шлём срочную молнию, сто молний – тут боль, болит, больно!

Но этого всем показалось мало, одна рука вцепилась Артёму в ухо, другая в бок, чей-то мосластый кулак тыкал, примериваясь, в бровь… он попытался встать, но его вдавили назад, пнули в грудь, наступили на живот – только обилие слабых и промёрзших до неловкости и зябкой суетности людей мешало немедленно разорвать его на части.

Напуганный Граков вновь залез на печку, взвыл оттуда, пряча глаза в ладонях.

– …Нераскаянный!.. – вскрикивал Зиновий. – Гниёшь заживо… Злосмрадие в тебе – душа гниёт!.. Маловер, и вор, и плут, и охальник – выплюну тебя… ни рыба ни мясо – выплюну!

“…Выплюнешь, ага, – успел подумать Артём, точно понимающий, что его сейчас убьют, хотя от этого ему не становилось менее забавно и смешно, – а рыбу и мясо не выплюнул бы, сжевал бы…”

Исхитрившись, Артём, вывернулся и лёг лицом вниз, постаравшись прикрыть башку руками – его толкали, клевали, долбили, топтали, месили, щипали, тёрли, трепали, кромсали, кусали, надрывали, растаскивали по куску…

– Владычка! – позвал он плачущим, но чуть дурачащимся голосом – ему стыдно было кричать всерьёз. – Убивают!

Владычка смотрел своим глазом и не шевелился.

– Эй! – раздался уверенный голос. – Хватит, эй, русские!.. Что творишь? – это был Хасаев.

Артём ощутил, что терзающих его рук стало меньше, но Хасаев всё равно не справлялся – он крикнул дежурных, но те, кажется, не поспешили на помощь.

Зато в толпу влез беспризорник и, не забывая кричать то “Ам, кулёшика!”, то “Куада, а мне?” – вцепился уродливой своей рукой – ладно бы пятью – четырьмя пальцами – Артёму в едва отросшие волосы, соскабливая кожу с его головы под свои грязные ногти, – как будто Артём и был этим, наконец обнаружившимся, кулёшиком, который нужно было поделить.

Кричали так, словно все расползшиеся вчера гадкие грехи сползлись в Артёма и заселились в нём, – а значит, могли вернуться к любому из его соседей: кому в ухо юркнуть, кому зарыться в пупок, кому в ноздрю нырнуть.

…Этого нельзя было допустить – чистоту души надо стеречь и охранять…

“А ведь правда забьют!” – ещё раз, всё с тем же почти даже смешливым чувством, понял Артём.

Только сердце прыгало внутри его, как отдельное, живое и несогласное: тебя, может, и убьют, а меня? меня за что? пусть тебя бьют, а меня выпусти!..

Не хватало лишь одного сильного удара куда-нибудь в темя, чтоб жизнь отцепилась наконец и понеслась – теряя на лету последние перья, со слезящимися глазами, с лёгкими, полными нового воздуха.

Ангел Артёма сидел на его нарах, пересыпал наскобленную извёстку из ладони в ладонь, как дитя в песочнице.

– Шакалы, мать вашу, по местам! – заорали красноармейцы. – Быстро, бля, шакалы!

Кому-то угодило в спину прикладом, кому-то в пузо сапогом.

Артёма оставили вмиг – он лежал один, так и держа руки на голове, прилипшие к вискам и затылку, оттого что всё было в крови.

– Куда спешим? – спросил чекист в своей кожанке, оставшийся стоять у входа со своим колокольчиком – верно, побоялся его поранить и разбить в сутолоке. – Разве мы плохо вас лишаем живота? Думаете, мы сами не успеем, если вы не поможете, граждане?.. В конце концов, есть какой-то порядок, очередь – зачем толпиться?

Голос его снова выдавал хмельную и оползающую улыбку – белое с пюсовым – на лице.

– Они тут богу молились! – вдруг громко пожаловался беспалый беспризорник.

Чекист перевёл взгляд на Зиновия.

– Зиновий, пёс волосатый, надумал отречься?

– От Антихриста, – сказал, как плюнул, батюшка.

– Ну, жди, пока мы твою паству доедим, – согласился чекист.

– Я ещё посмеюся вашей погибели, – вдруг ответил батюшка Зиновий громко и уверенно.

Чекисту, впрочем, не было интереса продолжать разговор – достав бумагу из кармана и расправив её в воздухе, он спросил:

– Горя… И! Нов… Артём!.. который тут?

* * *

Батюшка Зиновий полз за Артёмом вслед, пока его вели:

– Прости меня, сыночка мой! Прости!

Артём оглянулся растерянно: о чём это он? Чего хочет? Всё разом перестало быть забавным.

Мир приостановился, сознание обратилось в холодец, сердце с бешеной силой погнало кровь в голову, свежие ссадины закровоточили ещё жарче и обильней. Спина покрылась холодным потом. Ещё пот немедленно обнаружился меж пальцев ног и рук, под подбородком, в паху – Артёма словно извлекли из ледяного подвала – к столу.

“А если простить? – ещё раз оглянулся Артём на отца Зиновия. – Что-то изменится?.. Меня не дали убить здесь, чтобы что?.. застрелить – там?”

Со скрежетом закрыли дверь за спиною, в лицо пахнуло свежим ветром с моря, еловым запахом, вскопанной землей, чего-то недоставало в мире… но это отсутствие не означало погибели… и напротив, напротив – таило в себе невиданную, нежданную, снизошедшую надежду.

Артём поискал глазами – что изменилось, что?

Надо было срочно, пока не поздно, найти, что изменилось.

Света было очень много – он давно не видел дня, но при чём тут свет.

Секирная гора стояла на месте, небо двигалось над лесами и озёрами, чёрный пёс вертелся у конуры, то и дело взбадривая позвя… – Артём выдохнул —…кивающую цепь.

– А колокольчик? – тихо спросил он. – Где мой колокольчик?

Чекист оглянулся на него и толкнул шагавшего рядом красноармейца:

– Ты смотри, какая цаца! Подай ему выход с музыкой!

Они захохотали весело, как собачья стая. Нестерпимо воняло сивухой и табаком.

Артёму указали на телегу и, равнодушные к его последующей судьбе, сразу обрадовали:

– В монастырь поедешь, закончилась твоя командировочка, извини, не доглядели. Документы у сопровождающего.

У Артёма не было сил рассмеяться – менее минуты назад он дал бы отрубить себе руку и согласился бы на вечное позорное рабство у любого хозяина за одно право жить, – а сейчас, едва дождавшись, когда смышлёная, сразу всё, раньше человека со всем его нелепым рассудком, понявшая кровь сползёт из головы вниз по височным жилам и сонным артериям, он уже осознавал только холод.

Холодно, холодно, холодно – дрожало и дребезжало его тело, ветер дул со всех сторон, в носках и подштанниках было совсем неприветливо, стремительно натёкший пот застывал, уже понемногу подсыхающая на роже кровь не грела.

Он с трудом – рёбра скрипели, колено не сгибалось – уселся, собрал охапку сена, настеленного на телегу, прижал её к себе: может, оно спасёт?

Нет.

– Эй, – позвал он красноармейца; голос был чужой, челюсти – тугие, еле двигающиеся. – Погреться бы…

– А вертайся в церкву, там тепло, – оскалил кривые зубы красноармеец и долго смотрел на Артёма, с наслаждением дожидаясь ответа, – он давно уверил себя в своей силе и праве считать лагерников за тупой скот, который и ответить находчиво не сможет.

В случае с Артёмом так оно и было.

Явился сопровождающий – детина, щетина.

– Куда уселся, шакалья морда? – спросил.

Артём спрыгнул: снова жахнуло в затылок от боли: показалось, что коленная чашка чуть не выпала на землю.

– Н-но! – прикрикнул красноармеец; телега покатилась, собака залаяла.

Артём огляделся и понял, что ему надо за телегой бежать, иначе его оставят здесь, и здесь же, чуть позже, закопают.

Он заковылял, из глаз брызнули слёзы, мешаясь с кровью и пробивая в подсохшей корке новые дорожки. Собака залаяла ещё злей.

Ничего не соображая, пристанывая и бормоча, он торопился изо всех сил и всё равно не поспевал. На счастье случились ворота: пока их открывали, Артём догнал телегу.

Но дальше началось то же самое – ещё минута такого бега, и он бы завалился без сил, и передвигаться смог бы разве что ползком.

Из лошади посыпались горячие яблоки. Артём тут же наступил ногой в одно, почувствовал мягкое тепло.

– Тпру! – вздёрнул вожжи сопровождающий.

Оглянулся на Артёма, хотел снова заругаться, но было лень, и посоветовал лениво:

– За телегу держись, шакал.

Артём схватился за телегу.

Красноармеец отвернулся, и Артём тут же, как в детстве, завалился на телегу животом, свесив ноги – вроде и не едешь особенно, но и не бежишь, всегда можно соскочить и сделать вид, что ничего такого не было.

Красноармеец не слышал теперь ни поспешающего топота арестантских ног, ни рвущегося и свистящего дыхания, но делал вид, что не замечает этого.

И не оглядывался.

Он был добрый человек.

“Как я мог подумать, что меня сегодня не станет?” – думал Артём, разглядывая уши и затылок красноармейца.

…Немного согрелся, пока бежал.

На ступне подсыхал лошадиный навоз.

Кровавая размазня на лице окончательно ссохлась, ветром овеваемая. Если улыбался – с лица опадал сразу целый кусок красно-чёрной извёстки. Он улыбался.

“…Если б святые… под своей извёсткой… умели улыбаться, – в дробной скорости движения телеги думал Артём, – может быть, тоже… их лица… были бы нам лучше видны…”

* * *

В майском или июньском мареве соловецкий монастырь, на подходе к нему, мог напомнить купель, где моют младенца. В октябре под сизым, дымным небом он стал похож на чадящую кухонную плиту, заставленную грязной и чёрной посудой, – что там варится внутри, кто знает.

Может, человечина.

От Никольских ворот Артём добрёл пешком – в бумаге значилось, что его определили в духовой оркестр.

Вид у него был, даже по соловецким меркам, редкий – грязные, рваные подштанники, носки в лошадином навозе, пиджак – весь в крови и тоже рваный, кусок чёрной простыни торчит из-за пазухи, грудь, живот и ноги присыпаны соломой, морда кровавая, одичавшая, нос распух, одно ухо больше другого – не притронуться…

“…Кажется, – вспоминал Артём, – это беспризорная сволочь вцепилась в него своими отвратительными голубиными когтями: «…куада, а мне? куада, а мне?»”.

Хромой и битый, явился по месту назначения в бывший Поваренный корпус, попросил кого-нибудь главного, вроде дирижёра, долго ждал.

Мир вокруг был громкий, ломкий, много новых цветов, запахов, проходящие мимо разговаривали в полный голос и смеялись о сущих пустяках.

Совсем недавно он был похож на этих людей.

Где-то топилась печка. Знание об этой печке было сродни знанию ребёнка, что у него есть мама, и она за ним когда-нибудь придёт, он не останется без её любви и заботы. С этим знанием можно было жить.

…Наконец, к нему вышел стремительный, высокий человек – он был сосредоточен, думал о чём-то своём, но в двух шагах от Артёма увидел вдруг своего гостя, резко, как стену заметил, встал и тут же убрал руки за спину.

– Валторна? – спросил.

Артём почесал щёку, потом осмотрел свою обезьянью, с кривыми и твёрдыми пальцами, руку, увенчанную чёрными, местами поломанными ногтями.

– Есть хочу. И умыться. Потом – валторна.

– Они просто издеваются надо мной, – сказал, обращаясь к гулким и сырым пространствам Поваренного корпуса высокий человек, похоже, собираясь уйти.

– Я им передам, – пообещал Артём, глядя на свои пальцы, которые никак не удавалось выпрямить.

Человек остановился и погладил свою голову бережным движением, словно успокаивая себя.

…Артёма провели к рукомойнику, вода была холодной, зато помещение умывальни не далее как вчера топили, – Артём теперь мог, подобно насекомому, уловить малейшее присутствие тепла.

Он начал умываться и скоблить голову, вода скоро кончилась. Посудина рукомойника покрылась слоем грязи. В этой грязи можно было разглядеть и клопов, переживших нежданный потоп.

Кто-то без стука вошёл и положил на край рукомойника мыло.

– Вода кончилась, – не оглядываясь, произнёс Артём.

Немного погодя принесли ведро воды и поставили у входа. Сняв крышку рукомойника, Артём, чертыхаясь, вылил туда полведра – почувствовав при этом, что стал слаб и шаток.

Плеснув на руки, Артём намылил лицо, голову и шею – и долго, долго умывался: вода была немногим холоднее холода, который он принёс внутри, а лицо оказалось очень большим, сложным, разнообразным – его можно было бы умывать целый день.

Потом потащил обрывок простыни из-за пазухи – она прилипла к телу, пришлось, не без некоторого наслаждения, содрать её.

Этой простынёй вытер глаза – всё лицо побрезговал: хоть простынку, в буквальном смысле, от себя оторвал – запах от неё шёл подлый, не родной.

Вторую простынку приспособил, чтоб вытереть руки, которые раза с четвёртого отмыл-таки до локтей; выше уже не было сил.

– Ну что, – сказал вслух Артём, выпрямляясь у рукомойника, – давайте вашу валторну. Сыграю вам… соловецкий вальсок, – и почему-то сразу вспомнил Афанасьева.

К закутку, где он плескался, спешно подошли два человека – мужчина и женщина: каблуки и сапоги определить по звуку было не сложно. Каблуки перестукивали быстро, а сапоги их, будто нехотя, нагоняли.

– Где он? – взволнованно и нерешительно спросила женщина. – Здесь?

“Дура какая, – подумал Артём. – Совсем страх потеряла…”

– Здесь, умывается, – ответил дежурный. – Только он… не по форме… В одних подштанниках…

– Я всё принесла ему.

“Ох и дура”, – ещё раз подумал Артём.

Человек в сапогах молчал – он, кажется, был в недоумении: с чего бы это сотрудница ИСО носит брюки какому-то перезревшему леопарду.

Артём тихо открыл дверь, выглянул в коридор и сказал:

– Я здесь.

Галя смотрела на него в упор и глаза её на миг расширились.

Вопрос, который возник внутри неё, был обращён не к Артёму – “Ты?” – а к самой себе – “…Он?”

“…Как бы Галя не убежала с моими брюками…”, – успел подумать Артём.

Протянул руку за свёртком.

Она уже справилась с собой. Коротко кивнув Артёму, передала ему мягкий, в газету завёрнутый пакет – так могла только женщина сделать.

– Переодевайся, – сказала; надо же было что-то сказать.

– Сейчас, – сказал Артём: он должен был что-то ответить.

В пакете оказались штаны, рубаха и, вот тебе и раз, вязаная кофта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю