412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клим Ли » Обитель » Текст книги (страница 27)
Обитель
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:04

Текст книги "Обитель"


Автор книги: Клим Ли


Соавторы: Захар Прилепин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

Становилось понятным, сколь сильно его успели здесь возненавидеть.

Бурцев же ничего не замечал, только иногда путал шаг, спотыкался и по-прежнему смотрел в землю, будто под ногами у него расползались путаные письмена, которые он пробовал, без особого тщания, дочитать.

Воздух начал светлеть.

Артём, предощущая рассвет, вдруг различил все предметы явственно и резко. К нему вернулись чувства и онемевший на несколько часов рассудок.

Третьих петухов ждать не приходилось, но эта ночь всё равно должна была закончиться.

“Меня точно не убьют”, – впервые за ночь сам, без подсказки, осознал Артём.

Чужая мёртвая голова его больше не пугала. Не пугало ничего. Всё уже случилось. А что ещё случится – того не избежать.

– Эй, ты, – окликнул Бурцева всё тот же чин в гражданской одежде.

Артём был уверен, что Бурцев идёт в полусознании, но нет, он приподнял голову и с силой плюнул в сторону окликавшего.

– Что за баба тут? – раздался вдруг голос Ткачука.

На дороге, встречая идущих, стояла мать Артёма Горяинова.

Она была недвижима и пряма, только концы платка шевелились на ветру.

Артём без удивления узнал её и, остановившись, не мигая, всмотрелся в похудевшее материнское лицо.

Она тоже узнала сына и вглядывалась в него: как поживают глаза на его лице, не тянет ли ноша в его руках, не собрался ли он сам умереть сейчас.

– Не собрался, – сказал Артём шёпотом. – Прости, мать, если удостоимся – увидимся потом.

Она не слышала его, но смотрела ему прямо в губы.

– Ты откуда, баба? – спросил Ткачук.

– Вольнонаёмная, наверно, – сказал Горшков, которому нравилась чувствовать себя трезвым и всё помнящим. – Прачка.

– Пошла вон, дура! – сказал Ткачук и выстрелил из своего маузера над головой женщины.

Она сначала присела, а потом некрасиво побежала прочь.

Горшков, путаясь в кобуре, тоже достал наган и пальнул вверх.

Артём смотрел вниз, на закурчавленную кровью голову, чтоб ничего больше не видеть.

Бурцев переждал всё происходящее, опустив подбородок и закрыв глаза. Время от времени он морщил лоб, словно отгоняя комаров – хотя никаких комаров не было.

Его остановили неподалёку от женбарака, возле дурно присыпанного рва, и сразу начали в него стрелять, с трёх сторон – не выставив строй и не отдавая команд. Каждому хотелось сделать это первым и как можно больнее. Никто не смог сразу насытиться его смертью, поэтому Бурцеву несколько раз выстрелили в лицо, подбежав к самому телу. Лицо распалось на части.

В женбараке снова проснулись и завизжали соловецкие бабы: целую ночь им выпало слушать человеческие казни.

Чекисты тут же, едва отерев пахучий пот, вспомнили, зачем они сюда явились помимо убийства.

Пока Артём, Захар и Сивцев закапывали Бурцева – положив его лицом вниз, чтоб ничего не видеть, чтоб он вообще казался не человеком, а чем-то другим, – из женбарака на прокисший свет вытащили несколько девок.

К лицам подносили отобранный у красноармейца фонарь, чтоб рассмотреть получше.

– Да куда ты эту? – придирчиво ругался Ткачук. – Она ж старуха. Иди спи, чёртова кочерга.

Бурцева уже присыпали, когда вернулся Горшков и, спросив: “Тут?” – ещё трижды выстрелил в землю, после чего побежал за бабами с опалёнными бровями и чёлками.

– Простите, Мстислав, – сказал Артём вслух, еле слышно.

Захар даже остановил движение лопаты, чтоб не мешаться и дать людям поговорить.

Когда последним возвращался мимо них красноармеец с факелом, Артём заметил на земле маленький, с пятак, кусок черепа с волосами. Сразу отвернулся. Некоторое время стоял, не дыша.

Могильщики пошли обратно к Святым воротам.

Навстречу им, неровно, словно за ночь стал подслеповат, пробежал Блэк, принюхиваясь к земле.

– Прачка так и смотрит вон, – сказал Захар, кивая через плечо. – Только подальше отошла. Поди, думает, что теперь до неё не дострельнуть.

Артём знал, что смотрит, и не оглянулся.

Пальцы на руках у него свело, и он пытался их разогнуть и снова согнуть.

На пальцах лопалась корка чужой насохшей крови.

– Лопаты надо занести и это… спросить, чо дальше, – сказал Сивцев в монастырском дворе.

Артёму было всё равно, занести так занести – он точно помнил, что сегодня выживет.

“…Русский мужик, – подумал только, – закопал, спросил: «Чо дальше?» А если скажут: «Раскопай!» – раскопает заново…”

Вернулись к бане.

Внутри раздавались тягостные женские стоны, как будто каждую крыл не мужской человек, а чёрт с обугленными чёрными яйцами и бычьим раскалённым удом – тонким, длиной в полтора штыка, склизко выползающим откуда-то из глубин живота, полного червей и бурлыкающего смрада.

* * *

Артём помнил, как однажды, после молчаливой паузы в несколько месяцев, со Спасской башни раздалось не “Коль славен наш Господь в Сионе”, а “Интернационал”. Он тогда резко сел на кровати и удивлённо посмотрел на уже проснувшихся родителей.

– Глянь-ка в окно, – шутливо сказал отец матери, – может, и солнце взошло… с углами.

Сейчас Артёму даже не снилось, а чудилось, что Спасская башня, то и дело расползающаяся в погорелый Преображенский собор, заиграла какую-то новую, взвизгивающую, как тележное колесо, музыку, за этой музыкой, еле поспевая, спешил барабан, раздувая тугие щеки и не в такт хлопая себя по голому чекистскому животу.

На телеге вповалку лежали голые попики. За телегой бежал привязанный ослик. На шее у ослика позвякивал колокольчик.

Артём спал мало и просыпался медленно, с чувством огромной, больше самой головы, закипающей головной боли.

Каким-то смешным подобием этого пробуждения было утро в самом начале двадцатых, когда Артём с друзьями поехали на дачу, ужасно там перепились и устроили пожар, который с пьяных глаз еле потушили – у пианино на крышке прогорела страшная дыра, открывшая струны, на стене обуглился любимый отцовский, с Кавказа привезённый ковёр, потолки были в саже, посуду перебили, и она хрустела под ногами – чайный сервиз – бабушкино наследство, хрустальная ваза, крынка под молоко, суповые тарелки из магазина “Мюр и Мерилиз”. Чтоб не задохнуться, кто-то крайне решительный высадил стулом окно, и стул застрял ножками на улице, а спинкой в комнате.

Артём подумал тогда, преодолевая алкогольную тошноту и с удивлением обнаружив на себе енотовую шубу, что если он повесится посреди их небольшой, милой гостиной прямо в шубе, то картина будет полностью завершена.

И сегодня тоже Артём испытывал натуральное похмелье, словно впал в девятидневный безоглядный запой, и теперь, на десятый день, выползал наружу из-подо льда, дрожащий, безумный, пытаясь ухватиться за его твёрдый, корябистый край.

Глаза ныли. Руки деревянно тряслись. Рот был сух. Одежда бесподобно грязна и пахуча.

…Когда он явился после поверки, мать Троянского сидела в ногах у сына. Осип спал. Наверняка она подумала, что Артём вылез из могилы, потому что там холодно и неуютно, а в келье тепло и чисто.

Артём лёг под одеяло в одежде и в ботинках и поджал, как в детстве, ноги к животу.

Троянские, наверное, ушли на рассвете: он был без чувств и ничего не слышал.

Быть может, они, имея на руках пропуск, решили дождаться отхода “Глеба Бокия” в порту, чтоб не попасть на утреннее построение.

Часы, которые за годы, проведённые под перезвоны Спасской башни, отстроились в голове Артёма, отчётливо говорили, что вот-вот, менее чем через минуту, раздастся истошный гудок и скомандуют подъём.

Кажется, теперь на поверку выгоняли всех – даже те роты, работа которых начиналась с восьми, а то и с девяти.

Надо было как-то объяснить и оправдать себе прошедшую ночь, чтоб нашлись силы подняться и воля жить, смотреть.

Ни сил, ни воли не находилось, только изнутри черепа давила и давила шумная, неуёмная боль. Артём зажал бы уши руками, если б верил, что его пальцы способны выпрямиться.

Ничего в себе не преодолев, он всё-таки поднялся и медленно сел на кровати. В голове медленно переливалась вчерашняя вода из таза. Простыня, успел заметить Артём, была почти чёрная и отсыревшая, как будто её жевала корова с больным, кровоточащим ртом.

“Афанасьева тоже расстреляли? – спросил себя Артём: оказалось, и думать можно шепотом. – Его ведь тоже должны были расстрелять. Я там, наверное, ходил по засыпанному рву, а он лежал внизу”.

У Артёма не получалось долго и связанно размышлять обо всём этом, словно в душе его, как в том пианино, образовалась дыра, и если выйти на улицу – на голые струны, в самую душу нападает снег. Нажмёшь на клавишу – а звук образуется короткий, странный, сиплый, тут же обрывающийся.

Раздался гудок, длинный и всегда неожиданный – он всверлился в один висок и, с намотанной на остром конце костяной стружкой, вылез с другой стороны черепа, всё ещё вращаясь.

– Подъём! – закричал где-то в здании человек, как будто ему неожиданно высыпали на обнаженные чресла полное ведро пиявок.

Восстановить миропонимание Артёма мог только его собственный голос и его собственная осмысленная речь.

Он несколько раз вдохнул и выдохнул. Поиграв кожей на лбу и подвигав скулами, раскрыл наконец глаза. С усилием сжал, а потом разжал кулаки, смиряя дрожь. Топнул ботинками об пол. Облизал губы, словно готовясь запеть.

– Доброе утро, Артём, – сказал себе. – Ты живой. И теперь будешь жить дальше.

Невыспавшиеся глаза его горели: в каждом зажгли по свече, и в глазницы отекал горячий воск. Голова была будто перебинтована суровым наждачным бинтом: повязку наложил сумасшедший санитар, обладающий звериной силой.

Он ещё, сколько смог, набрал воздуха и медленно выдохнул через нос.

– Если бы вчера у Бурцева всё получилось… – с едкой неприязнью к самому себе начал Артём.

…ему нужно было пересилить неприязнь и принять лекарство…

– Если бы у него всё получилось, то во рву лежала бы Галя. А если б в Галином кабинете оказался я, – а я там был, – то меня закопали бы рядом с Галей, – сказал Артём и поднялся.

…Поверка прошла как будто обыденно, невыспавшиеся люди стояли молча. Всякий в меру сил делал вид, что пустые места в строю не повод удивляться и переспрашивать, а где такой-то.

Афанасьева – не было.

Артём то и дело ловил быстрый перегляд в рядах. Казалось, что лагерники сегодня как никогда желают поскорей убраться поработать на самые дальние командировки.

Мимо рабочих рот, выглядывая кого-то, прошёл Ткачук.

“Неужели меня?” – подумал Артём, чувствуя как его сердце вновь падает вниз и превращается в кусок солонины.

Ткачук был упруг, широколиц и широкобёдр, скор в движеньях, розов и свеж, словно, пока Артём в полубреду провалялся полтора часа, он завалился на трое суток и спал беспробудно, как в берлоге под семью слоями снега.

“Какой крепкий они народ”, – подумал Артём безо всякого уважения, а только с мукой.

– Сегодня опять понадобишься, – ткнул Ткачук своим здоровым пальцем в Артёма. – Я нарядчику сказал уже. У ИСО сиди, чтоб не искать.

…Возле здания уже дожидались неведомо чего Захар и Авдей Сивцев. Оба с дурными цветом лица, губы спеклись, глаза в чёрных впадинах.

Они не поздоровались. То ли не было чувства, что расставались. То ли приветствие слишком явственно обозначило бы их совместные вчерашние брожения: а кому нужно было про это помнить?

Артём присел на землю.

Захар и Авдей стояли рядом, томясь зябким ожиданием и одновременно не желая, чтоб кто-нибудь про них вспомнил.

– И не знаешь, где лучше – в карцере али здеся, – сказал Сивцев, пожёвывая губами.

Блэк с утра был словно не в себе, к людям не подходил и всё кого-то разыскивал.

– Они нашу бригаду второй день гоняют, чтоб никакие другие ничего не видали, а потом и нас зароют? – рассудил Сивцев, поглядывая на Артёма. И “никакие”, и “другие” он произносил с “я” на конце, слова получались смешные, как скоморохи.

“Где же Галя? – думал Артём, глядя на Блэка. – Вывози меня немедленно отсюда, Галя!”

Появился Горшков, выглядел он похуже, чем Ткачук, но тоже ничего – умытый, побритый, покормленный. Не глядя на стоявших у отдела могильщиков, он заскочил в дверь, но тут же, вспомнив о чём-то, вернулся.

Подошёл к Артёму – тот сразу встал.

– Если скажешь Эйхманису, что мы над ним смеялись, – попадёшь во вчерашний ров, – сказал ему Горшков на ухо.

– Вы не смеялись, – тихо ответил Артём, глядя в сторону.

Высморкавшись на камни двора, Горшков ушёл.

Сзади на сапоге у него была кровавая клякса – это Артём плохо отмыл.

Блэк, который давно что-то задумал и вёл себя непривычно, вдруг изловчился и в прыжке поймал чайку, та заорала, призывая на помощь, но взбесившийся пёс, помогая себе лапами, скоро перекусил ей голову и за минуту даже не сожрал, а разодрал птицу на части.

Всё было в перьях вокруг и в мелких птичьих внутренностях.

Никто не решился отогнать Блэка, и только другие чайки изо всех птичьих сил голосили и делали дерзкие зигзаги в воздухе, раздосадованные предательством пса, и вчерашней стрельбой, и резкой переменой погоды – третьего дня ещё было тепло, а вчера обвалился снег, а сегодня непонятная, ветреная муть – надо бы немедля улетать, – и вот одну из старейших чаек порвали в клочья.

Торопливо засуетились взад-назад красноармейцы, выглянул на улицу и снова ушёл в здание Ткачук, кто-то произнёс фамилию нового начлагеря – и Артём догадался, что из Кеми прилетел Ногтев.

В кожаном своём пальто, начлагеря зашёл во двор – Блэк словно только его и ждал: сорвавшись с места, он понёсся на Ногтева.

Начлагеря оказался проворней сопровождавшего его красноармейца, успевшего только винтовку снять с плеча – первым же выстрелом ловко выхваченного из кобуры нагана он сшиб собаку с ног и вторым добил куда-то в шею.

Одна из чаек, взбудораженная очередной стрельбою, прошла над головой Ногтева и оставила белый след у него на плече.

Он выстрелил чайке вслед, но на этот раз не попал.

– Чаек перебить, – смеясь, скомандовал Ногтев. Несмотря на промах, он был доволен собой. – Чтоб дорогу сюда забыли.

Тут же сбежались красноармейцы, возбуждённые, как перед баней; началась несусветная пальба.

Чайки, истошно крича, никак не могли поверить, что их всех собираются уничтожить, – на некоторое время взлетали, потом снова стремились к главкухне, тем более что уведомленный повар раз за разом выносил сначала объедки, а потом в запале вывалил чуть ли не весь обед какой-то роты – тринадцатой, наверное.

Одна взрослая чайка, поняв происходящее, в предсмертной ярости бросилась на красноармейца – не на шутку его испугав, – но её сбили на втором круге перекрёстной стрельбой из трёх винтовок.

Красноармейцы хохотали, да и лагерникам чаек было не очень-то жаль.

“Никто отсюда не улетит”, – подумал Артём, усмехаясь сквозь боль во всём лице. Ему тоже было всё равно.

Он долго смотрел на Блэка, но потом объявился дневальный ИСО, пихнул Захара, указал ему на собаку и выругался. Захар всё понял, поднялся и, озираясь, чтоб не застрелили, добежал до Блэка, взял собаку за ногу и потащил.

Мёртвый Блэк оказался некрупной, не очень красивой и не очень чёрной собакой.

Под грохот стрельбы, буйство надзорных и всхлипы чаек вышла Галя – без своей куртки, в форменной одежде, усталая и тоже некрасивая.

Во дворе была сутолока и неразбериха, высыпали люди из административного корпуса, медсёстры из лазарета, повара – вроде как и праздник: осенний убой птицы.

Галя встала рядом с Артёмом и спросила, глядя в спину целившемуся в чайку красноармейцу:

– Почему у тебя такой вид?

Артём помолчал и со второго захода – пришлось переждать близкий выстрел – ответил:

– Мыл чекистам кровавые сапоги. Потом закапывал труп Бурцева.

– Тебя не били? – быстро спросила Галя и столь же быстро осмотрела лицо Артёма.

– Нет, – сказал он.

Галя перевела невидящий взгляд на другого красноармейца и сообщила:

– Тридцать шесть человек за ночь расстреляли. Больше расстрелов не будет. Ногтев запретил.

– Он… не знал… – поделился с ней Артём.

– Всё он знал, – тут же со злостью ответила Галя. – Нарочно уехал.

“Блэк оказался самый догадливый из нас!” – ёкнуло у Артёма.

Скосился на Галю – поделиться с ней этим открытием или не стоит. Решил, что не стоит.

Артём предположил, что Гале не хочется уходить обратно в здание, оттого что нравится стоять рядом с ним.

…Только ему не было хоть сколько-нибудь проще от её присутствия, он лишь желал, чтоб кончилась стрельба.

– И Афанасьева расстреляли? – спросил Артём, заметив, как тяжело ему далось совместить два последних слова, которые отталкивались как магниты с разными полюсами.

– Почему это? – Галя снова посмотрел на него. – Нет. Я не видела в списке. А зачем Афанасьева?

“Дурак, что я делаю!” – сокрушённо укорил себя Артём.

– Незачем, – ответил он, насколько сумел, искренне. – Просто его не было на утренней поверке, и я испугался за него.

Галя промолчала. Афанасьев её не волновал.

– Я постараюсь отправить тебя сегодня на Лисий, – сказала она погодя.

Артём закусил нижнюю губу: хоть бы правда, хоть бы удалось – поставлю твою фотокарточку, Галя, и буду на неё молиться. Кажется, Крапин успел её сфотографировать в компании лис, назначенных согревать Галины плечи в ближайшую соловецкую зиму.

Они ещё с полминуты стояли молча. Артём иногда вздрагивал или хотя бы морщился от выстрелов, Галя – даже не смаргивала.

Вернулись Сивцев и Захар. Наверное, по кровавым пятнам на одежде и по тому, как Артём чуть подвинулся, совсем не удивившись их приходу, Галя догадалась, чем занимаются все они вместе.

– Вы ещё не ели? – спросила она у Сивцева.

Сивцев вопросительно посмотрел на Артёма: чего говорить-то? стоит правду отвечать, нет?

Артём не поворачивал головы.

“А он ведь воевал, – медленно думал Артём. – А я нет. А он ждёт, чтоб я дал понять, как ему быть…”

– Дак мы непонятно чьи теперь – и не в роте, и не в карцере, – растерянно сказал Сивцев, поглядывая то на Галю, то на Артёма, то, наконец, и на Захара тоже.

– Идите в лазарет, – велела Галя, зачем-то поднимая воротник и заходя в здание. – Я позвоню, чтоб вас накормили и пустили помыться. Постирайтесь.

– Дак нам гражданин начальник Ткачук велел ждать, – плачущим голосом вослед ей крикнул Сивцев.

– И Ткачуку скажу, – не оборачиваясь, ответила Галя.

* * *

На обед или уже на ужин им выпала гороховая похлебка и пшённая котлета, залитая киселём.

Артём долго смотрел на принесённые миски, потом вывалил котлету в суп и всё съел за треть минуты.

Иногда поднимал глаза то на Сивцева – евшего размеренно и обращённого в себя, то на Захара – старавшегося есть помедленнее, но без успеха; у Артёма возникал тихий зуд от желания рассказать им, что в карцер их упекла тоже Галя – зато теперь покормила, – видите, какая заботливая. Мало того, в карцере они сидели за его, лагерника Горяинова, и ещё одного… забубённого балалаечника – провинности.

В столовой для лекарей больше никого не было. Проводил их сюда сам доктор Али, сделавший вид, что Артёма не помнил, – хотя, может, и правда не помнил – мало ли тут перележало вшивого лагерного брата.

– А давайте ещё по тарелке? – с милейшим акцентом предложил вновь заглянувший в столовую доктор Али, гладя себя по бороде.

Все трое переглянулись, Артём в знак согласия несильно ударил концом зажатой в кулаке ложки о стол.

Доктор Али засмеялся, будто не знал большей радости, чем покормить трёх грязных могильщиков – он ведь тоже догадался, чем эти три горемыки занимались всю ночь и отчего за них просили из Информационно-следственного отдела.

“Какой милейший человек, – с прежней своей, раскислявшейся усталостью думал Артём, – а я ведь, помнится, сердился на него…”

Хотя, возможно, доктор Али просто благоволил к чекистке по имени Галина и хотел ей услужить: мало ли, вдруг она когда вспомнит и про эту нехитрую услугу и поможет в трудный день или, скажем, хотя бы расстегнёт однажды две верхних пуговицы на своей рубашке, даря белизной и светом.

Им принесли ещё по три пшённых котлеты каждому и по кружке чая – настоящего, не ягодного, – но не это поразило! – а то, что на краю каждой миски лежал, щедрой ложкой выхваченный из большого куска, шарик сливочного масла, нежнейшего, солнечного…

Не сговариваясь, все трое принялись за свои котлеты, и каждый, наклонившись к миске, всё косился на сливочное масло, словно оно могло вдруг растаять.

Артём, снова разобравшийся с едой самым первым, бережно подцепил волшебный шарик и, положив себе на горбушку руки, стал слизывать, жмурясь и пытаясь ежесекундно осознавать блаженное головокружение.

…Как своё масло съели Захар и Сивцев, он и не заметил.

Али больше не появлялся, зато трудник, тоже известный Артёму, принес ворох стираных штанов и рубах, и пиджаки, и старую душегрейку, и хоть в дырках, но всё-таки тулупчик.

– Ничейное, – сказал трудник. – Своё давайте – бабы постирают, завтра заберёте.

Захар вроде задумался: не побрезговать ли, с кого снято – не с покойных ли.

– А с кого же, Захар, – чуть хлопнул его Артём по плечу. – С них самых. Это ж лазарет: здесь кого могут вылечить – лечат, а кого не могут – хоронят.

Артёму было всё равно: его с самого утра знобило, а тут – сухое всё, бабьими руками замыленное, выполосканное, отжатое.

Он разделся до исподнего, тут же, на глаз, выбрал, что ему будет в меру – и ни разу не ошибся. Только поверх всего опять надел собственный пиджак.

Захар последовал его примеру.

Сивцев со своим рваньём расставался неохотно, всё оглаживал себя и что-то разыскивал в карманах, где, кроме клопов, давно никто не гостил.

– Да не бойсь, – сказал трудник. – И это при вас останется, и ваше вернут. Зима скоро – всё сгодится и сносится.

Напоминание о зиме повлияло на мужика сразу.

Мыться не стали, а в обновах поскорей вернулись к отделу: вдруг их всё-таки ищут.

Со двора уже прибрали чаек – и было по-новому тихо, словно всё изготовилось к приходу снега, потому что в первое своё явление зима любит тишину.

Чекисты, которые весь день рыскали по ротам – то ли кого-то потеряв, то ли для острастки, привели на этот раз актёра, тот был отчаянно напуган и всё озирался, не появится ли кто из знакомого начальства, которое в прошлый раз так аплодировало ему.

Захар и Артём стояли рядом и друг на друга не смотрели, но подумали одно и то же одновременно: а не его ли придётся закопать сегодня…

Сивцев глядел в сторону, словно его томил стыд и сладу с этим стыдом не было.

“…Я сердился на Бурцева, желал ему дурного, – безо всякого желанья и даже против воли размышлял Артём, не столько словами, сколько их обрывками или ощущениями, слова подменявшими. – А теперь он – труп в земле. На кого я сердился, на труп? И вся моя раздражённость – её же закопали вместе с Бурцевым, или моё желчное чувство к нему, теперь осиротевшее, вернулось ко мне? И всю эту ржавь мне носить при себе, потому что деть её некуда и соскоблить нельзя?”

Олень Мишка, насмотревшийся за день на многое, людей старался избегать и только перебегал по двору то туда, то сюда, принюхивался, вытягивая голову, к воздуху, где по-прежнему чуял гарь и смерть собачьего товарища, и поводил ушами: не раздастся ли всё-таки знакомый лай или чаячий переклик.

Мишка и раньше не различал лагерников и чекистов, хотя желалось, чтоб первых он ласково обнюхивал и полизывал, а вторых бил копытом в живот, – а теперь стало ещё хуже: всю человеческую породу олень определил, как злую. Несколько раз уже Мишка подходил к воротам, подрагивая боками от волнения, но постовые его гнали назад, взмахивая тяжёлыми ручищами. От взмахов этих веяло волглым сукном, махоркой, оружейной смазкой.

Горшков, то ли весёлый, то ли сердитый, но необычайно возбуждённый и разговорчивый, вёл с двумя красноармейцами ещё одного лагерника. Горшков шёл первым, и взятого под конвой Артём сначала не рассмотрел.

– Который год я тут, а тебя не замечал, вот ты падла, – сердился или смеялся Горшков, он снова был пьяный, тугие щёки его тряслись. – Кепку надел, падла. Твой, падла, фарт был, что я был сослан в командировку, а то давно бы ты сгнил в болоте у меня! – И Горшков, оглядываясь и оттого спотыкаясь, в очередной раз пересказывал красноармейцу то, что говорил минуту назад. – Эту падлу я всю жизнь помнил! Колчаковская контрразведка, он мне из спины мясо кусками отщипывал! Вот где довелось повстречаться! Как два шара в лузу загнали одним ударом! Не забыл твой Бог про тебя, падла, прикатил колобка куда надо!

Артём сначала вспомнил, что вчера Горшков не раздевался в бане, а потом увидел, что ведут Василия Петровича.

Он был без кепки, которую Горшков зачем-то нёс в руках – видимо, как убедительное доказательство своей нежданной удачи.

– Вы перепутали всё, гражданин начальник чекист, – торопясь и странно гримасничая, говорил Василий Петрович.

Но даже Артём откуда-то знал, что гражданин начальник ничего не перепутал.

* * *

Знание, что Василий Петрович занимался тем или почти тем, чем вчера занимались Ткачук или Горшков, не пробило в душе Артёма ещё одной чёрной дыры.

В ту, что имелась, могло теперь многое завалиться и пропасть без остатка.

“…Как же я не замечал его парафиновые глаза”, – подумал только безо всякой досады Артём, а дальше думать было нечего.

Лучше было вспоминать про сливочное масло и время от времени принюхиваться к руке: вдруг опять этот вкус проступил.

Артёму неведомо кем заранее было подсказано, что каждый человек носит на дне своём немного ада: пошевелите кочергой – повалит смрадный дым.

Сам он махнул ножом и взрезал, как овце, горло своему отцу. А Василий Петрович драл щипцами Горшкова – ну что ж теперь. Каждый как может, так и зарабатывает Царствие небесное.

…После дневных смен начали возвращаться один за другим наряды двенадцатой роты.

Артём заметил Ксиву и Шафербекова; те тоже, проходя, его увидели.

Артём шмыгнул носом, закусил щеку и стоял дальше в пустом и безмолвном ожидании, что ему предложит жизнь на этот раз.

Блатные вернулись очень скоро, прогулялись мимо ИСО в одну сторону, потом назад.

Захар, узнав гостей, поглядывал на них, зато Артём – нет.

Блатные встали поодаль. Ксива пялился на Артёма, Артём не отворачивался.

Но пришло время ужина, и блатные отбыли ни с чем.

Над двором который раз пролетали две или три недострелянных молодых чайки, искали родителей или кого постарше, писк их был истошен и жалок.

Прибежали озорные красноармейцы, ещё постреляли.

…Галя вновь появилась, когда уже совсем завечерело, в кожаной тужурке, в перчатках.

– Возвращайтесь в свою роту, – сказала она Сивцеву и Захару, сплетая пальцы рук, чтоб перчатки сели покрепче. – Я освободила вас от карцера.

– Дак мы и не знали про те венички, которые… – забубнил неожиданно обрадовавшийся и мелко посмеивающийся Сивцев. – И за чо сидели! А ну и да ладно! За свой грех не всякий раз накажут, можно и за чужой пострадать, видать, очередь дошла!

“Какой он суетливый и напуганный, этот мужик”, – тихо удивился Артём.

Он помнил, что Сивцев был не таким ещё в июле, когда их гоняли на кладбище. Ведь он людей убивал на войне, и его могли убить – чего же здесь такое на Соловках, что и Сивцева начало гнуть?

“…Он пришёл сюда со своей правдой, которая целую жизнь его не подводила – и вдруг начала подводить”, – нашёл ответ Артём, словно и в этот раз ответ ему был заранее подсказан.

“…И я тоже стал много думать, – выговаривал он сам себе, сразу забыв про Сивцева – что ему Сивцев, когда он и мать целый день не вспоминал. – А думать не надо, потому что так тебя начнёт ломать, и скоро сломает”.

Артём не забыл, что совсем недавно, ещё, смешно сказать, вчера, когда перепугался за Галю, он больно корил себя в келье за отсутствие привычки к размышлению – но много ли он надумал тогда? Спас ли его озадаченный рассудок?

Галя молча ждала, когда Сивцев выговорится.

– Идите в свою роту, – повторила она, не дождавшись.

Сивцев замолк, но улыбаться не прекратил и, несколько раз оглянувшись, поспешил вослед не ставшему докучать Захару.

Отчего-то Сивцев захромал на одну ногу – может, перестоял тут за день.

– Ногтев наложил запрет на использование лодок, – сказала Галя безо всякой интонации, не глядя на Артёма. – Но аресты прекратились, все чекисты по домам ушли, один Горшков с твоим Василием Петровичем никак не наговорится. Можно немного успокоиться… – Она тряхнула головой. – Подожди до завтра, – добавила Галя на самое мелкое деление градусника теплее, чем всё прежде сказанное, и тоже, не прощаясь, ушла.

Надо было б если не пожалеть, то хоть вспомнить о Василии Петровиче – мучают ли его сейчас, жгут ли, режут ли на части, – но Артём не хотел, не хотел, не хотел.

“Завтра, завтра, завтра”, – то ли без смысла повторял, то ли молитвенно просил Артём, глядя вслед этой женщине, которая носила в себе его спасение. И там же, в близком соседстве с его правом на жизнь, хранилась оставленная на потом смерть.

Истово веря в свою удачу, Артём хлопнул себя по карманам и поймался, как на крючок, на собственную, острую и больную, мысль: он потерял пропуск – допускавший на работу в лисьем питомнике.

“Завтра Гале придётся новый выписывать, – думал он суматошно и огорчённо и тут же стремился себя, не без злорадства, успокоить: – Прекрати истерику! Вот Бурцеву уже не нужны никакие пропуска. Тебе что, хуже, чем ему? – Но даже это действовало слабо. – На пропуск ставят печать – и делает это начальник ИСО – значит, Гале придётся к нему идти: зачем это ей? – спрашивал себя Артём. – А если Галю спросят, что ей вдруг стало за дело до Лисьего острова? А если к тому же такие пропуска больше не подписывают? Как нелепо! Как же всё нелепо получается!”

Первой догадкой было, что он забыл пропуск в штанах, которые оставил на стирку в лазарете, – но нет, он отлично помнил, что вывернул оба кармана брюк – и только после этого, очень довольный, что не забыл ничего – потому что у него оказались при себе деньги, – сдал одежду. О пропуске его бессонная голова тогда и не вспомнила: нализался масла и ошалел.

Артём достал из кармана новых, с неведомого лазаретного покойника снятых штанов сложенную вдвое пачку денег – может, пропуск замешался в соловецких купюрах, – хотя сам заранее знал, что его там нет.

И его там не было.

Он стоял, как то самое пианино с прогоревшей крышкой и осипшими струнами, и кривил лицо от презрения к себе.

Надо было идти в келью – искать там, вдруг бумага выпала во сне, – но и здесь Артём знал, что ни разу за все те полтора часа, пока спал, не шевельнулся, и выпасть ничего не могло, и нет там никакого пропуска.

“…И ты ещё издевался над Троянским, который месяц с лишним носил булавку в кармане, – с мучительной досадой указывал себе Артём. – Ты бы сам булавкой приколол себе пропуск к самой коже, и носил, идиот”.

“…И в бане я не мог его потерять, и возле бани не мог”, – вновь проворачивал в голове вчерашний день Артём, готовый ходить за своей тенью по всему двору, до самого рва и назад… и тут наконец вспомнил: пропуск он мог уронить, когда прятался в дровне и лазил по карманам в поисках платка, которого у него никогда не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю